Текст книги "Нильс Бор"
Автор книги: Даниил Данин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
Черуэлл неосторожно прерывает Бора коротким замечанием о прошлогоднем атомном соглашении в Квебеке. Черчилль тотчас набрасывается на своего советника – ему слышится критика одного из пунктов Квебекского соглашения: никакой атомной информации третьим странам! Черуэлл оспаривает возражение Черчилля. Черчилль оспаривает возражение Черуэлла. Тихий голос Бора тонет в этом дуэте двух политиков. А время идет.
Оге Бор: …И мой отец лишается возможности изложить свои взгляды, как ему того хотелось бы… И он теряет шанс дать Черчиллю истинное представление о том, как серьезно воспринимает вею проблему Рузвельт.
Полчаса истекают. Черчилль поднимается из-за стола. Встает Бор. Подавленность и разочарование на его лице. Но все-таки он делает еще одну попытку спасти свою миссию: он просит разрешения написать Черчиллю подробное письмо. И слышит в ответ:
Черчилль: Это будет честью для меня получить от Вас письмо. Но не о политике!
Позднее Бор скажет: «МЫ ГОВОРИЛИ НА РАЗНЫХ ЯЗЫКАХ».
Оге Бор: С Даунинг-стрит отец вернулся удрученным и рассказал, как Черчилль едва не наговорил ему бранных слов. Но он немедленно начал диктовать письмо премьеру… Это письмо содержало картину атомного проекта, набросанную в надежде захватить воображение Черчилля. Оно включало послание Рузвельта.
Встреча Бора с фельдмаршалом Смэтсом за завтраком у сэра Джона Андерсона. Фельдмаршал обещает повлиять на премьера, объяснив ему атомные перспективы на будущее.
…Всеобщая – странная и наивная – уверенность, будто Черчилль просто чего-то не понимает.
Июнь
Вторник, 6-е. Вторжение союзников в Северную Францию. Крепнущая вера в близкий конец войны.
Лондонское сидение ничего нового не приносит. Бор возвращается в Америку.
Вашингтон. Бор рассказывает о своих злоключениях с Черчиллем. Франкфуртер передает его рассказ Рузвельту. Президент выражает желание поговорить с Бором наедине.
Воодушевление Бора. Готовясь к свиданию с Рузвельтом, он приступает к составлению Памятной записки с изложением научных основ и исторических последствий открытия атомной энергии.
Оге Бор: В тропической жаре Вашингтона мы вырабатывали текст этой Памятной записки… Утрами отец обычно появлялся с идеей все новых изменений, которые он обдумал в течение ночи. Никому нельзя было доверить перепечатку такого документа, и потому этим занят был я. А тем временем отец штопал наши носки и пришивал пуговицы к нашей одежде, отдаваясь и этому труду со своей неизменной доскональностью, обнаруживая, какие умелые у него руки…
Лондон. В те июньские дни фельдмаршал Смэтс пишет энергичное послание Черчиллю. Под давлением с четырех сторон – майское письмо Бора, июньское послание Смэтса, постоянные напоминания Андерсона, уверенные советы Черуэлла – премьер принимает решение обсудить атомные перспективы с Рузвельтом во время их ближайшей встречи с глазу на глаз. Встреча намечена на сентябрь. Снова в канадском Квебеке.
Июль
Понедельник, 3 июля. Этим числом Бор помечает Памятную записку Рузвельту. Но в действительности заканчивает ее после 5 июля, «освобождая свою аргументацию от сентиментальных пассажей». Ore перепечатывает чистовой текст. Семь страниц на машинке. Гриф: «Совершенно секретно. Конфиденциально».
В отточенно сжатой форме – история и суть открытия деления урана. И вся логика идей необходимости международного контроля. И полная откровенность.
«…Я получил письмо от выдающегося русского физика, с которым поддерживал дружбу в течение его многолетнего пребывания в Англии… Это письмо содержало официальное приглашение приехать в Москву, чтобы присоединиться к русским коллегам в их исследовательской работе… Там не было указаний на специальные вопросы, но на основании предвоенных работ русских физиков естественно предположить, что ядерные проблемы окажутся в центре их интересов.
Это письмо, посланное первоначально в Швецию в октябре 1943 года, было передано мне недавно в Лондоне советником русского посольства…»
И после такой очевидной догадки, что, быть может, Россия уже сама осуществляет свой атомный проект, логический вывод: «Ввиду всего этого нынешнее положение дел представляет, пожалуй, самую благоприятную возможность для проявления ранней инициативы, исходящей от той стороны, которая по счастливому стечению обстоятельств достигла ведущей роли в овладении могущественными силами природы, до сей поры находившимися вне власти человека».
Франкфуртер передает эту Памятную записку в Белый дом, а затем, сбежав от вашингтонской жары, пишет Рузвельту из Коннектикута сопроводительное письмо:
10 июля 1944
Дорогой Фрэнк!
…Если у тебя не будет возможности повидать профессора Нильса Бора, может быть, тебе захочется иметь письменное изложение хода его мыслей… Этот Меморандум написан на его умелом, но причудливом английском языке, и, конечно, в самых абстрактных выражениях – из побуждений секретности. Даже у меня нет копии этого документа.
Покидая Вашингтон, я узнал, что пребывание профессора Бора здесь продлено… до субботы 15 июля.
Надеюсь, что тебя эта адская дыра не превратит в тушенку… Береги себя!
Всегда твой Ф. Ф.
В «адской дыре» Бор ожидает до 15 июля вызова в Белый дом. Но приглашение откладывается. Бор возвращается в Лос-Аламос.
Август
Вместе с семьей переселяется в Лос-Аламос из Чикаго Энрико Ферми. Это верный признак, что дела с А-бомбой идут успешно.
Лаура Ферми: Самым известным человеком у нас был мистер Николас Бейкер. В Лос-Аламосе часто можно было встретить людей, у которых никогда не сходило с лица выражение глубокой сосредоточенности… Но и среди них лицо мистера Бейкера выделялось какой-то особенной задумчивостью и отрешенностью. …Его водил под руку сын, молодой физик, который ни на шаг не отходил от отца. Глаза у мистера Бейкера были беспокойные. Старые знакомые называли его «дядя Ник», потому что у них язык не поворачивался называть его «мистер Бейкер», а произносить его настоящее имя было строго-настрого запрещено…
Чувство отрешенности сразу покидает Бора, когда приходит долгожданный вызов в Вашингтон.
26 августа, суббота. Овальный кабинет в Белом доме, где пять лет назад, выслушав письмо Эйнштейна, Рузвельт сказал: «Это требует действий!» Теперь на столе – Меморандум Бора.
Полуторачасовая беседа с президентом. Рузвельт в отличном настроении. Он говорит, что разделяет надежды, высказанные в Меморандуме, и просит Бора расширить аргументацию.
Бор (в изложении Гоуинг): …Русские сами исследуют атомную проблему и к концу войны с Германией будут иметь свободные руки, чтобы полностью развить успех; весьма вероятно, что в конце войны русские станут также обладателями немецких секретов. Если Америка и Британия не расскажут им ничего до того, как бомба будет использована, это возбудит справедливые подозрения русских и создаст большой риск роковой гонки атомных вооружений. Америка и Британия утратят счастливую возможность сближения с Россией для установления взаимного доверия и превращения триумфа науки и инженерии в непреходящее благо для всего мира…
Президент выслушивает Бора как нельзя более дружелюбно. Он признает, что Россию действительно надо было бы ввести в курс дела и что это могло бы открыть новую эру в истории, ибо речь ведь идет о доверии между самыми могущественными державами разного социального устройства. Он соглашается, что проблема носит срочный характер. И он говорит, что Бор может без всякого стеснения обращаться к нему в любое время и что он будет рад увидеть его снова после свидания с Черчиллем.
Оге Вор: …Рузвельт упомянул, что он слышал, как протекала беседа Бора с Черчиллем в Лондоне, но заметил, что Черчилль часто ведет себя так в первую минуту. Однако, сказал Рузвельт, им обоим всегда удается достичь согласия…
Бору разрешено сообщить англичанам о переговорах с президентом. Галифакс немедленно посылает в Лондон подробную телеграмму. О ней докладывают Черчиллю.
Сентябрь
И сентября – начало второй Квебекской конференции. Накануне отъезда в Канаду Рузвельт получает письмо от Бора.
…Бор полагает, что один из возможных методов установления атомного контакта с Россией – встреча ученых-атомников.
…Бор набрасывает черновик допустимого письма профессору Петру Капице.
…Бор заявляет о готовности тотчас отправиться в Россию для необходимых переговоров!
Так вот почему еще четыре месяца назад – в апрельском ответе Капице – он написал, что у него есть немало оснований надеяться на скорый визит в Москву: уже тогда он вынашивал мысль об этом практическом шаге к атомному сближению с Советским Союзом!..
Вслед за Квебеком премьер и президент уединяются в Гайд-парке – резиденции Рузвельта под Нью-Йорком. Во вторник, 19 сентября, они обсуждают Меморандум Бора. Ход дискуссии остается тайной. В одном Рузвельт оказывается прав – «им обоим всегда удается достичь согласия». Однако… появляется документ:
Памятная записка о разговоре между Президентом и Премьер-Министром в Гайд-Парке, 19 сентября 1944 года 1. Предложение проинформировать мир относительно проекта Тьюб Эллойз с целью заключить соглашение об интернациональном контроле… НЕ ПРИНЯТО. Весь вопрос следует и впредь рассматривать как предельно секретный… 3. Нужно провести расследование деятельности профессора Бора я предпринять шаги, гарантирующие уверенность, что он не несет ответственности ЗА УТЕЧКУ ИНФОРМАЦИИ – в особенности к русским.
Вот так!
Вашингтон. Кончается сентябрь, а Бор все живет в датской миссии, полный счастливых надежд и нетерпения: он ждет сведений из Белого дома о результатах Квебекской встречи. Но Белый дом молчит, хотя Рузвельт давно вернулся.
Бора никто не знакомит с Запиской о разговоре в Гайд-парке. Он не подозревает, что уже установлено «самое тщательное наблюдение за всеми его передвижениями». И он не знает, что постыдный документ, составленный 19 сентября в Америке, уже дополнен позорным документом, составленным в Англии. Это рычащая записка премьера.
Черчилль – Черуэллу: «Президент и я весьма озабочены поведением профессора Бора. Как случилось, что он был привлечен к делу? Он – ярый сторонник гласности. Он без разрешения властей разгласил тайну Главному судье Франкфуртеру, который поразил Президента, рассказав ему, что знает все детали. Бор заявил, что находится в интимной переписке с русским профессором, с которым давно подружился в России и которому он писал и, возможно, продолжает писать обо всей проблеме. Русский профессор побуждал ого приехать в Россию для обсуждения предмета. Что все это значит? Мне кажется, Бора следовало бы ЗАКЛЮЧИТЬ В ТЮРЬМУ или, в любом случае, предупредить, что он находится на грани преступления, караемого СМЕРТНОЙ КАЗНЬЮ».
Фру Маргарет Бор (через четверть века). Нет, Черчилль не был великим человеком: он не понял и не оценил идей моего мужа, и он возвел на него недостойные обвинения. Он был сильным, но не великим. (Это высказались так по-женски и так этически безошибочно!28)
К счастью все в той записке премьера было либо явным притворством – вроде недоумения, как это Бора привлекли к атомным делам, либо очевидной неправдой – вроде удивления Рузвельта осведомленностью Франкфуртера, либо искажением фактов – вроде истолкования переписки с русским профессором… Это упрощало опровержение.
Черуэлл сразу пишет резкий ответ – не без иронии и яда. Галифакс негодует.
Посланник Кэмпбелл: Оба со всей остротой почувствовали, что великий Пи-Джэй (оксфордское panjandrum – «важная шишка») залаял на воображаемое дерево.
Андерсон встает на защиту Бора.
Октябрь
Черчилль вынужден отступиться.
Вашингтон. Прибывший из Англии Черуэлл повторяет Рузвельту свои доводы в оправдание Бора. В беседе участвует д-р Ванневар Буш – глава Национального комитета по военным исследованиям. Он энергично поддерживает Черуэлла, выражая доверие к Бору.
Идет последняя военная осень. Все чувствуют – последняя! Освобожден Париж. Советская Армия уже на плацдармах за Вислой. Вступление в Германию близится неотвратимо. Каким заслуженно весенним могло бы быть настроение Бора в ту осень!
Оге Бор: …Но это было трудное время для моего отца, потому что только косвенными путями до него доходило то, что произошло. И он был очень обеспокоен тем, что Франкфуртер мог попасть в опасное положение…
Маргарет Гоуинг: …Бор разбирал случившееся с Чэдвиком и Гроувзом. Он был вправе считать себя глубоко оскорбленным, но его чувство юмора всегда было сильнее притязаний гордости. Однако он страдал от сознания, что теперь все дело запуталось в сетях и узких коридорах американской политики…
Поздней осенью 44-го года Бор узнал, что не будет приглашен в Белый дом для обещанной встречи с Рузвельтом. Ему было сказано, что он может беседовать вместо президента с Ванневаром Бушем. И он беседовал с Ванневаром Бушем. И оба понимали, что это не имеет никакого значения.
Бор сознавал, что сильными мира сего его служение человечеству отвергнуто. Но оставалось само человечество. И он не позволил своим надеждам иссякнуть.
Отвергнутый, но не сдавшийся, печально-сосредоточенный мистер Николас Бейкер вернулся в Лос-Аламос, когда над столовой горой и в глубоких каньонах уже летели предзимние ветры.
Теперь он безвыездно жил в Лос-Аламосе.
Как все, пробуждался затемно – в семь утра – по первому реву сирены, о которой Ферми говаривал: «Оппи свистит!» Заправлял свою солдатскую койку, как все, не умея привыкнуть к черному штампу на казенном белье «USED» (что означало на обычном языке «Было в употреблении», а на государственном – United States Engineer Detachment – Инженерные войска Соединенных Штатов). Как все, шел к восьми на работу – в тот отсек непотопляемого корабля, где сегодня ждали его консультаций.
Несомненно, стал он теперь в глазах Гроувза дважды битым горшком. Хотя, к чести генерала, тому никогда не приходил в голову дурацкий вопрос: как случилось, что Вор был привлечен к делу? Конечно, идея атомных контактов с Россией казалась Гроувзу еще более бредовой, чем Черчиллю: генерал гордился тем, что препятствовал, как мог, даже атомным контактам с Англией. Он исповедовал не старомодную доктрину Монро – «Америка для американцев», а новейшую и безымянную – «Мир для американцев». В ослепляющем самодовольстве силы он утверждал, что Россия если и сделает А-бомбу, то не раньше чем через 20 дет. А над календарно-точными прогнозами чокнутых, что русским после войны понадобится на это четыре года, просто смеялся.
Весело-самоуверенный генерал не понимал и не знал того, что понимали и знали чокнутые. Им хорошо известны были имена и достижения русских коллег в ядерной физике предвоенных лет. Им довольно было припомнить даже немногое… Игорь Курчатов сумел открыть так называемую изомерию ядер, а Флеров и Петржак – спонтанное деление урана… Яков Френкель смог построить теоретическую схему деления тяжелых ядер, а Зельдович и Харитон – теорию цепной реакции… Уже обратили на себя внимание работы Алиханова и Алиханяна, Арцимовича, Александрова, Лейпунского, Мысовского, Шальникова и многих других… Чокнутым ведом был мировой уровень «квантового мышления» в теоретических школах Мандельштама, Ландау, Тамма, Фока… И не были секретом творческие возможности институтов Иоффе, Капицы, Вавилова, Хлопина, Семенова… А сверх того битые горшки генерала понимали, что плановая экономика Советского Союза позволит ему сконцентрировать любые ресурсы на решении атомной проблемы, как только станет она жизненно важной для страны. И отдавали себе отчет, что она станет таковой, едва обнаружится, что кто-то где-то сделал или только делает тотальное оружие… Генерал смеялся не от одного лишь самодовольства силы, но еще и по невежеству.
Вся забота Бора о превращении потенциального Мирового зла атомной энергии в реальное мировое добро была для генерала не его заботой, оттого что само это зло и было для него добром. (Ему больше нравился ответ Ферми молодому физику, тоже заговорившему, еще в Чикаго, о мировом зле: «Не думайте об этом – в конце концов, мы занимаемся красивой физикой!» Недаром Ферми сказал о себе, что он исключение в коллекции Гроувза: «Я – совершенно нормальный».) И генерал мог бы заранее предвидеть отпор, полученный Бором в верхах. Но все-таки в его солдатской душе тайно возросло уважение к этой бескорыстной знаменитости, отчаянно полезшей на рожон. Честность Бора стала для генерала выше всяких подозрений. И безвредность тоже. Не оттого ли, когда в декабре 44-го на имя профессора Нильса Бора пришло письмо от другого битого горшка, Альберта Эйнштейна, и оказалось, что Бор собирается немедленно ехать в Принстон, генерал лениво и легко согласился: пусть едет. Бору лишь предложено было составить официальный отчетик о разговорах в Принстоне.
…Эйнштейн мог почитаться сверхбезвредным чудаком, потому что в секреты Манхеттенского проекта его не посвящали. Позднее кто-то придумал легенду, будто он жил в Лос-Аламосе под вымышленным именем. (Помните, его узнавали в лицо даже мальчишки Лонг-Айленда!) Нет, нет, еще в декабре 41-го власти отказались допустить его к секретной работе. В том декабре по просьбе Ванневара Буша он быстро решил теоретическую задачу, связанную с разделением изотопов урана, и сказал, что всегда будет рад оказаться полезным. Но тогда же, как установил Р. Кларк, Ванневар Буш вынужден был написать в одном деловом письме:
«Мне бы очень хотелось, чтобы я имел право целиком ввести Эйнштейна в курс дела и выразить ему полное доверие, однако это невозможно из-за отношения к нему неких людей здесь, в Вашингтоне, изучавших всю его биографию».
Не удостоился! В 39-м году первым предупредил «людей в Вашингтоне», что Гитлер может получить А-бомбу, и вот в 41-м не удостоился… Но, обойденный доверием государства, он не был обойден доверием друзей. Впрочем, технологические детали его не интересовали. И никому из тех, кто нарушал его принстонское уединение, не приходилось выдавать ему военных тайн. Кроме одной-единственной: дела идут успешно…
Эта решающая тайна волновала его все более. Как Бор, он в мыслях своих и движеньях души жил наедине с человечеством. И чем дальше шло время, тем сильнее тянула ноша, взваленная им на себя в тот длинный летний день, когда он подписал письмо Рузвельту. И пришел короткий зимний день, когда копившаяся тревога Эйнштейна больше не могла оставаться втуне. К нему в очередной раз приехал старый коллега Отто Штерн, один из советников Манхеттенского проекта, знавший достаточно много, чтобы сообщить нечто важное. В тот день, 11 декабря 44-го года, Эйнштейн, совершенно как Бор, сказал себе: да, конечно, ОНА взорвется, НО ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ? И полно психологического значения, что он решил на следующий день – 12 декабря – рассказать о своей встревоженности именно Бору: все их давние и безысходные философско-физические разногласия тускнели рядом с ЭТОЙ проблемой!
В письме, которое написал он 12-го, была фраза: «Я разделяю Ваш взгляд на положение вещей…» Стало быть, до него уже дошла молва о позиции Бора (но не о действиях, известных слишком узкому кругу). Однако куда же следовало отправить это письмо? Он так далек был от жизни, ставшей уделом датчанина, что имя «Николас Бейкер» и адрес «П/я No 1663 Санта-Фэ» не сказали бы ему ничего. И в нарушение правил, ему неведомых, он написал на конверте: Профессору Нильсу Бору, а ниже – адрес датской миссии. Может быть, поэтому письмо шло дольше, чем могло бы, и лишь через десять дней, под самое рождество, Бор примчался в Принстон.
Но Эйнштейн не просил его о срочном свидании. Он не просил даже о срочном ответе. Изложив на свой лад совершенно боровские мысли о неизбежности послевоенного атомного шантажа, он выдвинул, однако, совершенно утопическую идею «международного управления военной мощью».
«Этот радикальный шаг кажется единственной альтернативой секретной гонке технических вооружений. …Не говорите с первого же взгляда «сие невозможно», но повремените день-два, пока Вы не свыкнетесь с этой идеей… Даже если есть хоть один шанс на тысячу добиться чего-то, такой шанс следует обсудить».
Были ранние сумерки над Атомной горой. Тяжелый рев грузовых машин, выползающих из каньона. Снежный покой над грядою Сангре-де-Кристо. «Повремените день-два, пока не свыкнетесь с этой идеей…» Каково это было читать ему, Бору, после всего, что пережил он за последние полгода в Лондоне и Вашингтоне!.. Представилось, как на такой же путь вступает Эйнштейн со всей своей незащищенностью; представилось, как и его обвиняют в преступных намерениях, караемых смертной казнью; представилось, как их обоих превращают в заговорщиков против национальной безопасности государств, давших им приют; представилось, как вместе с ними берется под удесятеренное подозрение сама цель их усилий… И Бор решил, что надо немедленно ехать в Принстон, пока Эйнштейн не сделал какого-нибудь нового опасного шага – вроде прямого обращения к Иоффе или Капице, о которых упомянул он в своем письме.
Вот почему мистер Николас Бейкер снова оказался на малолюдной платформе в Санта-Фэ. И рядом снова был телохранитель, теперь, пожалуй, больше похожий на конвоира.
…Остались неизвестными подробности встречи этих двух людей в пятницу 22 декабря 44-го года на прин-стонской Мэрсер-стрит.
Эйнштейн в поношенном шерстяном свитере.
Бор в заштопанных шерстяных носках.
Впервые они не спорили. И впервые их долгий разговор был не для постороннего слуха. Но впервые был бы понятен всем!
Огромные глаза Эйнштейна отразили его изумление, негодование и подавленность, когда он выслушал все, что Бор мог ему рассказать о своем хождении по мукам. А мог далеко не все, что хотел. Но и сказанного было достаточно. Эйнштейн его понял.
В некоем дипломатическом источнике, точнее не названном Рональдом Кларком в биографии Эйнштейна, сохранилась отчетная записочка Бора на четвертушке писчей бумаги (то ли для генерала Гроувза, то ли для Ванневара Буша), где он вполне конспиративно именовал себя «В», а Эйнштейна – «X».
«…В. смог конфиденциально проинформировать X., что ответственные государственные деятели Америки и Англии полностью осведомлены о масштабах технического развития и что их внимание привлечено к угрозам для мировой безопасности… В своем ответе X. заверил В., что он вполне понимает сложившееся положение вещей и не только воздержится от самостоятельных акций, но и внушит своим друзьям – без какой бы то ни было ссылки на доверительную беседу с В. – нежелательность всех дискуссий, которые могли бы усложнить деликатную задачу государственных деятелей».
Человек слова, Эйнштейн в те же рождественские дни написал Отто Штерну:
«…Облако глубокой секретности опустилось на меня после моего письма к Б. и теперь я не могу сказать об этой проблеме ничего большего, чем то, что мы – не первые, кто : столкнулся с подобными вещами лицом к лицу. Мое впечатление, что… сейчас никоим образом не помогло бы делу вынесение этого вопроса на публичное обсуждение. Мне трудно разговаривать в таком туманном стиле, но ныне я не могу сделать ничего иного».
Итак, они встретились, Бор и Эйнштейн, для того, чтобы поговорить и ЗАМОЛЧАТЬ. В Белом доме и на Даунинг-стрит, 10 могли удовлетворенно усмехнуться: это было похоже на капитуляцию. Однако только похоже…
…На обратном пути из Принстона в Лос-Аламос Бор задержался в Вашингтоне, чтобы вновь посетить кирпичное здание на Массачузетс-авеню. Снова и все о том же разговаривал он с Галифаксом. Он точно начинал второй круг своего хождения по мукам.
Второй круг повторял первый: снова было условлено об его поездке в Лондон ради новой попытки открыть глаза сэру Уинстону Черчиллю. Только на этот раз все двигалось медленнее, ибо все действовали осмотрительней, и лишь через три месяца – в марте 45-го – принял его на борт военный самолет. И снова он летел через Атлантику. Только на этот раз не было с ним послания Рузвельта, а все, что было в запасе, теснилось в голове: «Я к вам лечу из Лос-Аламоса… я лишь на днях спорил с Ферми о наилучшей форме ядерного заряда в А-бомбе… она скоро будет готова… больше медлить нельзя… ее нельзя испытывать втайне от мира… человечество не должно пожинать бурю оттого, что вам посчастливилось первыми посеять ветер… нужны открытость и откровенность – я твержу это снова и снова… и я не остановлюсь, пока не остановитесь вы!»
Второй круг повторял Первый.
Снова Бор писал меморандум – в дополнение к прошлогоднему. Только на этот раз уже никто не пытался устраивать для него личную встречу с негодующим Черчиллем. И на этот раз действительно обнаружилось, что сэр Уинстон понимал не все: «Я не верю, – написал он именно тогда в одной политической записке, – что кто бы то ни было в мире сумеет достичь положения, ныне занимаемого нами и Соединенными Штатами». И на этот раз еще быстрее, чем в прошлом году, прояснилась бесцельность лондонского сидения Бора. Уже 4 апреля он вернулся в Америку – снова ни с чем…
Второй круг повторял первый: опять привлечен был к переговорам судья Франкфуртер, и опять возлагались надежды на его непоколебимую дружбу с тяжело больным президентом. Но на сей раз… Спустя неделю после возвращения Бора из Англии Галифакс и Франкфуртер обсуждали всю проблему в парке напротив Белого дома. Они выбирали для своей прогулки безлюдные дорожки, чтобы их никто не подслушал. Внезапно донесся неурочный колокольный звон. Они заметили – он приходил с разных сторон. Звонили все колокола Вашингтона. И оба поняли, по ком звонят колокола: в Уорм-Спрингсе скончался Франклин Рузвельт. Был четверг, 12 апреля.
13-го Бор написал судье короткое сердечно-сочувственное письмо, выражая веру, что для их общего дела, быть может, еще не все потеряно. Меж тем до окончательной победы над германским фашизмом оставались считанные дни. И для попытки завоевать, пока не поздно, атомное доверие между победителями оставались те же считанные дни. Но со смертью Рузвельта исчез последний призрак надежды на это.
4 мая 1945 года – за четыре дня до полной капитуляции Германии – кончилась немецкая оккупация Дании. В далекой дали от дома – на другом материке – Бор принимал поздравления. Счастливый спазм перехватил ему горло, и он не мог отвечать. Да и все слова на чужом языке прозвучали бы не так, не так, не так! Невозможность говорить говорила больше, чем говорение.
…Это тысячи раз описано и пересказано – возвращенье домой после военных разлук. В конце пережитого как в начале: притихшие дети плачущие женщины, растерянные солдаты. Но все это лишь видимость сходства. И лишь на минуту, чтобы затем взорваться приступом ликования.
Для Маргарет раньше, чем для Нильса, наступил черед возвращения в Данию. Уже в мае она вновь увидела эти мечтательные равнины, эту разграфленную землю, эти светлые острова и молчаливые дюны. Наступивший мир вернул на фасады фермерских домиков веселые флаги ожидаемого благополучия. Развернул залатанные паруса рыбачьих лодок. Наполнил людьми подметенные платформы. Зажег вечерние огни городков, городов, столицы.
В Копенгагене она увидела уцелевший Карлсберг. В Тисвиле – уцелевший Вересковый дом. Мирное прошлое просто звало заново поселиться в нем и жить дальше, дальше, дальше…
А ее Нильс все еще был за океаном. И, видимо, делал там что-то важное, если и сейчас – после поражения Германии – его не отпускали домой. («Мы знали гораздо меньше, чем предполагали окружающие», – сказала Маргарет Бор впоследствии.) Еще длилась война с непобежденной Японией. Исход ее был предрешен. А в Лос-Аламосе подходила к завершению героическая работа физиков и техников, но теперь она потеряла первоначально героический смысл: сраженная Германия тотальным оружием уже не грозила, а Япония даже не пыталась его создавать. И с каждым днем все сквернее становилось на душе у всех, кто не походил на генерала Гроувза. И у всех, кто хотел думать не только о красоте атомной физики.
Дожидаться испытания А-бомбы Бор не стал.
Сбывалась худшая из предвиденных им возможностей: западные союзники вступали в мирную эру с припрятанным за пазухой камнем.
Роберт Оппенгеймер: Он был слишком мудр и потому безутешен… Мы сделали работу за дьявола…
Бор настоял на отъезде в Англию, и за месяц до июльского испытания атомной бомбы в пустынной глуши Аламогордо он сошел на британскую землю с борта военного самолета. В последний раз военного…
Теперь рукой было подать до родных берегов. Но его и тут не отпускали. Он обязан был до конца играть свою роль консультанта. И тогда Маргарет, как ни трудно давались в те первые послевоенные недели вольные путешествия, пустилась на свидание с ним и с Oгe. Так почти двухлетняя их разлука, начавшись в Швеции, кончилась в Англии.
Сколько им нужно было порассказать друг другу – явного и тайного, значительного и пустячного, печального и смешного. А главное, единственного, недоступного пониманию других и чужой оценке. И сколько им нужно было вымолчать вдвоем!
Свидание в Англии затянулось на два месяца.
Примерно в середине этого срока – 16 июля – в служебных кабинетах Тьюб Эллойз стала известна шифровка из-за океана, подобная той, какую получил в тот день на Потсдамской конференции новый президент Трумэн, преемник Рузвельта: «Бэби родилось благополучно». На рассвете того дня в двухстах милях от испытательного полигона Аламогордо слепая девушка в Альбукерке увидела свет и спросила; ЧТО ЭТО БЫЛО?
Бор знал, что это было.
Но он не знал, что через двадцать дней – 6 августа 45-го – этот неземной свет ослепит зрячих в Хиросиме.
Лондон без туманов. Веселящиеся улицы. Первое послевоенное лето – отрада жизни без страхов и угроз. И в летней толпе – седеющий иностранец с отсутствующим лицом, погруженный во что-то свое – безотрадное. И об руку с ним – седеющая, необыкновенно привлекательная женщина. Они перекидываются фразами на чужом языке. И видно: разговор их не слишком весел.
…Бор еще раз припомнил давние слова Резерфорда о войне, которой «не удастся оставить физику в дураках». Только что миновавшей второй мировой войне это и вправду не удалось: она принесла ФИЗИКЕ истинный научный триумф. Но ей, как сказал бы со своей беспощадной прямотой Резерфорд, удалось другое – «оставить ФИЗИКОВ в дураках». То, что создавали они с таким самоотречением во имя благородной цели, вышло из-под их власти еще раньше, чем было создано. И вовсе им не принадлежало. Сознавали ли они, что иначе-то и быть не могло?!
Да, ОНА взорвалась. И говорить о ней следовало уже не в будущем, а в настоящем времени. Но оттого-то вопрос: «Что будет дальше?» – зазвучал во сто крат трагичней, чем прежде.
Это был острейший вариант нравственно-политического вопроса, сформулированного Фредериком Жолио-Кюри еще до войны: «А кто воспользуется открытием, которое я сделал?» Сам Жолио вновь и вновь твердил его себе, когда летом 40-го года тайно переправлял из захваченной Франции в союзную Англию своих верных сотрудников Хальбана и Коварского, а вместе с ними – бесценный запас тяжелой воды и с голь же бесценную научную документацию. Только бы ни то, ни другое не попало в руки нацистов! Только бы успели союзники осуществить цепную реакцию деления раньше гитлеровцев! Так ясен и однозначен был тогда ответ…