Текст книги "Крошка Доррит"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 60 страниц)
Независимо от этого активного сродства душ было между ними и пассивное. К ним обеим Бландуа относился одинаково, и обе они замечали в его отношении к ним что-то особенное, чего не было в его отношении к другим лицам. Разница эта была слишком тонка, чтобы броситься в глаза другим, но они ее видели. Едва заметное подмигивание его злых глаз, едва заметный жест его гладкой белой руки, едва заметное усиление его характерной гримасы, поднимавшей усы и опускавшей нос, не могли ускользнуть от их внимания. Казалось, он говорил: «Здесь у меня тайная власть; я знаю то, что знаю».
Никогда они не чувствовали этого в такой сильной степени и никогда не сознавали так ясно, что чувствуют это обе, как в тот день, когда он явился с прощальным визитом перед отъездом из Венеции. Миссис Гоуэн зашла с той же целью, и он застал их двоих; остальных членов семьи не было дома. Они не пробыли вместе и пяти минут, а его странные манеры, казалось, говорили: «Вы собирались побеседовать обо мне! Ха! Позвольте помешать этому».
– Гоуэн будет здесь? – спросил Бландуа со своей характерной улыбкой.
Миссис Гоуэн ответила, что он не будет.
– Не будет! – сказал Бландуа. – В таком случае позвольте вашему преданному слуге проводить вас, когда вы отправитесь домой.
– Благодарю вас; я не поеду отсюда домой.
– Не поедете домой! – воскликнул Бландуа. – Как это грустно!
Может быть, ему и было грустно, но это не заставило его уйти и оставить их вдвоем. Он сел и принялся занимать дам своими отборнейшими комплиментами и изящнейшими остротами, но все время его манера говорила им: «Нет, нет, нет, дорогие леди. Незачем вам беседовать обо мне».
Он внушал им это так убедительно и с такой дьявольской настойчивостью, что миссис Гоуэн решилась наконец уйти. Он было предложил ей руку, чтобы проводить с лестницы, но она притянула к себе Крошку Доррит и, тихонько пожав ей руку, сказала:
– Нет, благодарю вас. Но если вы будете любезны узнать, на месте ли мой гондольер, я буду вам обязана.
Ему не оставалось ничего другого, как идти вперед. Когда он ушел со шляпой в руке, миссис Гоуэн прошептала:
– Это он убил собаку.
– Мистер Гоуэн знает об этом? – спросила Крошка Доррит тоже шепотом.
– Об этом никто не знает. Не глядите на меня, глядите на него. Он сейчас повернет голову. Никто не знает, но я уверена, что это он. Вы тоже?
– Я… да, я тоже так думаю.
– Генри любит его и не подозревает за ним ничего дурного; он сам так благороден и искренен. Но мы с вами уверены, что оценили его по достоинству. Он уверял Генри, будто собака была уже отравлена, когда так неожиданно пришла в бешенство и кинулась на него. Генри верит этому, но я не верю. Я вижу: он подслушивает, только ничего не слышит. Прощайте, милочка! Прощайте!
Последние слова она произнесла громко, так как бдительный Бландуа, остановившись внизу лестницы, смотрел на них, пока они спускались. Взгляд его был сладчайшим, но если бы какой-нибудь настоящий филантроп увидел его в эту минуту, то не задумался бы привязать ему камень на шею и бросить в воду за темной аркой подъезда, в котором тот стоял. Но так как такого благодетеля рода человеческого не оказалось налицо, то, усадив миссис Гоуэн в лодку, он наблюдал за ней до тех пор, пока она не исчезла из виду, а затем уселся в свою гондолу и отправился куда ему надо.
Крошке Доррит не раз приходило в голову, и теперь пришло снова, что этот господин слишком легко втерся в дом ее отца. Но то же можно было сказать о многих других господах, с тех пор как ее отец разделял пристрастие Фанни к выездам в свет, так что этот случай не представлял ничего исключительного. Стремление заводить новые знакомства, чтобы хвастать перед ними своим богатством и важностью, доходило в их семье просто до горячки.
Крошке Доррит казалось, что общество, в котором они вращались, очень смахивало на аристократию Маршалси. По-видимому, многие попадали за границу почти так же, как другие в тюрьму: из-за долгов, лености, родства, праздного любопытства, вообще неумения устроиться дома. Они являлись в иностранные города под конвоем проводников и местных обывателей, как должники в тюрьму. Они шлялись по церквам и картинным галереям с вялым, сонным, безжизненным видом, как и арестанты по тюремному двору. Они вечно собирались уехать завтра или на будущей неделе, сами не знали своих намерений, редко исполняли то, что намеревались исполнить, и редко отправлялись туда, куда собирались ехать, совершенно так же, как должники в Маршалси. Они дорого платили за ничтожные удобства, и, делая вид, что расхваливают ту или другую местность, всячески поносили ее: привычка обитателей Маршалси. Когда они уезжали, то им завидовали те, которые оставались, и притворялись, что не хотят уехать, – и это тоже была черта, свойственная Маршалси. Условные фразы и термины, неразлучные с туристом (такие, как «коллегия» или «буфетная», с тюрьмой Маршалси), вечно были у них на языке. Они отличались той же неспособностью довести до конца начатое дело и так же портили друг друга, как арестанты: носили нелепые костюмы и вели беспорядочный образ жизни, совершенно как в Маршалси.
Срок, определенный для пребывания в Венеции, кончился, и семейство со всей свитой двинулось в Рим. Минуя уже знакомые итальянские картины, принимавшие все более грязный и нищенский характер, пока наконец самый воздух не сделался зараженным, они добрались в конце концов до места назначения. Для них было приготовлено прекрасное помещение на Корсо, и вот они поселились в городе, где все имело такой вид, словно решилось вечно стоять на развалинах чего-то другого, – все, кроме воды, которая, повинуясь вечным законам природы, рвалась и струилась из бесчисленных фонтанов.
Здесь Крошке Доррит показалось, что дух Маршалси, тяготевший над их компанией, в значительной степени уступил место персикам и призмам. Все разгуливали по собору Святого Петра и Ватикану на чужих ходулях, рассматривая все, что попадалось, через чужие очки. Никто не выражал своего мнения о данном предмете, а всякий повторял мнение миссис Дженераль, мистера Юстеса или кого-нибудь другого. Туристы казались сборищем добровольных человеческих жертв, связанных по рукам и ногам и отданных в распоряжение мистера Юстеса и компании, по вкусу которых наполнялись идеями их мозги. Развалины храмов, гробниц, дворцов, залов римского сената, театров и амфитеатров были переполнены туристами, вереницы которых, с завязанными глазами и языками, осторожно пробирались, повторяя «персики» и «призмы», чтобы придать губам надлежащий вид. Миссис Дженераль чувствовала себя как рыба в воде. Никто не имел никакого мнения. Лакированная внешность так и сияла вокруг нее, и ни единое честное и откровенное слово не возмущало ее ушей.
Другой вариант персиков и призм появился перед Крошкой Доррит вскоре после их приезда. Однажды утром им сделала визит миссис Мердль, задававшая в эту зиму тон в Вечном городе, и как она, так и Фанни обнаружили такое искусство в фехтовании, что робкая Крошка Доррит только ежилась, следя за сверкающими рапирами.
– Я в восторге, – сказала миссис Мердль, – возобновить знакомство, так неожиданно начавшееся в Мартиньи.
– Да, в Мартиньи, – сказала Фанни. – Я тоже очень рада.
– Я слышала от моего сына, Эдмунда Спарклера, – продолжила миссис Мердль, – что он уже воспользовался этим счастливым случаем. Он вернулся из Венеции в восторге.
– В самом деле? – небрежно заметила Фанни. – Он долго там пробыл?
– Я могла бы предложить этот вопрос мистеру Дорриту, – ответила миссис Мердль, обращая свой бюст к этому джентльмену. – Эдмунд обязан ему тем, что его пребывание в Венеции было приятным.
– О, не стоит и говорить об этом, – возразила Фанни. – Папа имел удовольствие пригласить мистера Спарклера раза два или три, но это пустяки. У нас там была бездна знакомых; мы держали такой широко открытый дом, что папа не придавал никакого значения этой пустой любезности.
– За исключением того, душа моя, – вмешался мистер Доррит, – за исключением того, что я… кха… имел несказанное удовольствие… хм… выразить хотя бы пустой и незначащей любезностью… кха… хм… то высокое уважение, которое я… кха… питаю со всем остальным светом к моему знаменитому и благородному соотечественнику, мистеру Мердлю.
Бюст принял эту дань очень милостиво.
– Папа просто помешан на мистере Мердле, только о нем и толкует, – заметила мисс Фанни, этим самым отодвигая мистера Спарклера на задний план.
– Я был очень… кха… неприятно поражен, сударыня, – продолжил мистер Доррит, – узнав от мистера Спарклера, что мистер Мердль вряд ли… хм… поедет за границу.
– Да, – сказала миссис Мердль, – он так занят и так необходим в Лондоне, что, я боюсь, ему не удастся вырваться. Он уже бог знает сколько лет не выезжал за границу. Вы, мисс Доррит, я полагаю, давно уже проводите за границей большую часть года?
– О да, – протянула Фанни с удивительной храбростью, – уже много лет.
– Я так и думала, – сказала миссис Мердль.
– Вы не ошиблись, – подтвердила Фанни.
– Во всяком случае, – продолжил мистер Доррит, – если мне не удалось познакомиться с мистером Мердлем по эту сторону Альп, то я надеюсь удостоиться этой чести по возвращении в Англию. Это честь, которая имеет в моих глазах особенно высокую цену.
– Мистер Мердль, – сказала миссис Мердль, с удивлением рассматривая Фанни в лорнет, – без сомнения, будет не меньше ценить честь знакомства с вами.
Крошка Доррит, по-прежнему задумчивая и одинокая среди окружавших ее лиц, приняла все это за чистые персики и призмы. Но когда ее отец после блестящего вечера у миссис Мердль завел речь за семейным завтраком о своем желании познакомиться с мистером Мердлем и посоветоваться с этим удивительным человеком насчет помещения своих капиталов, она начала думать, что слова отца имеют более серьезное значение, и с любопытством ожидала появления на горизонте этой яркой звезды.
Глава VIII. Вдовствующая миссис Гоуэн приходит к убеждению, что эти людишки ей не компания
В то время как воды Венеции и развалины Рима сияли на солнце для удовольствия семейства Доррит и воспроизводились во всех масштабах, стилях и степенях сходства карандашами бесчисленных туристов, фирма «Дойс и Кленнэм» действовала на подворье «Разбитые сердца», и громкий лязг железа раздавался там в течение долгих рабочих часов.
Младший компаньон тем временем поставил всю деловую часть на твердую почву, а старший, получив возможность заняться исключительно технической стороной, значительно поднял качество работы в мастерской. Как человек изобретательный, он, разумеется, должен был бороться со всевозможными препятствиями, испокон веку воздвигаемыми со стороны властей для этого рода государственных преступников, но ведь это только законная самозащита со стороны властей, так как принцип «как сделать дело» неизбежно является смертельным и непримиримым врагом принципа «как не сделать дела». На этом и основывается мудрая система, за которую зубами держится министерство околичностей, приглашая каждого изобретательного британского подданного изобретать на свою голову, мешая ему, ставя преграды, предоставляя мошенникам грабить его, затрудняя и обставляя ненужными формальностями и расходами практическое осуществление его мысли и в лучшем случае конфискуя его собственность после непродолжительного пользования, как будто изобретение равносильно уголовному преступлению. Эта система пользуется большой популярностью у Полипов и весьма резонно: изобретатель, если это действительно изобретатель, должен быть серьезным человеком, а Полипы ничего в мире так не боятся, как серьезных людей. И опять-таки весьма резонно: ведь если бы страна стала совершенно серьезно относиться к делу, ни один Полип, чего доброго, не усидел бы на месте.
Даниэль Дойс трезво относился к своему положению со всеми его тягостями и разочарованиями и спокойно работал ради самого дела. Кленнэм, разделяя его труды и заботы, был для него моральной поддержкой независимо от материальной помощи, и вскоре они сделались друзьями.
Но Даниэль Дойс не мог забыть своего главного изобретения, разработке которого посвятил столько лет. Да и нельзя было бы ожидать этого: если бы он мог так легко забыть его, то никогда бы его не сделал и не мог бы работать над ним так усердно и настойчиво. Так думал Кленнэм, видя иногда по вечерам, как он перебирал модели и чертежи и со вздохом откладывал их в сторону, бормоча себе в утешение, что мысль все-таки остается верной.
Не выразить сочувствия такому терпению и таким разочарованиям значило бы, по мнению Кленнэма, не исполнить обязанности компаньона. Мимолетный интерес к этому предмету, случайно пробудившийся у него благодаря сцене в дверях министерства околичностей, ожил теперь с новой силой. Он просил своего компаньона объяснить суть изобретения, приняв в соображение, что он не техник.
– Не техник? – удивился Дойс. – Вы были бы отличным техником, если бы захотели. У вас самая подходящая голова для этого.
– Но совершенно неподготовленная, к сожалению, – сказал Кленнэм.
– Не знаю, – возразил Дойс, – я бы так не сказал. Толковый человек, получивший общее образование и пополнявший его собственными усилиями, не может быть назван неподготовленным к чему бы то ни было. Я не люблю превращать науку в священнодействие. Я готов представить свою идею на суд всякому специалисту и неспециалисту, лишь бы он обладал теми качествами, на которые я указал.
– Во всяком случае, – сказал Кленнэм, – я получу (мы как будто расточаем друг другу комплименты, но ведь этого нет на самом деле) такое толковое объяснение, какое только можно желать.
– Ну, – сказал Дойс своим спокойным ровным голосом, – я постараюсь оправдать ваши надежды.
Он обладал способностью, которая часто встречается у таких людей, излагать свои мысли так же отчетливо и рельефно, как они рисовались в его уме. Его способ доказательства был так ясен, прост и последователен, что не мог привести ни к каким недоразумениям. Общее представление о нем как о мечтателе до смешного не вязалось с его точной, толковой манерой объяснять, осторожно водя пальцем по чертежу, терпеливо растолковывая затруднительные пункты, возвращаясь в случае надобности к уже объясненным и не подвигаясь дальше ни на шаг, пока слушатель не овладеет предыдущим. Скромность, с какой он умалчивал о себе самом, была так же замечательна. Он никогда не говорил: «Я открыл это приспособление», или: «Я изобрел эту комбинацию», а излагал так, как будто бы все изобретение создано божественным механиком, а он только нашел его. Столько в нем было скромности, спокойного убеждения в непреложности и неизменности вечных законов, на которых основывалось изобретение, и глубокого уважения к этим законам.
Не только в этот вечер, но и в течение нескольких последующих вечеров Кленнэм с восхищением следил за объяснениями Дойса. Чем больше он вникал в них, чем чаще взглядывал на седую голову, наклонившуюся над чертежами, на проницательные глаза, с любовью и удовольствием созерцавшие свое любимое детище, тем меньше молодая энергия Кленнэма мирилась с решением отказаться от всяких дальнейших попыток. Наконец он сказал:
– Дойс, в конце концов вы пришли к тому, что дело нужно похоронить вместе с другими такими же несчастными или начать все сызнова.
– Да, – ответил Дойс, – это все, чего я добился от лордов и джентльменов после двенадцатилетних хлопот.
– Хороши господа, нечего сказать! – с горечью заметил Кленнэм.
– Обыкновенная история! – заметил Дойс. – Я не могу считать себя мучеником, когда нас такая многочисленная компания.
– Бросить – или начать все сызнова? – пробормотал Кленнэм.
– Да, так обстоит дело, – подтвердил Дойс.
– В таком случае, друг мой, – воскликнул Кленнэм, вскакивая и хватая его огрубевшую от работы руку, – мы начнем все сызнова!
Дойс бросил на него тревожный взгляд и торопливо ответил:
– Нет-нет! Лучше бросить. Гораздо лучше бросить. Когда-нибудь моя идея осуществится. Я могу бросить дело. Вы забываете, добрейший Кленнэм, что я уже бросил его. Тут все кончено.
– Да, Дойс, – сказал Кленнэм, – кончено, поскольку это зависит от ваших усилий, но не от моих. Я моложе вас, я только мимоходом заглянул в это неоценимое учреждение и могу начать борьбу со свежими силами. Ладно, я попытаюсь. Вы можете заниматься своим делом. Я же прибавлю (это ничуть не затруднит меня) к моим занятиям хлопоты насчет вашего изобретения, и, пока не добьюсь чего-нибудь путного, вы не услышите от меня ни слова.
Даниэль Дойс долго не мог согласиться и всячески пытался убедить Кленнэма бросить это дело. Но, весьма естественно, он уступил наконец настояниям своего компаньона и сдался. Итак, Артур взялся за долгую и безнадежную работу: добиться толку от министерства околичностей.
Приемные министерства скоро освоились с фигурой Кленнэма, и служители докладывали о нем, как в полицейском участке докладывают о приводе карманного вора, с той лишь разницей, что в полицейском участке стараются всячески задержать вора, тогда как министерство околичностей старалось всячески отделаться от Кленнэма. Как бы то ни было, он решился не отставать, и вот началась работа по заполнению бланков, составлению прошений, занесению во входящее дело, передаче в другое отделение, подписыванию, скреплению, возвращению обратно – словом, путешествие бумаг вперед, назад, вправо, влево, наискосок и зигзагами по всем румбам компаса.
Здесь уместно остановиться на одной особенности министерства околичностей, о которой не было упомянуто раньше. В затруднительных случаях, когда это великое учреждение подвергалось нападкам какого-нибудь разъяренного члена парламента (которого младшие Полипы считали просто бесноватым) не по поводу какого-нибудь частного случая, а с общей точки зрения, как учреждение безусловно чудовищное и близкое к Бедламу [67]67
Психиатрическая больница в Лондоне.
[Закрыть], – во всех подобных случаях благородный или достопочтенный Полип, представлявший в палате интересы министерства, уничтожал и сокрушал противника указанием на чудовищную массу дел (цель которых была не дать сделать дело), проделанных министерством околичностей. В таких случаях благородный или достопочтенный Полип доставал бумагу, испещренную цифрами, и просил позволения представить ее вниманию палаты. Затем младшие Полипы начинали вопить: «Слушайте! Слушайте!» и «Читайте!». Затем благородный или достопочтенный Полип позволял себе заметить, основываясь на этом небольшом документе, который, он полагает, мог бы убедить самых упрямых (иронический смех и возгласы мелких Полипов), что за короткий промежуток последнего года это столь жестоко подвергающееся нападкам министерство (рукоплескания) написало и получило пятнадцать тысяч писем (громкие рукоплескания) и тридцать две тысячи пятьсот семнадцать предписаний (бурные рукоплескания). Один остроумный джентльмен, состоящий при министерстве и сам по себе почтенный общественный деятель, сделал весьма любопытное вычисление насчет количества канцелярских принадлежностей, истребленных за тот же промежуток времени. Его данные приложены к тому же документу, и из них явствует, что бумагой, изведенной министерством ради общественной пользы, можно бы было выложить всю Оксфорд-стрит, из конца в конец, и еще осталось бы четверть мили для парка (оглушительные рукоплескания и смех), а тесьмы, красной тесьмы, истрачено столько, что ее можно было бы протянуть изящными фестонами от угла Гайд-парка до Главного почтамта. Затем среди взрыва аплодисментов благородный или достопочтенный Полип садился, оставив на поле битвы изувеченный труп дерзкого противника. Никто после такой жестокой казни не осмеливался намекнуть, что чем больше министерство околичностей делало, тем меньше выходило дела, и что истинным благодеянием для публики было бы, если бы оно решилось ничего не делать.
Теперь, когда у Кленнэма прибавилась новая задача – задача, которая уже много хороших людей свела преждевременно в могилу, – он был так завален делами, что вел очень однообразную жизнь. Регулярные визиты к матери и не менее регулярные визиты к Мигльсам, в Туикнем, были его единственным развлечением в течение многих месяцев.
Он сильно скучал без Крошки Доррит. Он предвидел это, но не думал, что почувствует ее отсутствие так сильно. Только теперь он узнал по опыту, какое место в его жизни занимала эта милая маленькая фигурка. Он чувствовал также, что бесполезно надеяться на ее возвращение, так как понимал, что ее семья не допустит их сближения. Участие, которое он принимал в ней, ее нежная доверчивость вспоминались ему с грустью – так быстро миновало все это, так быстро отошло в прошлое вместе с другими нежными чувствами, которые приходилось ему испытывать.
Письмо Крошки Доррит тронуло и взволновало его, но не уничтожило сознания, что он отделен от нее не одним только расстоянием. Оно еще отчетливее и резче уяснило отношение ее семьи к нему. Он понял, что она с благодарностью вспоминает о нем, но вспоминает втайне, так как остальные члены семьи недолюбливают его, помня, что он познакомился с ними в тюрьме.
Почти ежедневно предаваясь этим размышлениям, он видел ее в прежнем свете. Она оставалась его невинной подругой, его нежным ребенком, его милой Крошкой Доррит. Сама перемена обстоятельств как-то странно гармонировала с его привычкой считать себя гораздо старше своих лет – привычкой, укрепившейся в нем с той ночи, когда розы уплыли вдаль. Он не подозревал, как мучительно горько для нее подобное отношение с его стороны, несмотря на всю его нежность. Он раздумывал о ее будущей судьбе, о ее будущем муже с нежностью, которая разбила бы ее сердце, уничтожив ее самые заветные надежды.
Все вокруг него укрепляло в нем этот взгляд на себя как на старика, навеки простившегося с грезами, с которыми он боролся в истории с Минни Гоуэн (хотя это было вовсе не так давно, если считать годы и месяцы). Он относился к ее отцу и матери как овдовевший зять. Если бы другая сестра, умершая с детства, дожила до цветущего возраста и сделалась его женой, мистер и миссис Мигльс, по всей вероятности, относились бы к нему именно так, как теперь. Это незаметно укрепляло в нем сознание, что он отжил романтический период своей жизни.
Он постоянно слышал от них о Минни, которая писала им, как она счастлива и как любит своего мужа, но так же постоянно и неизменно видел облако печали на лице мистера Мигльса. Со времени свадьбы мистер Мигльс ни разу не был в таком светлом настроении, как раньше. Он не мог привыкнуть к разлуке с Милочкой. Он оставался тем же открытым добродушным человеком, но на лице его неизменно сохранялось выражение печали об утрате.
Однажды в субботу, зимой, когда Кленнэм был в Туикнеме, вдовствующая миссис Гоуэн подкатила к коттеджу в хэмптон-кортском экипаже – том самом, который выдавал себя за исключительную собственность стольких владельцев. Она снисходительно явилась с визитом к мистеру и миссис Мигльс под сенью своего зеленого веера.
– Как вы поживаете, папа и мама Мигльс? – спросила она, ободряя своих скромных родственников. – Есть у вас известия о моем бедном мальчике?
«Мой бедный мальчик» был ее сын; этот способ выражения вежливо, без оскорбительных слов, давал понять, что она считает его жертвой интриги Мигльсов.
– А наша милая красавица? – продолжила миссис Гоуэн. – Вы получали о ней известия после меня?
Это был такой же деликатный намек на то, что ее сын пленился только хорошеньким личиком и пожертвовал ради него более существенными мирскими благами.
– Конечно, – продолжила миссис Гоуэн, не дожидаясь ответа на свои вопросы, – несказанное утешение знать, что они живут счастливо. Мой бедный мальчик такой неугомонный, непостоянный, так избалован общим вниманием, что для меня, право, утешительно это слышать. Я полагаю, они вечно нуждаются в деньгах, папа Мигльс?
Мистер Мигльс, которого покоробило при этом вопросе, возразил:
– Надеюсь, что нет, сударыня. Надеюсь, что они экономно распоряжаются своими маленькими средствами.
– О добрейший мой Мигльс! – воскликнула леди, хлопнув его по руке своим зеленым веером и затем искусно прикрыв им зевок. – Как можете вы, такой опытный и деловой человек (ведь вы настоящий деловой человек, не нам, грешным, чета) говорить об их экономности? Бедный мой мальчик! Ему экономить! Да и ваша Милочка! Говорить об ее экономности! Полноте, папа Мигльс.
– Ну, сударыня, – серьезно сказал мистер Мигльс, – если так, то я с сожалением должен заметить, что Генри действительно живет не по средствам.
– Добрейший мой, я говорю с вами запросто, потому что мы ведь в некотором роде родственники (положительно, мама Мигльс)! – весело воскликнула миссис Гоуэн, как будто нелепость этих отношений впервые ясно представилась ее уму. – Добрейший мой, в этом мире никто из нас не может рассчитывать, чтобы все делалось по его вкусу.
Это опять-таки клонилось к прежней цели: намекнуть благовоспитаннейшим образом, что до сих пор все его замыслы увенчались блестящим успехом. Миссис Гоуэн так понравился этот намек, что она остановилась на нем подольше, повторив:
– Да, всего не получишь. Нет-нет, в этом мире мы не должны ожидать всего, папа Мигльс.
– А могу я спросить, сударыня, – сказал мистер Мигльс, слегка покраснев, – кто же ожидает всего?
– О, никто, никто! – подхватила миссис Гоуэн. – Я хотела сказать… но вы меня перебили. Что такое я хотела сказать, нетерпеливый папа Мигльс?
Опустив зеленый веер, она рассеянно взглянула на мистера Мигльса, стараясь припомнить что-то, – маневр, отнюдь не способствовавший охлаждению взволнованных чувств этого джентльмена.
– А, да-да… – вспомнила миссис Гоуэн. – Вы должны помнить, что мой мальчик привык иметь известные виды на будущее. Они могли осуществиться, могли не осуществиться…
– Скажем лучше: могли не осуществиться, – заметил мистер Мигльс.
Вдова взглянула на него с гневом, но тотчас заглушила эту вспышку движением головы и веера и продолжила прежним тоном:
– Это безразлично. Мой мальчик привык к этому, и вы, разумеется, знали это и могли приготовиться к последствиям. Я сама ясно видела последствия, и теперь ничуть не удивляюсь. Вы тоже не должны удивляться: не можете удивляться, – вы должны были приготовиться к этому.
Мистер Мигльс посмотрел на жену, посмотрел на Кленнэма, закусил губу и кашлянул.
– И вот мой бедный мальчик, – продолжила миссис Гоуэн, – узнает, что ему нужно положиться на самого себя в ожидании ребенка и расходов, неизбежно связанных с приращением семейства! Бедный Генри! Но теперь уже поздно, теперь не поможешь! Только не говорите о том, что он живет не по средствам, как о каком-то неожиданном открытии, папа Мигльс, это уж слишком!
– Слишком, сударыня? – с недоумением спросил мистер Мигльс.
– Полноте, полноте! – ответила миссис Гоуэн с выразительным жестом, говорившим: знай свое место. – Слишком много для матери бедного мальчика. Они обвенчались и не могут быть разведены. Да-да, я знаю это. Вам незачем говорить мне об этом. Я знаю это очень хорошо… Что я сейчас сказала? Очень утешительно знать, что они счастливы. Будем надеяться, что они до сих пор счастливы. Будем надеяться, что красавица сделает все от нее зависящее, чтобы доставить счастье моему бедному мальчику. Папа и мама Мигльс, нам лучше не говорить об этом. Мы всегда смотрели на этот предмет с различных точек зрения и теперь смотрим так же. Будет, будет. Я не сержусь больше.
Действительно, высказав все, что было можно, для поддержания своего мифического положения и напомнив мистеру Мигльсу, что ему недешево обойдется почетное родство, миссис Гоуэн готова была простить все остальное. Если бы мистер Мигльс покорился умоляющему взгляду миссис Мигльс и выразительному жесту Кленнэма, то предоставил бы миссис Гоуэн безмятежно наслаждаться сознанием своего величия. Но Милочка была его радость и гордость, и если он когда-нибудь ратовал за нее сильнее и любил нежнее, чем в те дни, когда она озаряла своим присутствием его дом, так это именно теперь, когда он так сильно чувствовал ее отсутствие.
– Миссис Гоуэн, сударыня, – сказал он, – я всегда, всю мою жизнь, был прямой человек. Если бы я вздумал пуститься в тонкие мистификации: все равно – с самим собой или с кем-нибудь другим, или с обоими разом, – то, по всей вероятности, потерпел бы неудачу.
– По всей вероятности, папа Мигльс, – заметила вдова с любезной улыбкой, хотя розы на ее щеках стали чуть-чуть алее, а соседние места – чуть-чуть бледнее.
– Поэтому, сударыня, – продолжил мистер Мигльс, с трудом сдерживая свое негодование, – без обиды будь сказано, я надеюсь, что и других могу просить не разыгрывать со мной мистификаций.
– Мама Мигльс, – заметила миссис Гоуэн, – ваш муженек говорит загадками.
Это обращение к миссис Мигльс было военной хитростью: миссис Гоуэн хотела завлечь достойную леди в спор, поссориться с ней и победить ее. Но мистер Мигльс помешал исполнению этого плана.
– Мать, – сказал он, – ты неопытна и непривычна к спорам, душа моя. Прошу тебя, не вмешивайся!.. Полноте, миссис Гоуэн, полноте; постараемся рассуждать здраво, без злобы, честно. Не горюйте о Генри, и я не буду горевать о Милочке. Не будем односторонни, сударыня: это нехорошо, это негуманно. Не будем выражать надежду, что Милочка сделает Генри счастливым или даже, что Генри сделает Милочку счастливой. – Мистер Мигльс сам далеко не выглядел счастливым, говоря это. – Будем надеяться, что оба они сделают счастливыми друг друга.
– Ну конечно, и довольно об этом, отец, – сказала добродушная и мягкосердечная миссис Мигльс.
– Нет, мать, – возразил мистер Мигльс, – не довольно. Я не могу остановиться на этом. Я должен прибавить еще несколько слов. Миссис Гоуэн, надеюсь, я не особенно обидчив, не выгляжу особенно обидчивым?
– Ничуть, – с пафосом заметила миссис Гоуэн, покачивая головой и большим зеленым веером.
– Благодарю вас, сударыня, очень рад слышать. Тем не менее я чувствую себя несколько… не хочу употреблять резкого выражения… скажу – задетым, – ответил мистер Мигльс чистосердечным, сдержанным и примирительным тоном.
– Говорите что угодно, – сказала миссис Гоуэн, – мне решительно все равно.
– Нет-нет, не говорите этого, – возразил мистер Мигльс, – это не дружеский ответ. Я чувствую себя задетым, когда слышу рассуждения о каких-то последствиях, которые должно было предвидеть, о том, что теперь уж поздно, и тому подобное.
– Чувствуете себя задетым, папа Мигльс? – спросила миссис Гоуэн. – Не удивляюсь этому.
– Ну, сударыня, – отозвался мистер Мигльс, – я надеялся, что вы по крайней мере удивитесь, потому что задевать умышленно за такие деликатные струны невеликодушно.








