Текст книги "Нильс Бор"
Автор книги: Даниил Данин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
В первые минуты повторилась та же сцена, что с Бором, когда семь месяцев назад в Копенгагене Отто Фриш принес ему весть о делении:
Лео Сцилард: Возможность цепной реакции в уране не приходила на ум Эйнштейну. Но едва я заговорил о ней, как он почти тотчас оценил ее мыслимые последствия и выразил готовность помочь нам…
Потом наступило 2 августа – день нового визита Сциларда. На сей раз он приехал с Эдвардом Теллером. Речь шла уже о более фундаментальной проблеме, чем бельгийский уран. Следовало заставить задуматься над происходящим не королеву Бельгии, а президента Соединенных Штатов. Без ресурсов мощного государства что могли бы физики антигитлеровского лагеря противопоставить атомным усилиям Германии?
Альберт Эйнштейн – Ф.-Д, Рузвельту, 2 августа 1939
Сэр!
Недавние работы Э, Ферми и Л. Сциларда, сообщенные мне в рукописи, заставляют меня ожидать, что элемент уран, может быть, окажется в ближайшем будущем новым и важным источником энергий.
В течение последних четырех месяцев стала вероятной, осуществимость ядерных цепных реакций в большой массе урана…
Это новое явление может привести к созданию… чрезвычайно мощных бомб нового типа…
Ввиду этого, быть может, Вы сочтете желательным установление постоянного контакта между правительственной администрацией и группой физиков, работающих над проблемами цепной реакции в Америке…
Я осведомлен, что Германия в данный момент прекратила продажу урана из захваченных ею чехословацких рудников. То, что она столь рано предприняла такую акцию, можно, по-видимому; понять на основе другого факта: сын заместителя Статс-секретаря; Германии К. фон Вейцзеккер прикомандирован к институту кайзера Вильгельма в Берлине, где ныне проводится, повторение некоторых американских работ по урану.
Искренне Ваш
А. Эйнштейн.
Потом, уже после войны, появились разные версии рождения этого письма.
Теллер уверял, что Сцилард привез на Лонг-Айленд готовый текст.
Эйнштейн утверждал, что только ставил свою подпись, но ничего не писал. («Я сыграл роль не более чем почтового ящика».)
Сцилард говорил, что Эйнштейн сам диктовал по-немецки фразу за фразой, а Теллер вел запись.
Психологически замечательно одно: с годами каждому невольно захотелось поубавить свою долю участия в той акции.
Это совершенно понятно: спустя шесть лет и четыре дня – 6 августа 1945 года – была, Хиросима!
И это совершенно непонятно: тогда – 2 августа 1939 года – правда была на их стороне, ибо они, европейские изгнанники, знали, что воинствующий фашизм способен на все.
…Есть достоверный рассказ, в котором события двух дней объединены в одну сцену. Октябрь 39-го года. Белый дом. Овальный зал. Советник президента Александр Сакс находит наконец случай прочесть Рузвельту письмо Эйнштейна. На лице президента ни тени взволнованности. Тогда советник напоминает об опрометчивости Наполеона-консула, недооценившего подводную лодку Роберта Фултона, и Наполеона-императора, не поверившего в пароход Роберта Фултона.
– Прояви тогда Наполеон больше воображения и сдержанности, история XIX столетия могла бы развиваться совершенно иначе, – говорит Александр Сакс, имея в виду, что с помощью паровых судов Наполеону удалось бы вторжение в Англию. Вместо ответа Рузвельт пишет записку секретарю. На столе появляется бутылка коньяка Наполеон. Президент наполняет две рюмки. И произносит фразу, полную понимания:
– Алекс, отныне Ваша забота – последить, чтобы на цисты не подняли нас ни воздух!
И через минуту – явившемуся на зов бригадному генералу, прозванному – Па – Уотсон.
– Па, это требует действий!
И президент показывает генералу ЭТО – письмо на столе…
…А те, кто 2 августа направлял Рузвельту ЭТО, полны были еще более широкого понимания: они хотели, чтобы нацисты в кровавой погоне за «жизненным пространством» не подняли на воздух все народы – не только «нас». Ими руководило чувство высокой ответственности. Они слишком хорошо помнили человеконенавистническую декларацию немецкого профессора-геополитика Бергмана – одного из теоретиков гитлеризма «На развалинах мира водрузит победное знамя та раса, которая окажется самой сильней и превратит весь культурный мир в дым и пепел». Позволить апологетам разбоя оказаться «самыми сильными» – значило предать человечество. О сознании такой ответственности шла речь! Не меньше!
Эйнштейн потом говорил: «В действительности я не предвидел, что цепную реакцию можно будет осуществить на протяжении моей жизни». Как и Бор, он видел «только теоретическую ее возможность». Он был согласен с одним своим старым другом, лордом Черуэллом, которому представлялось маловероятным такое устройство мироздания, что человеку могут стать доступными разрушительные силы, способные уничтожить само здание мира!.. Зачем же тогда письмо Рузвельту? А затем, что уж если появилась хоть тень подозрения, что подобные силы могут стать доступными Гитлеру, СЛЕДОВАЛО ДЕЙСТВОВАТЬ.
Однако у Эйнштейна, Сциларда и Теллера не возникло бы впоследствии никаких разноречий, если б уже тогда – 2 августа – у них было чувство, будто они и впрямь «нажимают кнопку». Когда бы так, каждый в точности помнил бы, чья рука и как дрожала, прежде чем нажать… (Даже у Теллера дрожала бы, потому что и он в ту пору был еще антимилитаристом и геростратовской славы создателя сверхоружия вовсе не жаждал.)
Все это обременившее душу пришло после. После Хиросимы.
А Бор в те дни и ведать не ведал, что УЖЕ НАЧАЛОСЬ.
Почта из Дании влекла через океан выправленную корректуру статьи «Механизм деления ядер». И плыло в Америку его спокойное письмо Джону Уилеру: «Я прочитал нашу статью с большим удовольствием…» Чистосердечье исследовательского интереса к природе – и лишь оно! – по-прежнему звучало в каждом его слове.
Номер Physical Review с этой статьей вышел в свет 1 сентября 1939 года.
1 сентября 1939 года германские войска вторглись на рассвете в Польшу. Через два дня Англия и Франция прервали мирные отношения с гитлеровской Германией. Снова, как двадцать пять лет назад, покатился обвал истории: стала явью ВТОРАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА.
Глава четвертая. СКВОЗЬ ВОЙНУ
Это тысячи раз описано и перерассказано – вторжение фашистских армий на беззащитные территории малых стран. Притихшие дети. Плачущие матери. Помрачневшие лица. Бессильные кулаки… Многое можно бы прибавить, да зачем?
Очередь Дании пришла в апреле 40-го года.
Пришел трагический черед этих мечтательных равнин, этой разграфленной земли, этих светлых островов и молчаливых дюн. Неодолимая беда сорвала с фасадов фермерских домиков веселые флаги благополучия. Свернула залатанные паруса рыбачьих лодок. Обезлюдила подметенные платформы красно-кирпичных полустанков. Потушила вечерние огни городков, городов, столицы.
Война пришла без войны – без выстрелов, без взрывов. Она объявила о себе непререкаемостью силы: с моря – неумолимыми очертаниями черных кораблей, с неба – неумолимым ревом черных самолетов, с суши – неумолимой поступью черных танков. Ее принесли на присмиревшие улицы чужие сапоги. И на весенних проселках – сапоги, сапоги, сапоги… В акварельном апреле – неумолимая чернота. На всю остальную жизнь – цвет того времени.
Как все разбойное, вторжение началось затемно. Оно стартовало в предрассветный час 9 апреля, когда ночной поезд Осло – Копенгаген медленно переползал южнее Гетеборга со шведского берега на морской паром, чтобы утром возле гамлетовского Эльсинора медленно переползти с парома на датский берег.
В купе международного вагона спал Бор.
…Он ездил на этот раз в Норвегию по делам. И среди прочих дел была лекция о делении тяжелых ядер. Американский физик из Миннесоты Альфред Нир, выделив ничтожные крупицы чистого урана-235, только что доказал прямыми измерениями решающую роль этого изотопа. Но ни тот маленький успех, ни приветливость норвежских физиков не могли просветлить мрачное настроение Бора.
Стефан Розенталъ (в воспоминаниях): Вечером, перед отъездом в Данию, Бор присутствовал на обеде у короля Хаакона. Потом он рассказывал нам об атмосфере подавленности, царившей в правительственных кругах Норвегии: там предвидели, что германское вторжение уже грядет.
Под впечатлением той гнетущей трапезы в королевском дворце – нечто вроде пира во время чумы – Бор и заснул в своем спальном купе. А когда проснулся, все уже свершилось: Норвегия и Дания, хотя их правители были так покорны Германии, одновременно разделили недавнюю участь непокорной Польши. В центре Копенгагена на причалы возле андерсеновской Русалки высаживались с черных транспортов немецкие войска…
Первый день войны. В нашем веке войн и революций это рассказано-перерассказано тысячи раз. День, когда историческое потрясение становится собственным потрясением каждого. День, когда разом отламывается прошлое, а обозримое будущее внезапно сжимается до суток, чаca, минуты. День, когда обесцениваются вчерашние замыслы, а вздыбившееся течение жизни новых еще не гринесло. День лихорадящей праздности, когда все валится из рук. День ошеломленного говорения всех об одном: «Что впереди?»
Этот вопрос без ответа в то утро и Бор задавал себе без конца.
…С вокзала – в Карлсберг!
Где мальчики? Как обычно: Ханс – в университете, Эрик – в Политехническом, Oгe и Эрнест – в гимназии. Конечно, они поспешат домой… Несчастливое поколение! Неужели быть ему потерянным, как поколению их сверстников эпохи той мировой войны? Вспомнилось приглашение четы Уилеров – не отправить ли Эрика к ним, за океан? А младших – Англию, к их учительнице-англичанке мисс Мод Рэй? Перед отъездом в свой Кент она ведь звала их в гости… Нет, пока все это рано и еще не нужно. А придется покидать Данию – так всем вместе.
…Из Карлсберга – на Блегдамсвей! Да, естественно и простительно: лаборатории пусты, кабинеты пусты, аудитория пуста, а лестничные площадки полны, и в коридорах неприкаянное движение. Это будет и завтра естественно, но уже непростительно: разрушительному началу оккупации нужно сразу противопоставить деятельноесохранение своей внутренней независимости: Наше мышление – это наше сопротивление, пока НИЧТО ДРУГОЕ еще не организовалось в стране. Даже под этот гул самолетов над Феллед-парком мы должны работать… Однако что сгапется с немецкими изгнанниками? Теперь Копенгаген для них уже не пристанище. Кстати, вчера, 8-го, приехала Лиза Мейтнер – найдите ее, пожалуйста, ей следует вернуться-в Стокгольм… Где Бетти Шульц?.. Послушайте, милая фрекен Бетти, держитесь молодцом, ну не надо, не надо… Мы должны срочно телеграфировать в Англию Отто Фришу – пусть не возвращается! Й пусть сообщит Джону Коккрофту в Кембридже что пока с нашим институтом все в порядке. Да, и пусть уж заодно передаст мисс Мод Рэй в Кенте, что с мальчиками тоже все в порядке… Напомните-ка телефон ректора – необходимо сегодня же предпринять еще кое-что важное…
Стефан Розенталь: Это было так характерно для Бора – в числе первых дел связаться с ректором университета и другими датскими властями, чтобы заранее обеспечить защиту тех сотрудников института, которых могло ожидать преследование со стороны немцев.
Стефана Розенталя, поляка-антифашиста, это касалось непосредственно. 22 января уехал домоц, – в Бельгию – Леон Розенфельд. Стефан сменил его в роли ближайшего ассистента Бора. Лейпцигский ученик Гейзенберга, он не мог возвращаться ни в Германию, ни на родину – разве что в будущий Освенцим. Надо было, чтобы однажды ночью Дания не обернулась для него чужбиной. И для Дьердя Хевеши. – тоже. И для многих других.
Бор пустился в обход правительственных учреждений, точно они еще продолжали править Данией, чьи власти тели капитулировали, без сопротивления. Он должен был действовать: «Я не из тех, кто, днем видит сны». И он действовал.
А пока он думал о судьбе своих сотрудников, ученый мир думал о его судьбе. Уже на следующие день после вторжения – 10 апреля – утренняя почта принесла ему телеграммы от разных университетов и друзей по обе стороны океана. Ему предлагали убежища, должности, кафедры. Но решение его уже было принято: он останется – до крайней черты!
…В тот же, день, 10-го, получил телеграмму Бора Отто Фриш. Сверх благодарного чувства на его живом лице отразилось полное недоумение. Что могли означать заключительные слова: «СООБЩИТЕ КОККРОФТУ и МАУД РЭЙ КЕНТ»? Он прочитал необъяснимый текст Рудольфу Пайерлсу. Оба задумались – уже с беспокойством.
С конца минувшего лета они работали вместе в Бирмингамском университете. По законам военного времени их числили враждебными иностранцами (германское подданство!). Их не допустили к военным исследованиям, но как раз это-то и дало, им досуг для расчета примерных параметров атомной,бомбы. На британской земле именно они первыми пришли к заключению, что А – бомба возможна. Как и европейских беженцев в Америке, их подгоняла неотлучная мысль: а что уже вершится в лабораториях Германии? Они выискивали крохи информации. Непонятные слова МАУД РЭЙ КЕНТ могли быть шифровкой, рассчитанной на их понятливость.
Фриш немедленно передал текст телеграммы Джорджу Пэйджету Томсону (сыну Дж. Дж., недавнему нобелевскому лауреату за давнее экспериментальное подтверждение волнообразности электрона). Томсон-младший возглавлял только что созданный комитет по проблемам атомной бомбы, собиравшийся на первое свое заседание именно в тот день – 10 апреля 40-го года. Среди прочего предстояло выбрать кодовое название для этого комитета. И в последний момент повестка дня обогатилась новым пунктом – обсуждением таинственной телеграммы Нильса Бора.
Взрослые стали с детским азартом «состязаться в догадливости» – рассказывал Томсон.
«Стоило только поиграть буквами в словах МАУД РЭЙ КЕНТ, как они превращались в анаграмму… РАДИУМ ТЭЙКЕН – «радий забран». Это значило бы, что немцы быстро продвигаются вперед» (Рональд Кларк).
А затем кто-то сказал, что для названия комитета не найти лучшего слова, чем МАУД, по причине его очевидной бессмысленности. Все поулыбались и согласились. Томсоновский комитет, совсем как тихоокеанские тайфуны, был закодирован женским именем. (В нем и зарождался атомный тайфун!) Но только никто из членов Мауд-Комитти не подозревал, что это женское имя (Мод) принадлежало бывшей гувернантке в боровском доме и просто ее адрес выпал из текста телеграммы, искаженной датскими телеграфистами в ошеломлении первого дня оккупации.
Все прояснилось лишь через три с половиной года, когда бомбардировщик москито высадил на одном из глухих аэродромов Шотландии бежавшего из Дании Нильса Бора.
Многое за эти три с половиной года должно было дойти до крайней черты, чтобы вынудить Бора к бегству.
Поначалу в действиях немцев на датской земле было мало сходства с тем, что творили они на других захваченных территориях. И это объяснялось до крайности просто: они могли не бояться ни маленькой датской армии, ни издавна услужливого социал-демократического правительства Датского королевства, тотчас подчинившегося диктату силы. В ослеплении своего, еще не подорванного, военного могущества немцы полагали, что им нечего страшиться и самого датского народа. Они даже пообещали, что в стране все останется по-прежнему и нерушимыми пребудут датские законы. Они только забыли упомянуть, что все будет совершаться по их команде: коммунистическая партия, например, будет без промедлений запрещена, антифашистские организации разогнаны, и многое-многое другое станет иным, чем прежде…
Эта «милостивая оккупация» замкнула Данию в ее границах – выселила из большого мира. Обернулось тоской по свободе исконное чувство датчан, что вместе с морем доля бесконечности им дана в обладание. (Чувство, которым горцев одаряют горы, а степняков – степь…) Бор помнил, как давным-давно говорил об этом чувстве белокурому юнцу из Баварии – такому понятливому Вернеру Гейзенбергу. Теперь соотечественники белокурого юнца обратили в реальность горькую метафору Гамлета «Дания – это тюрьма».
Скудело все. Сначала не очень заметно.
Институт на Блегдамсвей продолжал работать, как того хотел и требовал Бор. Может, это и слишком – «требовал», но верно, что лицо его стало сумрачней и голос чуть повелительней. Вдруг делался недоверчивым взгляд. Словоохотливости поубавилось. Все оттого, что жизнь вокруг утратила открытость и наполнилась опасностями, незнакомыми прежде. Он был на непрерывном подозрении. Приходили измученные люди – просили о помощи и приюте. Он делал что мог. Но иные из просителей бывали преувеличенно плаксивы и навязчиво-любопытны. Иногда их приходу предшествовало надежное предупреждение: «Будьте осторожны!» Маргарет и ближние были в постоянной тревоге за него. А он поразительным образом не оступался. Но мрачнел.
Он продолжал работать как исследователь, вооружая примером стойкости молодых. Правда, новых идей его сознание тогда не излучало: обремененное несвободой, оно для этого не годилось. Он разрабатывал начатое в Прин-стоне с Уилером. Его занимали частные проблемы деления ядер. О них и писал он небольшие статьи. Куда они уходили? Адрес на конверте неожиданно приобрел значение.
В Англию они могли уже не дойти: вражеская страна. Мнимые доброжелатели провокационно подсказывали: отчего бы профессору Бору не печататься на страницах немецких журналов? Какой прекрасный случай продемонстрировать свою лояльность к великой Германии – великодушной покровительнице Дании!.. «Возможно, возможно, – отвечал он, как всегда, когда ему говорили очевидный вздор, – это оч-чень интересное соображение…» А потом короткое: «Милая Бетти, адрес тот же!»
Соединенные Штаты еще оставались нейтральной страной. И в заокеанском Physical Review пять раз на протяжении десяти месяцев регистрировали поступление статей за подписью Н. Бора. Но промежутки между ними все увеличивались, как если бы иссякала их капельная череда: 9 июля – 12 августа – 3 сентября – 28 ноября 40-го – 8 мая 41-го. И конец. Череда иссякла.
Скудело все…
Он вспоминал Манчестер времен первой мировой войны, когда в пустеющей лаборатории Резерфорд возвещал громадным своим голосом, что войне, черт бы ее побрал, не удастся оставить физику в дураках!
Кое-что ей все-таки удавалось. Разрушительное разбойничьей войне всегда удавалось. Запросто. Сейчас она разрушила копенгагенское содружество физиков из разных стран. В конце октября 41-го Бетти Шульц в последний раз раскрыла Книгу иностранных гостей института: явился один норвежский инженер из Осло. И конец. Эта череда тоже иссякла. Книга захлопнулась. Надолго. До лучших времен.
Может показаться секретарской оплошностью фрекен Бетти, что в эту Книгу тогда не попало имя профессора Вернера Гейзенберга: ведь и он – впервые после начала войны – приезжал в октябре 41-го. Да. Но впервые не как гость института.
…Он приехал не один. Его сопровождал, как это уже бывало и до войны, младший друг-ученик, одаренный Карл фон Вейцзеккер, чье привлечение к работам по урану предостерегающе отмечал два года назад Эйнштейн в письме к президенту. За это время Гейзенберг стал директором института в Берлин-Далеме. Прежний директор – голландец Петер Дебай – с негодованием хлопнул дверью, когда ему предложили перейти в германское подданство или выступить с восхвалением национал-социализма. Он перекочевал в Америку. Гейзенберг дверью не хлопнул. Он в нее вошел и осторожно прикрыл изнутри. Осторожно – потому что по-прежнему не любил нацистов. Однако вошел, потому что по-прежнему любил идею великой Германии. Он уже вжился в компромисс, как в надежный способ существования – без жертв и внешних потрясений. Вжился в это и молодой фон Вейцзеккер, внутренне тоже чуждый нацизма, хоть и был он преуспевающим сыном весьма высокопоставленного лица в гитлеровской иерархии. Гейзенбергу было с ним легко: их бытие шло в одном психологическом ключе – на молчаливо условленном уровне одинакового притворства. Это избавляло обоих от изнуряющего самоконтроля в террористической обстановке нацистского рейха…
Зачем поехали они тогда в Копенгаген?
Это был их собственный замысел – не поручение. Сначала они не поделились этим замыслом даже со своими ближайшими коллегами в Далеме – Виртцем, Иенсеном, Хаутермансом. Гейзенберг вспоминал, как однажды осенью 41-го они заговорили об идее поездки, подождав, пока из кабинета выйдет Иенсен и оставит их вдвоем.
«Было бы прекрасно, – сказал мне Карл Фридрих, – когда бы ты смог обсудить всю проблему в целом с Нильсом в Копенгагене. Это значило бы для меня очень много, если бы Нильс пришел, например, к убеждению, что мы тут действуем неправильно и нам следовало бы прекратить работы с ураном».
В другой раз Гейзенберг рассказал: «Мы увидели открывшийся перед нами путь в сентябре 1941 года – он вел нас к атомной бомбе» (Дэвид Ирвинг).
В сентябре! А уже в октябре – пасмурный был день – он стоял у так хорошо ему знакомого парадного входа в Карлсберг и нервно ждал, когда наконец откроется дверь. Бывало, она распахивалась тотчас. Что-то изменилось в старом Копенгагене. И Гейзенберг отлично знал, ПОЧЕМУ изменилось. Меньше всего ему хотелось явиться сюда пособником оккупантов, но он БЫЛ их пособником – по чужой воле и собственному безволию. И в его опасливой нервности сквозила двойная неуютность бытия: хотелось укрыться от недобрых глаз датчан и от леденящего любопытства возможных соглядатаев из родного гестапо. Он уже посетил Бора в институте, но то выглядело официальным визитом, а частная встреча с неблагонадежным профессором могла быть истолкована иначе… Видится, как двери отворились наконец и он вошел. Попробовал улыбнуться. Потом в обеденном зале все пробовали улыбаться – Маргарет, Нильс, мальчики, для которых совсем недавно был он «дядей Вернером»… (В нише, как прежде, белела фигура богини юности Гебы.) Он говорил, что счастлив убедиться в благополучии Боров. И действительно был этому счастлив, но не слышал, как звучали здесь его слова. Мешал ли шум в ушах от чувства неловкости или это черные сапоги соотечественников наступили ему на ухо? А иные из его слов звучали еще во сто крат кощунственней, чем «благополучие». Точно о чем-то забавном, рассказал он об эпизоде, случившемся в его берлинском доме четыре месяца назад, утром 22 июня 41-го года, когда геббельсовское радио сообщило о начале войны с Советским Союзом.
Маргарет Бор (историкам): …У них в доме работала девушка. «Славная молоденькая особа», – говорил Гейзенберг. – Она ворвалась в мой кабинет с восклицанием: «Ах, герр профессор, теперь и русские напали на нашу землю!» Он удивился, но подтвердил: «Да, да». И не стал объяснять ей, что это неправда. Я переспросила: «Ты ничего не сказал ей?» И он ответил: «Нет».
Он оставил девушку в неведении правды. Так повелось в Германии. Но, я полагаю, он не был тогда пронацистом. Я не думаю, чтобы он вообще когда-нибудь был пронацз-стом.
Леон Розенфелъд (вступая в беседу): …Его печалило, что Гитлер бандит, но ему доставляло радость видеть, как Гитлер сумел повести Германию к тому, что он называл величием.
Маргарет Вор: Я тоже так думаю. Так это было. И с Вейцзеккером было так…
Когда бы не великодушие Боров и не это понимание, что перед ними не фашист, а нравственная жертва фашизма, та встреча с Борами оказалась бы для Гейзенберга навсегда последней…
Ему бы давно откланяться, но он все никак не мог заговорить о главном, ради чего приехал. Не решался. Искал минуты, когда останется с Бором наедине. Прикидывал, не устроено ли подслушивание разговоров в Карлсберге. Рассчитал, что безопасней чернота осеннего вечера и безлюдье окрестных улиц. (Затемненные города, затемненный мир, затемненное сознание!)
Гейзенберг (двадцать восемь лет спустя – в воспоминаниях): …Я не приступал к опасной теме, пока мы не вышли на вечернюю прогулку. Так как я должен был бояться, что Нильс находится под наблюдением немецких агентов, мне пришлось говорить с крайней осторожностью, дабы впоследствии не поплатиться за какое-нибудь слишком определенное мое выражение. Я попытался дать ему понять, что ныне в принципе стало возможным создание атомных бомб… и что физикам, быть может, следовало спросить себя самих – должны ли они работать над этой проблемой. К сожалению, при первом же моем намеке на одну только возможность изготовления атомных бомб Нильс так ужаснулся, что просто не воспринял важнейшую часть моей информации, а именно – упоминания о необходимости огромных технических усилий. Для меня же это было всего важнее… Физики могли бы аргументированно сказать своим правительствам, что атомные бомбы появятся, вероятно, слишком поздно для использования в этой войне…
…Может быть, еще ж чувство справедливой горечи от сознания, что его страна насильственно оккупирована германскими войсками, помешало Нильсу допустить реальность взаимопонимания между физиками по обе стороны наших границ. С острой болью я увидел, какой полной изоляции подвергла нас, немцев, наша политика, и осознал, что действительность войны нанесла, по крайней мере на время, непоправимый ущерб даже десятилетиями длившейся дружбе.
В более раннем варианте этого рассказа (в письме к Роберту Юнгу – середина 50-х годов) существенные детали выглядели по-иному… Бор прямо задал трезвый вопрос: «Ты действительно думаешь, что деление урана могло бы быть использовано для конструирования оружия?» И не упустил, а внимательно выслушал аргументацию Гейзенберга. Столь внимательно, что «был поражен моим ответом» (о неизбежности огромных технических усилий).
«…Очевидно, он предположил, что у меня было намерение сообщить ему, какого громадного прогресса достигла Германия на пути к созданию атомного оружия. Хотя вслед за тем я попытался исправить это ложное впечатление, мне, по-видимому, не удалось завоевать полного доверия Бора, особеьно потому, что я осмеливался говорить лишь с осторожностью (это явно было ошибкой с моей стороны), опасаясь, как бы та или иная фраза позднее не обернулась против меня».
И вовсе не соглядатаев боялся в те минуты Гейзенберг, а самого Бора:
«…Будучи уверенным, что его суждения вслух обо мне были бы переданы в Германию, я пытался вести этот разговор так, чтобы не подвергать свою жизнь прямой опасности… Я был очень подавлен конечным итогом этого разговора».
Еще бы! Живо представляется, как, добравшись до отеля, он, сорокалетний, с усталостью не по возрасту опустился в кресло и произнес эту последнюю фразу в ответ на нетерпеливый вопрос Вейцзеккера «ну что?»:
– Я вел себя не так, как надо.
Он не добавил: «Я ничего не узнал». Это было бы слишком грубо.
Но правда, в которой тяжко было признаваться даже про себя, заключалась в том, что они приехали с двойною целью. Да, они хотели бы, чтобы на свете не было никакой атомной бомбы и чтобы никто ее не создавал, но сами УЖЕ РАБОТАЛИ над атомной бомбой ДЛЯ ГЕРМАНИИ. И не провала желали себе, а успеха. Перед ними вставало видение этой «бомбы возмездия», падающей на Германию. Однако, может быть, осознание чудовищных трудностей остановило физиков антигитлеровской коалиции? Такая информация была бы превеликим облегчением. В перспективе она могла бы послужить еще и оправданием перед беспощадными властями, если у них, у немецких физиков, ничего не выйдет… И прочее, и прочее… Ну а если физики союзных стран верят в свой успех и не остановились? С научной точки зрения это означало бы, что у них есть веские основания для подобной веры! Тогда надо либо всем сообща остановиться, либо делать в Германии неизмеримо больше, чем делается сейчас…
Не по заданию германской разведки, а, напротив, втайне от нее им хотелось уловить или узнать из разговора с Бором нечто главное. Старая память о Копенгагене – средоточии дружеских связей атомников всего мира – позволяла надеяться, что посещение Карлсберга не окажется напрасным.
…О двойственности цели своего визита Гейзенберг в воспоминаниях не написал. И в письме к Юнгу не написал. И распространилась по свету полуправда. Получилось, что перед моральным судом истории физики побежденной Германии заслужили право предстать как праведники: их не создание А-бомбы заботило, а поиски путей к интернациональному антиядерному соглашению физиков, да только их, благородных, не поняли! И Бор не понял…
Иоганнес Йенсен, тот, чьего ухода из кабинета дожидались Гейзенберг и Вейцзеккер, чтобы заговорить о визите в Копенгаген, впоследствии иронически заметил: «Кардинал немецкой теоретической физики ездил к Папе за отпущением грехов».
Нелегко произносится слово ПОЛУПРАВДА. Но как отделаться от ощущения этой полуправды в послевоенных признаниях Гейзенберга? Через два года после Хиросимы в интервью с репортером Ассошиэйтед Пресс он утверждал, что строил урановый котел для получения электроэнергии, а вовсе не делал бомбу. Научный руководитель американской разведывательной группы АЛСОС Сэмюэль Гоудсмит, известный теоретик и давнишний приятель Гейзенберга, легко разоблачил односторонность этого признания: да, делался реактор, но для того, чтобы получилась бомба! И Гоудсмит сказал: «Это прекрасный пример того, как можно использовать полуправду».
Зачем она нужна была ученому такого масштаба? А затем, что на нравственную высоту даже высокая одаренность сама по себе человека не возносит. Чувствуется: сначала – в гитлеровские времена – была у кардинала забота о своем житейском самосохранении, потом – после крушения гитлеризма – забота о своем самосохранении в истории. Вот и все.
…Подавленность Гейзенберга в тот октябрьский вечер 41-го года объяснялась еще его психологическим поражением. Он понял, что Бор его понял! Оттого и написал он впоследствии о своей осторожности как о несомненной ошибке. Однако почему он не догадался избавить себя от всех опасений простенькой фразой: «Знаешь, Нильс, все, что я тебе скажу, должно остаться строго между нами, иначе мне плохо придется дома!» Разве это не было бы достаточной охранной грамотой? Он ведь ЗНАЛ Бора. И знал, что Бор не годится для двойной игры. Ах нет, не по ошибке был он осторожен. Ко всем страхам, в которых он жил, тут прибавился еще один: как бы не выдать себя Бору. Однако он забыл об его проницательности. Теперь, в отеле, вспомнил. Но слишком поздно.
А Бор?
Простившись с Гейзенбергом на затемненной улице – ни фонарей, ни светящихся окон, – он с тяжелым сердцем поднимался по ступеням Карлсберга. Пятидесятишестилетний, с усталостью вполне по возрасту, он опустился в кресло, перехватил вопросительный взгляд Маргарет и сказал:
– Они думают об атомной бомбе, это ужасно…25 И взглянул на фигуру Гебы…
Он не искал сочувствия, но был его достоин. Приезд Гейзенберга стал событием, тягостным вдвойне: остро вспомнилось все прекрасное, что миновалось. Сейчас ила чуть раньше съезжались бы на традиционную копенгагенскую встречу ветераны и новички. А теперь тишина.