355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дафна дю Морье » Прощай, молодость » Текст книги (страница 10)
Прощай, молодость
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:06

Текст книги "Прощай, молодость"


Автор книги: Дафна дю Морье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Часть вторая
Хеста

Глава первая

Вначале жизнь была словно во сне, существование, сотканное из теней, где места и люди не были материальны. И не имело особого значения, куда я иду и как живу. Ночь следовала за днем, было солнце в небе, шел дождь, дул ветер; тянулись бесплодные участки земли, где не было ни одного деревца, и были каменные деревни и маленькие церкви, пострадавшие от непогоды и ветра.

Была какая-то крестьянка, стиравшая белье в пруду, и была собака, лениво растянувшаяся на пороге маленького домика и отмахивавшаяся хвостом от мух. Все это продолжало незыблемо и спокойно существовать, но я не представлял, как смогу вновь занять свое место в мире. Жизнь шла своим чередом вокруг, с нестройным шумом и эмоциями, не касаясь меня, а я будто стоял в стороне, не поддерживая контакта с огромным потоком, который проносился мимо. Я ничего не значил, я был так мал. Когда-то я стоял на мосту, сознавая неизбежность смерти, и в тот момент зов жизни и блеск приключения казались мне сильнее, чем когда бы то ни было. Я заглянул в бездну и увидел, как хороша земля. Что-то во мне боролось за спасение, плакало о том, что я еще должен состояться. Ветер, дувший мне в лицо, пыль под ногами, шепот проходивших мимо мужчин и женщин, таких милых, таких знакомых, сам запах их пота и одежды – все это в последний раз будто взывало ко мне. Сумятица жизни, слава и боль. Драгоценная интимность мелочей. Мне хотелось многого, так бесконечно многого. Но все это случилось давным-давно – все эти прежние стремления и эти желания. Я пережил их, от них ничего не осталось. Я озирался сейчас в поисках их следов, но все исчезло.

Мне больше не хотелось ни солнца, ни моря, ни неба, ни земли под ногами, ни человеческого тепла – вообще ничего.

У меня была вся жизнь впереди, но я ничего не хотел.

Я был каким-то дурацким бессловесным предметом, глиной, лишенной всяких чувств, усталой и потерянной. Я был бестелесным, не знающим утешений разума и стойкости страдающего сердца. У меня не было мужества. Надежда была словом из другого языка, который я не пытался понять. Не осталось ничего, кроме глаз, видевших скорбную и неотвязную картинку, на которой каждая деталь была четкой, словно нарисованной тонкой темной кистью. Было серое утро после того, как рассеялся туман, и пустынный берег в обрамлении мрачных гранитных скал.

Был отлив, волны разбивались о «Романи», лежавшую на выступе скалы, призрачную и причудливую. Борта ее были разбиты, шлюпбалки упали и запутались в канатах. На палубе начали образовываться лужи, и морская вода вливалась и выливалась из трюма с каким-то странным бульканьем. На носу свисал трап, сломанный и покосившийся. Возле камбуза на гвозде все еще болталось белое полотенце кока, которое трепал утренний бриз – оно было как живое. Кастрюли и кружки на камбузе, должно быть, целы и невредимы. И фигуры женщин, нарисованные белым мелом, тоже целехоньки – абсурдные и нелепые, глумящиеся над тишиной. На поверхности воды безмятежно плавали обломки кораблекрушения, которые уносило отливом: оторванные куски древесины, листы железа, часть гребного винта, деталь шлюпбалки.

Были тут и бочки, и разбитые бутылки, и банки мясных консервов, и надколотая раковина, и мешок с арахисом – они лениво перекатывались взад и вперед на гребне волны.

Разбитая шлюпка лежала как раскрытая раковина – ее забросило на берег повыше, где было сухо.

Между двумя скалами было небольшое озерцо, вода в котором была теплая, ее прогрело утреннее солнце. Здесь нашли прибежище разбитая тарелка и кусок мыла, а чуть поодаль – яркий журнал, когда-то валявшийся на полу в кубрике.

Теперь, когда не было ветра и тумана, рокот моря затих. Налево виднелись отвесные скалы, серые, огромные и неприступные. Они тянулись до заостренной стрелки, походившей на острие бритвы – волны тут разбивались, будто натолкнувшись на что-то невидимое. На скале стоял маяк, дальше – еще один. В этом месте море никогда не было спокойным, оно рокотало и подпрыгивало от ненависти и торжества, и волна встречалась с волной, сливаясь в бесплодном объятии, ужасном и холодном.

Направо была широкая бухта, вода в ней теперь была спокойной и прозрачной, и белые барашки набегали на полоску желтого песка. Казалось, эта бухта должна служить убежищем от бури и здесь должен быть мир и покой. «Романи» наклонилась к ней на своем выступе скалы, словно тянулась к этой бухте и жаждала прикоснуться к песку. Но не было здесь ни мира, ни покоя – это место было заброшенным и пустынным, и никто здесь не обитал.

Море оставило здесь и другие реликвии, разбросав их на мокром песке среди обломков кораблекрушения. Оно выносило их бережно, как бы раскаиваясь, вздыхая и что-то шепча, и с них струилась вода, как слезы печали при расставании. Они лежали на берегу, отделенные друг от друга, темные и неподвижные, и солнце светило на их бледные лица и мягкие блестящие волосы. Они словно спали, устав от дневных трудов, положив голову на руки, и теперь у них был счастливый и успокоенный вид.

Такова была преследовавшая меня картинка, и мне хотелось стать частью ее и тоже уснуть на берегу вместе с другими, но мне не позволяли. Мне нужно было уходить и жить своей жизнью. У меня не было права там остаться и забыться сном. Мне нужно было оторваться от этой картинки и с грустью и благоговением спрятать ее в затененных уголках памяти.

Я никогда не забуду этого. Никогда не допущу, чтобы этот образ потускнел и покрылся пылью. После всего, что произошло и произойдет, я постоянно буду видеть эти неровные скалы, и маленький маяк, стоявший за острым, как лезвие бритвы, Пуант-дю-Раз, и разбитую, брошенную «Романи», и, наконец, прекрасные и покинутые спящие фигуры в Бэ-де-Трепассе – бухте Мертвецов.

Нужно было очень много сделать. После первого немого оцепенения это несколько отвлекало меня от мрачных мыслей. Каждое новое событие было для меня мучительно и тягостно. Какие-то люди меня кормили и одевали; нужно было отвечать на вопросы; передо мной возникали взволнованные лица, одно за другим; люди что-то кричали, дотрагивались до меня, гладили, а я со своим плохим французским не понимал, чт оони говорят. Меня тащили и усаживали в углу какой-то комнаты – автомобиль громыхал по пыльной дороге, и была деревня, и снова люди, и снова вопросы. Теперь я полагаю, что они желали мне добра, что они меня жалели. Но мне не нужна была жалость – я лишь хотел, чтобы меня оставили в покое, а они не отставали.

Сначала меня отвезли в деревню с названием Плогофф. Там был пастор. Он ничем не мог мне помочь. Я не был болен, не нуждался в помощи. Был там еще один крестьянин – добрый, кроткий старик, который позволил мне поспать у него в домике. Он пытался отогнать от меня должностных лиц и тех, кто задавал вопросы, приказал уйти любопытным, которые глазели на меня и показывали пальцем.

Я все еще был ошеломлен и ничего не понимал, слышал обрывки разговоров, улавливал испуганные и сочувственные интонации.

«Ils sont tous mort» [11]11
  «Они все мертвы» (франц.).


[Закрыть]
– эта фраза стучала у меня в голове. «Ils sont tous mort» – и передо мной сразу же представала яркая и четкая картинка: спящие фигуры в Бэ-де-Трепассе. Так называется эта бухта – Бэ-де-Трепассе, бухта Мертвецов, а маяк и острый мыс – Пуант-дю-Раз. Значит, Джейк был прав… Джейк… Но мне нельзя об этом думать; нельзя поддаваться мысли о том, что его нет. Он сказал мне: «У тебя все будет хорошо». И я не стану тревожить его своей скорбью, где бы он ни был – даже если он лежит на влажном песке, с руками, вытянутыми над головой, с закрытыми глазами, без улыбки на лице.

Я буду представлять себе Джейка таким, каким он был – давным-давно, в горах над Лорделем, верхом на лошади, на фоне заката. Представлять его идущим рядом со мной: как он смеется, насвистывает, подбрасывает на ходу камешек.

Я буду представлять себе, как он сидит, прислонившись спиной к дереву, и костер отбрасывает отблески на его лицо; его серьезные глаза смотрят на меня, он курит сигарету.

Все это принадлежит только мне. Море не в силах отобрать это у меня.

Моя собственная жизнь продолжалась. Надо было пройти через скучные, необходимые формальности – ответить на все эти бесконечные вопросы, которые задавали мне незнакомые люди. Я провел две ночи в деревне Плогофф у рыбака-бретонца, а потом отправился в Нант давать показания о кораблекрушении и о том, как оно произошло. Все это легло на мои плечи, так как я был единственным, кто выжил. Было невыносимо думать об этом. Не знаю, почему один я был выбран из десяти человек, чтобы продолжать жить. Это была чья-то высшая ирония. Меня вынесло море, в безопасную бухту, после того как затонула шлюпка, вынесло разбитого, истекающего кровью, но живого – и остальные были выброшены на берег позже, один за другим, с руками, поднятыми над головой… Не стоило вспоминать все это.

Итак, я отправился в Нант, где ответил на все вопросы, после этого я мало чем мог им помочь. Но, к моему удивлению, мне дали денег и какую-то одежду в качестве небольшой компенсации. Я подумал, что это любезность с их стороны: они не были обязаны помогать. Теперь я был свободен, и «Романи» больше меня не удерживала.

Я пошел к британскому вице-консулу в Нанте. Здесь мне пришлось ответить еще на какие-то вопросы и подписать какие-то документы. Эти дела отвлекали меня от мыслей, таким образом я был чем-то занят. Я был растерян и неприспособлен, в незнакомой стране, без Джейка. В Скандинавии он занимался всеми делами, к тому же мы высадились там на берег в качестве матросов с корабля. Не нужно было ни паспортов, ни формальностей. А теперь мне пришлось самому всем заниматься. Я был иностранцем без средств к существованию. Консул предложил мне вернуться в Англию. Для меня это было исключено. Что мне делать в Англии? Я не мог поехать домой. Я не мог нигде обосноваться. Я всегда буду скитальцем, я знал это. Только теперь я буду один.

По пути в Отту Джейк сказал, что я должен собраться. Я никогда не понимал, что он имеет в виду. Была подброшена монетка, был мой выбор и Стокгольм, а потом – «Романи». Все это произошло из-за меня. И он погиб. И ему теперь безразлично, что будет со мной. Я никогда больше его не увижу, не поговорю с ним. Остается только продолжать как-то жить, принимая то, что будет.

Мне нужно уехать из Бретани. Я не мог смотреть на море, скалы, поля и пыльные дороги. Маленькие домики, серьезные обветренные лица крестьян, церкви с выщербленными камнями, их спокойная простота, деревушки, дремлющие под полуденным солнцем, – все это, такое безмолвное и чистое, было не для меня.

Сначала мне хотелось этого покоя и безмятежности, чтобы оцепенеть в своем горе, но теперь я чувствовал, что мысли меня истерзают. Мне казалось, что, если вокруг будет шуметь и двигаться множество людей, станет легче. Мне будет не так одиноко, если я буду все время чем-то занят. К тому же надо было как-то себя содержать. Таков идиотизм жизни. Мне нужны были еда и питье, нужна была крыша над головой. Меня уязвляло, что приходится всем этим заниматься и что, поев или поспав, я чувствую себя лучше. Я презирал себя за то, что способен есть и забываться сном. Я не должен смотреть утром на небо и радоваться солнцу. Не должен покупать пачку сигарет и сидеть после завтрака у стены, зевая, не должен улыбаться невольно оттого, что на солнце тепло.

Это выглядело так, будто я не горюю о Джейке.

Мне действительно очень повезло. Все могло быть намного хуже. Я должен быть благодарен за маленькие подарки судьбы. И британский консул, и агент компании, которой принадлежала «Романи», очень мне помогли и обеспечили всем необходимым. Таким образом, у меня оказалось достаточно денег, чтобы продержаться некоторое время, если тратить их экономно.

Меня это вполне устраивало. Я буду жить день за днем. У меня появилась одна идея – уехать в Париж. Я распрощался со всеми в консульстве, поблагодарив их за доброту. Ко мне подходили незнакомые люди и тепло пожимали руку, а маленький репортер из местной газеты даже сфотографировал меня, «моряка, потерпевшего кораблекрушение», и этот снимок поместили на центральную полосу рядом с фотографией «Романи», посвятив половину колонки моим личным страданиям. Да, все они были очень добры ко мне. После этого я пошел на станцию и купил билет в третий класс до Парижа. Итак, я уезжал из Нанта, и от тени «Романи», и от того, что потерял, – к началу новой жизни и новым интересам, забыв об этом аде.

В поезде было полно моряков, ехавших домой в отпуск, мы набились в жесткий деревянный вагон, как животные в крытую повозку. Почти все были молоды, в превосходном настроении. Моряки смеялись и пели, высовывались на станциях из окон, окликая девушек, свистели и подтрунивали друг над другом.

Приятно было на них посмотреть. Однако я к ним не присоединился. У меня была с собой газета, и я притворялся, что читаю. Я смотрел на мелькавшие за окном пейзажи – деревни и леса, холмы и поля, пока все не начало сливаться и я перестал что-либо воспринимать. Устав, я устроился в углу вагона, подперев голову кулаком, и попытался уснуть. Болтовня и смех моряков набегали, как звуковые волны.

Мы прибыли в Париж в восемь часов вечера.

Станция называлась «Вокзал Монпарнас». Я вышел из поезда, и меня понесло к выходу вместе с толпой. Кругом были суматоха и шум, все спешили, царило какое-то странное возбуждение, я остановился на широком бульваре, где позвякивали трамваи и грохотали по булыжникам такси. Повсюду были кафе, и люди, и огни, которые только что начали зажигаться; пахло вкусной едой, воздух был теплый, весело гудели такси, кто-то смеялся, повеяло духами, мимо прошла счастливая парочка – это был Париж.

Я нашел комнату на улице Вожирар. Эта улица отходила от бульвара Монпарнас. В комнате было душно и не очень чисто, зато она была дешевой. Я посмотрел вниз, на улицу: напротив была стена с вывесками. Если высунуться из окна, можно было увидеть конец улицы и жалюзи табачной лавки, стоявшей на углу, в красную и белую полоску, там можно было выйти на бульвар. Я обвел комнату взглядом – и надбитый кувшин, и таз, лампу с красным абажуром, кровать, продавленную посередине, – и попытался почувствовать себя так, словно все это было мое.

Позже я вышел и перекусил в маленьком ресторанчике на бульваре Монпарнас, где было большое меню, написанное лиловым карандашом, которое я не потрудился прочесть, на скатерти еще оставался хлеб после предыдущих посетителей. Несмотря на это, еда здесь была хорошей. Я выпил немного бренди, чтобы расслабиться, и откинулся на спинку стула, закурив сигарету «Кэмел». Я был рад тому, что ощущаю усталость и разум затуманен выпивкой. Я наблюдал, как за соседним столиком толстый еврей щупает грудь девушки. У нее были совершенно глупые глаза навыкате и кожа лоснилась под слоем косметики. Помню, я порадовался, что мне не нужно ложиться с ней в постель, потом встал и довольно неуверенной походкой вышел из ресторана, щурясь на огни и на прохожих, которые будто принадлежали другому миру. Я вернулся в свою душную комнату, смертельно усталый и испытывающий легкую тошноту, – без единой мысли, безразличный ко всему.

Я был рад, что приехал в Париж. Сначала я еще сомневался, но через три дня уже был в этом совершенно уверен. В мире не было другого места, которое так подошло бы мне именно сейчас. В Париже невозможно чувствовать себя по-настоящему одиноким. А это было сейчас самое главное – не чувствовать себя одиноким. Не было никакого сравнения между Парижем и Лондоном. Я перегнулся через парапет моста, глядя на Сену, и подумал о том, другом мосте, в Лондоне. Здесь такого не могло бы случиться. Что-то в теплом пыльном воздухе Парижа препятствовало этому. Легко было забыть о себе из-за растрепанной книжки на лотке букиниста на набережной, из-за древнего старика с длинной белой бородой, в широкополой черной шляпе, из-за собора Парижской Богоматери с мягкими серыми очертаниями, высившегося над сетью мостов, из-за розового неба с одиноким белым облачком. А потом, впитав в себя все это, я удалялся от набережных в любом направлении, снова вверх на Монпарнас, соприкасаясь плечами с людьми, которые улыбались, шел в кафе, где жалюзи были опущены до самого тротуара и где не было ни дюйма свободного места; кто-то размахивал газетой у самого моего лица, пахло подгоревшим хлебом и сигаретами «Кэмел», и я видел мрачные глаза бородатого мужчины, красные губы девушки в желтом шарфе.

Мне казалось, что в этих зарисовках есть какая-то завершенность – это были маленькие мгновения жизни, которые глаз выхватывал на секунду, и они исчезали, сменяясь другими. Я продолжал сидеть за круглым столиком, со всех сторон окруженный гулом голосов и сотней нетерпеливо размахивавших рук, и говорил себе, что, будь я старым, эти люди казались бы мне подобными взрывам газа, сгусткам энергии, доходящим до высшей точки кипения из-за совершеннейших пустяков; но поскольку я был молод, мне хотелось быть таким же страстным, как они, и таким же теплым. Мне хотелось разделять их энтузиазм и вместе с ними отдаться какой-то вере – неважно, во что именно верить, главное – с энергией и пылом. Ведь дело не в самой вере, а в обладании ею. Мне хотелось с головой уйти во что-то, а не стоять в стороне, наблюдая, немного заинтересовавшись происходящим. Таким образом, после трех дней в Париже я с интересом собирал мимолетные впечатления, картинки, образы парижан, которые застревали у меня в сознании, я всматривался в окружающий мир, пока еще мало что понимая. Старина не вызывала у меня интереса. Я не разглядывал окон Сент-Шапель, не изучал затененных арок собора Парижской Богоматери, не бродил по узким улочкам, не заходил в тускло освещенные церкви. Нет, я был поглощен только жизнью, которая бурлила вокруг меня, странной интимностью кафе, лицами, будто знакомыми. Я не знал этих людей и размышлял о том, как они живут – тот мужчина или та женщина.

Таков был Париж моих первых дней – импрессионистский этюд, сочетание цвета и тени, ощущение полноты жизни; каким-то странным образом меня затягивало в этот нарисованный мир и уносило, и не оставалось времени для рефлексии, не было времени предаваться размышлениям в одиночестве своей комнаты.

И это было хорошо, потому что мне совсем не хотелось предаваться размышлениям в одиночестве. Звуки Парижа уводили меня от безмолвия бухты Мертвецов, смех и звон посуды в кафе заглушали глухой шепот морской воды, вытекающей из трюма «Романи» в час отлива. Здесь существовало братство людей, которые были мне незнакомы, такое бесконечно ценное и милое: широкая спина мужчины с соломенной шляпой на коленях, раскрасневшееся приветливое лицо усталой женщины, увешанной пакетами, которая тащила ребенка за руку; и я цеплялся за них и за ту высшую силу, которой они обладали – вызывать в моем воображении целую историю о том, что он думает или куда она идет, чтобы бесконечно тянулась эта цепочка историй, и чтобы я ни на минуту не остановился и не обернулся бессознательно к нему, ушедшему от меня, и не нахлынули воспоминания, и я снова не стал потерянным и одиноким.

Теперь я знал, что эти звуки и это движение дышащего, живого города были мне необходимы и что я должен все время находиться среди людей. Каким-то образом мне нужно смешаться с ними, стать одним из них. Не быть больше собой, нелепым и одиноким, не уползать в тихий уголок. Мне нужно продолжать жить, поэтому я должен жить хорошо и по возможности в быстром темпе, много видеть, впитывать все это, делая из жизни нечто вроде занятия, оценивая все, что делаю, говоря себе: «Это хорошая минута… и эта… и эта…» Мне определенно следует остаться в Париже, я не уеду из Парижа. Я не совсем четко представлял себе, как именно собираюсь жить. Эта неопределенность вызывала у меня приятное волнение: никогда не быть ни в чем уверенным, жить одним днем. А пока я сидел здесь, на Монпарнасе, на террасе кафе «Купол», с пустыми карманами, развалившись на стуле, покуривая американские сигареты, изрядно захмелевший, мне вдруг вспомнился мой отец в Англии: стеклянные двери, выходящие на лужайку, и он, сидящий в библиотеке, уверенный, знаменитый; воспоминания обо мне, его сыне, не нарушают плавного течения его жизни, которая так значительна. Конечно, я мог бы написать ему и попросить денег. Я играл с этой мыслью, и это меня забавляло. Неизбежное письмо на восьми страницах, со слезными просьбами о помощи и признанием неудачи – побитый щенок с поджатым хвостом. Или телеграмма с простой констатацией фактов, отправленная в минуту решимости.

Нет, я не сделаю ничего подобного – только не я! Я не стану смиренно принимать его доброту, благодарить и все такое. Мне не нужны подобные ощущения. Я будто слышал голоса его друзей: «Он был так добр к нему, знаете ли, так добр». Конечно, он прислал бы мне денег, если бы я попросил. Это я знал точно. Прислал бы охотно, без всяких упреков, поскольку давно ожидал такой просьбы. Он даже не принял бы это всерьез – вскрыл бы письмо за завтраком с легкой улыбкой и пожал плечами, бросив взгляд на мать. «Наконец что-то от Ричарда. Разумеется, он в беде. Нам бы лучше послать ему чек и деньги на билет домой. Ты позаботишься об этом, дорогая? Тебе бы нужно прочесть его письмо».

Потом он развернул бы «Таймс» и, тщательно сложив, принялся изучать центральную полосу, в то время как мать, встревоженная, раскрасневшаяся, читала бы мое длинное послание, расстраиваясь, что по моей вине может быть испорчен его завтрак, и стыдясь, что принимала непосредственное участие в появлении на свет меня, своего сына. Ведь он должен был стать совсем другим, он был таким спокойным ребенком – никаких хлопот, – а теперь вдруг все это! Такие огорчения, нарушающие безмятежное течение жизни. Затем мой отец пошел бы в библиотеку, и его равнодушие ко мне было бы совершенно искренним, он даже не пытался бы притворяться, что я ему не безразличен. Он бы рассеянно смотрел в окно застывшим взглядом, этот старик, лишенный чуткости, возвращался бы к своему письменному столу, уверенно брал ручку и спокойно, четко прокладывал себе путь на страницы бессмертия…

Нет, я не стану ныть и клянчить. Я могу стоять на своих собственных ногах. И я не стану пользоваться его именем и родством с ним. Этот крайний индивидуализм давал мне чувство острого наслаждения. Знаменитый отец – и сын-изгой. Быть свободным от него, восстать, уничтожив его власть. Когда-нибудь, в один прекрасный день, я еще покажу ему, на что способен. Вот я, никто, сижу в кафе пьяный, но я более жив, чем он. Алкоголь избавил меня от чувства неполноценности. В своем воображении я рисовал себя иным: сущий дьявол, который берет от жизни то, что хочет, и когда-нибудь поразит мир великолепным жестом. Живущий в полную силу… О да, это, несомненно, я! Если бы я был трезв, то был бы всего-навсего мальчишкой, сидевшим за маленьким столиком кафе, который вскоре вернется в свою комнату, у которого нет никакого занятия, который слегка глуп, очень неопытен и одинок, – но я был пьян и полон теорий, и это был Париж, а я был потрясающим парнем. Я решительно подзывал официанта, ругал его за то, что он медленно меня обслуживает, покупал французскую газету, которую не читал, долгим взглядом критически окидывал ноги проходившей мимо девушки.

Неужели кто-то во мне сомневается? Уж я-то в этом разбираюсь.

За соседним столиком сидела компания. Мужчина с бородой и глазами навыкате все время ударял кулаком по коленке и разглагольствовал. На нем была пурпурная рубашка с расстегнутым воротом. Рядом с ним сидел маленький человечек с желтоватым лицом, ловивший каждое его слово. Возле них остановился высокий светловолосый юноша с папкой рисунков под мышкой – я вдруг почувствовал, что он никогда их не продаст, у него не хватит мужества показать эти рисунки, – он как раз наклонился над их столиком. За столом сидели еще две девушки без шляпок, с плохими фигурами и хорошими волосами. Они старались походить на венгров, но были до мозга костей англичанами, а поскольку я сильно выпил, это уже не имело значения, и они вовсе не были для меня забавными. Я не сомневался, что они блестяще рисуют и блестяще пишут и никто их не понимает – так как они опередили свое время – и что когда-нибудь их поймут, но пока они бешено работают, горят идеями, несчастны без всяких причин, слишком много говорят, а еще все они попеременно спят друг с другом.

«Я не пьян, – сказал я себе, – я вовсе не пьян».

Я слушал их с серьезным видом, ловя обрывки беседы, и мне казалось, что каждое произнесенное ими слово искренне и верно. Человек с длинной каштановой бородой был апостолом новой веры.

– В искусстве, – говорил он, – секс – это всё. Вы никуда от него не денетесь.

Я кивнул, словно сидел за их столиком, и задумался: то ли это совсем новая идея, то ли я ее где-то уже слышал.

– Каждая кривая на рисунке, – продолжал он, – выражает сексуальное влечение. Разумеется, это делается бессознательно у людей, которые намеренно слепы к собственным побуждениям, но для нас – для нас, которые знают об этом, – в этом суть творчества. Когда я провожу на холсте прямую линию, то всегда напоминаю себе, что это не линия – это символ, секс-символ. Если бы я этого не сознавал, то вообще не смог бы рисовать.

Он сделал паузу, и все смотрели на него с восхищением.

– Мы должны это культивировать, – сказал он. – Нужно порвать с этим состоянием ужасающей пассивности. Мы должны признать секс на холсте, но не как продукт цивилизации – это должно идти изнутри, как последний решительный протест…

Этот поток слов поверг меня в изумление. И тут заговорила одна из девушек.

– Кронстайн говорит, что такой вещи, как секс, не существует, – заявила она. – Он говорит, что секс существует только в нашем воображении.

Ха! Вот это да! Бородатому нелегко будет отбиться. Уж если Кронстайн сказал такое… Правда, я никогда о нем не слышал, но существует же кто-то с фамилией Кронстайн, несомненно… Я сильно пьян? Однако мой бородач не сдавал позиций, он был исполнен решимости победить. Он засмеялся и, откинувшись на спинку стула, пожал плечами.

– Ты немного отстала от времени, – возразил он. – По крайней мере уже три месяца никто не верит в Кронстайна. С ним покончено.

Тогда, конечно, другое дело. Мне было жаль эту девицу. Впрочем, сама же и виновата: нечего было похваляться своей эрудицией по части Кронстайна. Я глупо улыбнулся сам себе и кивнул. Я наблюдал, как одни и те же фигуры прогуливаются взад и вперед по тротуару перед кафе «Купол», затем, перейдя улицу, направляются в «Ротонду». Одни и те же фигуры без конца мельтешат туда и обратно.

Это было потрясающе – блеск, шум, грохот уличного движения; голова у меня шла кругом, а глаза пристально вглядывались. Я не был одинок – о, только не я…

Я услышал, как бородатый снова завел беседу.

– Ты, Жозеф, выражаешь себя через ритм, когда пишешь, – говорил он. – Я могу судить по твоим работам, что ты борешься за какую-то внутреннюю чистоту, которую еще не научился контролировать. У тебя присутствует и секс, но он не нарушает гармонии.

Светловолосый юноша взволнованно подался вперед.

– Это ты очень верно подметил! – воскликнул он. – Ритм для меня важнее, чем секс.

Но тут мужчина с желтоватым лицом, покачав головой, положил руку на плечо белокурого юноши.

– Ритм, – сказал он, – заведет тебя слишком далеко, а потом раз! – и ты упрешься в глухую стену. Симметрия рисунка – это большое достижение, но тебе придется капитулировать перед сексом, прежде чем ты очистишься. Да, тебе придется капитулировать.

Светловолосый мальчик беспомощно обвел всех взглядом. Мне стало интересно, капитулирует ли он перед сексом немедленно или подождет, пока придет домой. Тут заговорила вторая девушка, более толстая и некрасивая. На ней были очки в роговой оправе, и она была очень прыщавой.

– Если бы только, – заметила она, – если бы только мы знали, чего именно хотят наши тела.

Они взглянули на нее с уважением. Все умолкли, признавая, что она подбросила им весьма глубокую мысль. Я начал воображать такой небольшой диалог между девушкой и мною.

«Когда я смотрю на вас, – говорил я, – то совершенно точно знаю, чего не хочет мое тело». И тогда она съежилась бы, как девочка, воспитывавшаяся в монастыре, и разразилась слезами. «Да, – подумал я, – не слишком-то весело девушке, если она не хорошенькая».

Я сидел тихо, наблюдая за мерцающими огнями «Ротонды», голоса все бубнили и бубнили мне на ухо, а я на самом деле был где-то очень далеко…

Спустя какое-то время я перестал грезить наяву и, взглянув на компанию, заметил, что за их столиком сидит еще один мужчина, худой, с очень круглыми плечами и лицом оливкового цвета. Он единственный из всех был в шляпе – одной из тех широкополых черных шляп, которые свидетельствуют об отсутствии чувства юмора у владельца, а быть может, о его избытке. Он заказал еще по одной порции спиртного для всей компании. В руках у него появились банкноты по сто франков.

«Хотелось бы, – подумал я, – чтобы все это принадлежало мне», – и, порывшись в кармане, извлек измятую пятифранковую банкноту. Только она у меня и осталась, но я был пьян, и мне было наплевать. Я посмотрел на сидящих за соседним столиком. Оливковый мужчина был главным: даже бородач и желтолицый стушевались и предоставили говорить ему одному.

– Я хочу, Карло, чтобы ты закончил обложку в этом месяце, – заявил он, – и хочу, чтобы в кои-то веки ты посвятил мне всего себя, а не разбрасывался под влиянием импульсов, исходящих от собственного равнодушия. Я хочу, чтобы ты выразил мою мысль с помощью кривых, и предлагаю, чтобы эта мысль называлась «Полет». Разумеется, ты можешь добавить немного собственной трактовки.

– Под полетом, – осведомился бородатый Карло, – ты подразумеваешь четкое впечатление ускользания разума после умирания тела?

– Естественно.

– Значит, не следует искать цветовые эффекты?

– Не следует.

У Карло был разочарованный вид. Я подумал: «Какая жалость, что Карло не получит своих цветовых эффектов!»

– Конечно, – продолжал оливковый, – формы не должно быть, вообще никакой формы. Нельзя связывать чистоту линии с импотенцией. Твоя кривая должна предполагать расслабленность – отрицание секса после акта.

– Да-да, я понимаю.

А вот я ничего не понимал. Ни единого слова из того, что они говорили. Я был бы не прочь им сказать об этом. Так им и надо. В любом случае все это было нереальным, так какая разница, что бы я им ни сказал? Я встал из-за своего столика и потащил за собой стул. Натолкнувшись на одну из девушек, я уселся и стукнул кулаком по столу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю