Стихотворения. Поэмы
Текст книги "Стихотворения. Поэмы"
Автор книги: Борис Корнилов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Сказание о двух товарищах
1
До дому ли, в бой ли —
вдаль на всех парах —
запевала запевает:
– Ребятишки, ой ли…
были два товарища…
(бубен-чебурах…)
С копылóк повалишься,
познаешь тоску —
были два товарища,
были два товарища,
были два товарища —
в одном они полку.
Ехал полк на Врангеля,
враг трещал по швам —
Франция и Англия —
наше вам.
Наше вам, капиталист,
международный вор,
получай – назад вались —
веселый разговор.
Песня, гром пожарища,
рубка на скаку —
были два товарища,
были два товарища,
были два товарища
в одном и том полку.
2
Одного зовут Ерема,
а другого звать Фома —
от пристанища до грома
за товарищами тьма.
Много троп изъезжено
большой стороны —
у Еремы есть жена,
Фома – без жены.
А по полю голому
враги без голов —
поднимают голову,
на пику наколов.
Ох, давно не видано
этакой жары:
видимо-невидимо —
всё голов шары.
Туловища прочие
лежат как дрова,
их покрыли ночи,
занесла трава.
Животы распороты,
сукровицы тьма —
распахнули вороты
Ерема и Фома.
3
Свищут, едут далее,
пугают ворон —
пожарища алые
с четырех сторон.
Ветерок неистовый
летит без ума —
знай себе посвистывай
по-птичьему, Фома.
Знай себе отмахивай
воронье рукой —
очень парень аховый,
толстый такой.
А за ним Ерема,
пику в стремена —
плачет: как-то дома
скучает жена!
Ой, скорей до дому,
где наши домá…
Молча Ерему
слушает Фома.
Много троп изъезжено
большой стороны —
у Еремы есть жена,
Фома – без жены.
Ни кола ни двора,
только напролом
на врага…
Да – ура —
в горле колом.
4
Вот пуля просвистела,
вот пуля просвистела,
вот пуля просвистела,
и падает Фома.
Земля – она постеля
для всякого дерьма.
И ничего не значит,
не жалко никому,
никто не заплачет,
не позовет Фому.
5
Только друг Ерема,
приехав домой,
с молодухой дома
плачет над Фомой.
Право, жалко парня —
парень боевой —
Красная Армия,
выкормыш твой.
Да меня эта тьма
сводит с ума…
Буду жить как Фома,
гибнуть как Фома.
1931
Рассказ конноармейца
Смешная эта фабула,
но был пример такой:
лошадка у меня была —
мамаша, а не конь.
Что шкура или грива —
мягка, как у кота.
Сначала у начдива
была лошадка та.
Не лошадь – чистый паныч,
нога резва, тонка.
Прошу:
– Иван Степаныч,
продайте мне конька.
Взамен возьмите седла —
порадуйте меня…
А он смеется подло —
не продает коня.
– Возьмите душу разве?
Бери ее, пожа… —
Ему смешно, заразе, —
зачем ему душа?
Тогда рубаху в ленты —
не помню, как в бреду,
вставаю на коленки,
земной поклон кладу.
И говорю такое,
житье свое кляня,
что не найду покоя
от этого коня.
Ни на кого не глядя,
опять кричу, строптив:
– За что боролись, дядя,
за что в крови, начдив?
Тогда начдив поднимает плечи
и говорит, как режет… Умен:
– Об этом не может быть и речи,
Кручиненко Семен.
Нам надо для боя объединиться,
иначе нас расшибут по куску,
Кручиненко, как боевая единица,
прав не имеет впадать в тоску.
Ты молод, но все же в твоем положенье
обязан рассуждать умней —
понять, что мы идем в сраженье
отнюдь не за коней.
Но ежели треба, скажу, обратно,
что мы получаем тысячи ран
за наше житье и за нашего брата,
за пролетария прочих стран.
Я руки повесил, как ива,
но вспомнил в ближайшем бою
тяжелую правду начдива
и страшную кривду свою.
Гляжу – на народ свободный
идет, ощерясь, как волк,
развернутый в лаву сводный
белогвардейский полк.
На шее на нашей охота
опять нарасти лишаём.
Я двигаю в битву – с налета
беру офицера живьем.
Загнал его начисто. Ложит
со страху, вонючий хорек.
Того офицера на лошадь,
как бабу, кладу поперек.
От раны или от злобы ли —
я чувствую, что ослаб,
ворочаю сразу оглобли
и двигаю коника в штаб.
А там хорошо ли, худо ль
воспринимают меня.
Хохочет начдив: «За удаль
бери моего коня».
Такие моменты были
за эту войну у нас.
Врага мы, конечно, били,
но это другой рассказ.
1931
Октябрьская
Поднимайся в поднебесье, слава, —
не забудем, яростью горя,
как Московско-Нарвская застава
шла в распоряженье Октября.
Тучи злые песнями рассеяв,
позабыв про горе и беду,
заводило Вася Алексеев
заряжал винтовку на ходу.
С песнею о красоте Казбека,
о царице в песне говоря,
шли ровесники большого века
добивать царицу и царя.
Потому с улыбкою невольной,
молодой с верхушки до подошв,
принимал, учитывая, Смольный
питерскую эту молодежь.
Не клади ей в зубы голый палец
никогда, особенно в бою,
и отцы седые улыбались,
вспоминая молодость свою.
Ты ползи вперед,
от пуль не падай,
нашей революции краса.
Площадь перед Зимнею громадой
вспоминает наши голоса.
А министры только тары-бары,
кое-кто посмылся со двора.
Наши нападенья и удары
и сегодня помнят юнкера.
На фронтах от севера до юга
в непрерывном и большом бою
защищали парень и подруга
вместе Революцию свою.
Друг, с коня который пулей ссажен,
он теперь спокоен до конца:
запахали трактора на сажень
кости петроградского бойца.
Где его могила? На Кавказе?
Или на Кубани? Иль в Крыму?
На Сибири? Но ни в коем разе
это не известно никому.
Мы его не ищем по Кубаням,
мертвеца не беспокоим зря,
мы его запомним и вспомянем
новой годовщиной Октября.
Мы вспомянем, приподнимем шапки,
на мгновенье полыхнет огнем,
занесем сияющие шашки
и вперед, как некогда, шагнем.
Вот и вся заплаканная тризна,
коротка и хороша она, —
где встает страна социализма,
лучшая по качеству страна.
<1932>
Продолжение жизни
Я нюхал казарму, я знаю устав,
я жизнь проживу по уставу:
учусь ли, стою ль на посту у застав, —
везде подчинен комсоставу.
Горит надо мною штыка острие,
военная дует погода, —
тогда непосредственное мое
начальство – товарищ комвзвода.
И я, поднимаясь над уймой забот,
я – взятый в работу крутую —
к тебе заявляюсь,
товарищ комвзвод,
тебе обо всем рапортую.
И, помня наказ обстоятельный твой,
я верен, как пули комочек,
я снова в работе, боец рядовой,
товарищ, поэт, пулеметчик.
Я знаю себя и походку свою,
я молод, настойчив, не робок,
и если погибну, погибну в бою
с тобою, комвзвода, бок о бок.
Восходит сияние летнего дня,
хорошую красит погоду,
и только не видно тебя и меня,
товарищей наших по взводу.
Мы в мягкую землю ушли головой,
нас тьма окружает глухая,
мы тонкой во тьме прорастаем травой,
качаясь и благоухая.
Зеленое, скучное небытие,
хотя бы кровинкою брызни,
достоинство наше – твое и мое —
в другом продолжении жизни.
Все так же качаются струи огня,
военная дует погода,
и вывел на битву другого меня
другой осторожный комвзвода.
За ними встревожена наша страна,
где наши поля и заводы:
затронута черным и смрадным она
дыханьем военной погоды.
Что кровно и мне и тебе дорога,
сиреной приглушенно воя,
громадною силой идет на врага
по правилам тактики боя.
Врага окружая огнем и кольцом,
медлительны танки, как слизни,
идут коммунисты, немея лицом, —
мое продолжение жизни.
Я вижу такое уже наяву,
хотя моя участь иная,—
выходят бойцы, приминая траву,
меня сапогом приминая.
Но я поднимаюсь и снова расту,
темнею от моря до моря.
Я вижу земную мою красоту
без битвы, без крови, без горя.
Я вижу вдали горизонты земли —
комбайны, качаясь по краю,
ко мне, задыхаясь, идут…
Подошли.
Тогда я совсем умираю.
<1932>
«Большая весна наступает с полей…»
Большая весна наступает с полей,
с лугов, от восточного лога —
рыдая, летят косяки журавлей,
вонючая стынет берлога.
Мальчишки поют и не верят слезам,
девчонки не знают покоя,
а ты поднимаешь к раскосым глазам
двустволку центрального боя.
Весна наступает – погибель твоя,
идет за тобой по оврагу, —
ты носишь четырнадцать фунтов ружья,
табак, патронташ и баклагу.
Ты по лесу ходишь, и луны горят,
ты видишь на небе зарницу;
она вылетает – ружейный заряд, —
слепя перелетную птицу.
И, белый как туча, бросается дым
в болото прыжком торопливым,
что залито легким, родным, золотым
травы небывалым отливом.
И всё для тебя – и восход голубой
и мясо прекрасное хлеба,—
ты спишь одинок, и стоит над тобой,
прострелено звездами, небо.
Тоска по безлюдью темна и остра,
она пропадет, увядая,
коль кружатся желтые перья костра
и песня вдали молодая.
Я песню такую сейчас украду
и гряну пронзительно, люто —
я славлю тебя, задыхаясь в бреду,
весна без любви и уюта!
<1932>
«Тосковать о прожитом излишне…»
Тосковать о прожитом излишне,
но печально вспоминаю сад, —
там теперь, наверное, на вишне
небольшие ягоды висят.
Медленно жирея и сгорая,
рыхлые качаются плоды,
молодые,
полные до края
сладковатой и сырой воды.
Их во мере надобности снимут
на варенье и на пастилу.
Дальше – больше,
как диктует климат,
осень пронесется по селу.
Мертвенна,
Облезла
и тягуча —
что такое осень для меня?
Это преимущественно – туча
без любви,
без грома,
без огня.
Вот она, —
подвешена на звездах,
гнет необходимое свое,
и набитый изморозью воздух
отравляет наше бытие.
Жители!
Спасайте ваши души,
заползайте в комнатный уют, —
скоро монотонно прямо в уши
голубые стекла запоют.
Но, кичась непревзойденной силой,
я шагаю в тягостную тьму
попрощаться с яблоней, как с милой
молодому сердцу моему.
Встану рядом,
от тебя ошую,
ты, пустыми сучьями стуча,
чувствуя печаль мою большую,
моего касаешься плеча.
Дождевых очищенных миндалин
падает несметное число…
Я пока еще сентиментален,
оптимистам липовым назло.
<1932>
Сыновья своего отца
Три желтых, потертых собачьих клыка
ощерены дорого-мило —
три сына росли под крылом кулака,
два умных, а третий – Гаврила.
Его отмечает звезда Козерог.
Его появленьем на свете
всему населенью преподан урок,
что есть неразумные дети.
Зачем не погиб он, зачем не зачах
сей выродок в мыслящем мире
и вырос – мясистая сажень в плечах,
а лоб – миллиметра четыре.
Поганка на столь безответной земле,
грехи человека умножа,
растет он и пухнет – любимец в семье,
набитая ливером кожа.
Не резкая молния бьет о скалу,
не зарево знойное пышет —
гуляет Гаврила один по селу,
на улицу за полночь вышед.
Не грозный по тучам катается гром,
хрипя в отдалении слабо, —
Гаврилиной обуви матовый хром
скрипит, как сварливая баба.
Скрипит про Гаврилу, его похвальбу,
что служит Гавриле наградой, —
Гаврила идет.
Завитушка на лбу
Пропитана жирной помадой.
Глядите, какой молодчина, храбрец,
несчастной семьи оборона, —
в кармане его притаился обрез —
в обрезе четыре патрона.
А тучам по небу шататься невмочь,
лежат, как нашлепки навоза…
В такую ненастную, дряблую ночь
умрет председатель колхоза.
И только соседи увидят одно —
со злобы мыча по-коровьи —
разбитое вдребезги пулей окно
и черную ленточку крови.
Тяжелым и скорбным запахнет грехом,
пойдут, как быки, разъяренно,
дойдут… А наутро прискачет верхом,
сопя, человек из района.
Он в долгом пути растеряет слова
и сон. Припадая на гриву,
увидит – Гаврилы лежит голова,
похожа на мятую сливу.
Ободраны щеки, и кровь на висках,
как будто она побывала в тисках,
Глаза помутнели, как рыбьи, грязны,
и тело затронуло тленье…
Что значит, что приговор нашей страны
уже приведен в исполненье.
<1932>
Гроза
Пушистою пылью набитые бронхи —
она, голубая, струится у пят,
песчинки легли на зубные коронки,
зубами размолотые скрипят.
От этого скрипа подернется челюсть,
в носу защекочет, заноет душа…
И только кровинок мельчайшая челядь
по жилам бежит вперегонки, спеша.
Жарою особенно душит в июне
и пачкает пóтом полотна рубах,
а ежели сплюнешь, то клейкие слюни,
как нитки, подолгу висят на губах.
Завял при дорожной пыли подорожник
коней не погонит ни окрик, ни плеть —
не только груженых, а даже порожних
жара заставляет качаться и преть.
Все думы продуманы, песенка спета,
травы утомителен ласковый ворс.
Дорога от города до сельсовета —
огромная сумма немереных верст.
Всё дальше бредешь сероватой каймою,
стареешь и бредишь уже наяву:
другое бы дело шагать бы зимою,
уйти бы с дороги, войти бы в траву…
И лечь бы,
дышать бы распяленным горлом, —
тяжелое солнце горит вдалеке…
С надежною ленью в молчанье покорном
глядеть на букашек на левой руке.
Плывешь по траве ты и дышишь травою,
вдыхаешь травы благотворнейший яд,
ты смотришь – над потною головою
забавные жаворонки стоят…
Но это – мечта. И по-прежнему тяжко,
и смолы роняет кипящая ель,
как липкая сволочь – на теле рубашка,
и тянет сгоревшую руку портфель.
Коль это поэзия, где же тут проза? —
Тут даже стихи не гремят, а сопят…
Но дальше идет председатель колхоза,
и дымное горе летит из-под пят.
И вот положение верное в корне,
прекрасное, словно огонь в табаке:
идет председатель, мечтая о корме
коней и коров, о колхозном быке.
Он видит быка, золотого Ерему,
короткие, толстые бычьи рога,
он слышит мычанье, подобное грому,
и видимость эта ему дорога.
Красавец, громадина, господи боже,
он куплен недавно – породистый бык,
наверно не знаешь, но, кажется, всё же
он в стаде, по-видимому, приобык.
Закроешь глаза – багровеет метелка
длиной в полсажени тугого хвоста,
а в жены быку предназначена телка —
красива, пышна, но по-бабьи проста.
И вот председателя красит улыбка —
неловкая штука, смешна и груба…
Вернее – недолго, как мелкая рыбка,
на воздухе нижняя бьется губа.
И он выпрямляет усталую спину,
сопя переводит взволнованный дух —
он знает скотину, он любит скотину
постольку, поскольку он бывший пастух.
Дорога мертва. За полями и лесом
легко возникает лиловая тьма…
Она толстокожим покроет навесом
полмира, покрытая мраком сама.
И дальше нельзя. Непредвиденный
случай —
он сходит на землю, вонзая следы.
Он путника гонит громоздкою тучей
и хлестким жгутом воспаленной воды.
Гроза. Оставаться под небом не место —
гляди, председатель, грохочет кругом,
и пышная пыль, превращенная в тесто,
кипит под протертым твоим сапогом.
Прикрытье – не радость. Скорее
до дому —
он гонит корявые ноги вперед,
навстречу быку, сельсовету и грому,
он прет по пословице: бог разберет.
Слепит мирозданья обычная подлость,
и сумрак восходит, дремуч и зловещ.
Идет председатель, мурлыкая под нос,
что дождь – обязательно мокрая вещь.
Бормочет любовно касательно мокрых
явлений природы безумной, пустой…
Но далее песня навстречу и окрик,
и словно бы просьба: приятель, постой!..
Два парня походкой тугой и неловкой,
ныряя и боком, идут из дождя;
один говорит с непонятной издевкой,
что я узнаю дорогого вождя.
– Змеиное семя, зараза, попался,
ты нашему делу стоишь поперек…
Гроза. Председатель тогда из-под пальца
в кармане еще выпускает курок.
– Давно мы тебя, непотребного, ищем…
И парень храпит, за железо берясь.
Вода обалделая по топорищам
бежит, и клокочет, и падает в грязь.
Как молния, грянула высшая мера,
клюют по пистонам литые курки,
и шлет председатель из револьвера
за каплею каплю с левой руки.
Гроза. Изнуряющий, сладостный плен мой,
кипящие капли свинцовой воды, —
греми по вселенной, лети по вселенной
повсюду, как знамя, вонзая следы.
И это не красное слово, не поза —
и дремлют до времени капли свинца,
идет до конца председатель колхоза,
по нашей планете идет до конца.
Июнь 1932
Песня о встречном
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встает со славою
На встречу дня.
И радость поет, не скончая,
И песня навстречу идет,
И люди смеются, встречая,
И встречное солнце встает.
Горячее и бравое,
Бодрит меня.
Страна встает со славою
На встречу дня.
Бригада нас встретит работой.
И ты улыбнешься друзьям,
С которыми труд и забота,
И встречный, и жизнь —
пополам.
За Нарвскою заставою,
В громах, в огнях.
Страна встает со славою
На встречу дня.
И с ней до победного края
Ты, молодость наша, пройдешь,
Покуда не выйдет вторая
Навстречу тебе молодежь.
И в жизнь вбежит оравою,
Отцов сменя.
Страна встает со славою
На встречу дня.
…И радость никак не запрятать,
Когда барабанщики бьют:
За нами идут октябрята,
Картавые песни поют.
Отважные, картавые,
Идут, звеня.
Страна встает со славою
На встречу дня!
Такою прекрасною речью
О правде своей заяви.
Мы жизни выходим навстречу,
Навстречу труду и любви!
Любить грешно ль, кудрявая,
Когда, звеня,
Страна встает со славою
На встречу дня.
1932
Интернациональная
Ребята, на ходу – как мы были
в плену —
немного о войне поговорим…
В двадцатом году
шел взвод на войну,
а взводным вашим Вася Головин.
Ать, два…
И братва басила —
бас не изъян:
– Да здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян!
В ближайшем бою к нам идет офицер
(англичане занимают край),
и томми нас берут на прицел.
Офицер говорит: Олл райт…
Ать, два…
Это смерти сила
грозит друзьям,
но – здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян!
Стояли мы под дулами —
не охали, не ахали,
но выступает Вася Головин:
– Ведь мы такие ж пахари,
как вы, такие ж пахари,
давайте о земле поговорим.
Ать, два…
Про самое, про это, —
буржуй, замри, —
да здравствует планета,
да здравствует планета,
планета наша, полная земли!
Теперь про офицера я…
Каким он ходит пупсиком —
понятно, что с работой незнаком.
Которые тут пахари —
ударь его по усикам
мозолями набитым кулаком.
Ать, два…
Хорошее братание
совсем не изъян —
да здравствует Британия,
да здравствует Британия,
Британия рабочих и крестьян!
Офицера пухлого берут на бас,
и в нашу пользу кончен спор.
Мозоли переводчики промежду нас —
помогают вести разговор.
Ать, два…
Нас томми живо поняли —
и песни по кустам…
А как насчет Японии?
Да здравствует Япония,
Япония рабочих и крестьян!
Ребята, ну…
Как мы шли на войну,
говори – полыхает закат…
Как мы песню одну,
настоящую одну
запевали на всех языках.
Ать, два…
Про одно про это
ори друзьям:
Да здравствует планета,
да здравствует планета,
планета рабочих и крестьян!
1932
Комсомольская краснофлотская
Ночь идет, ребята,
звезды встали в ряд,
словно у Кронштадта
корабли стоят.
Синеет палуба – дорога скользкая,
качает здорово на корабле,
но юность легкая и комсомольская
идет по палубе, как по земле.
Кипит вода, лаская
тяжелые суда,
зеленая, морская,
подшефная вода.
Не подкачнется к нам тоска неважная,
ребята, – по морю гуляем всласть, —
над нами облако и такелажная
насквозь испытанная бурей снасть.
И боцман грянет в дудку:
– Земля, пока, пока…
И море, будто в шутку,
ударит под бока.
Синеет палуба – дорога скользкая,
качает здорово на корабле,
но юность, легкая и комсомольская,
идет по палубе, как по земле.
Никто из нас не станет
на лапы якорей, когда навстречу
грянет Владычица Морей.
И песни новые летят, победные.
Война, товарищи! Вперед пора!
И пробиваются уже торпедные
огнем клокочущие катера.
И только воет, падая
под острые суда,
разрезанная надвое
огромная вода.
Синеет палуба – дорога скользкая,
качает здорово на корабле,
но юность, легкая и комсомольская,
идет по палубе, как по земле.
1932
Вошь
Вошь ползет на потных лапах
по безбрежию рубах,
сукровицы сладкий запах
вошь разносит на зубах.
Вот лежит он, смерти вторя,
сокращая жизни срок,
этот серый, полный горя,
полный гноя пузырек.
Как дробинку, можно трогать,
видеть глазки, черный рот,
из подмышки взять под ноготь —
он взорвется и умрет.
Я плыву в сознанье рваном,
в тело налита жара,
а на ногте деревянном
засыхает кожура.
По моей мясистой туше
гибель верная идет,
и грызет меня и тут же
гниду желтую кладет.
День осенний смотрит хмуро.
Тридцать девять.
Тридцать пять.
Скачет вверх температура
и срывается опять.
Дурнота, тоска и муки,
и звонки со всех сторон.
Я плыву, раскинув руки,
я – уже не я, а он.
Разве я сквозь дым и стужу
пролетаю в край огня?
Кости вылезли наружу
и царапают меня.
Из лиловой грязи мрака
лезет смерти торжество,
и заразного барака
стены стиснули его
Вот опять сиделки-рохли
не несут ему питье,
губы сини, пересохли —
он впадает в забытье.
Да, дела непоправимы,
ждали кризиса вчера,
и блестят, как херувимы,
голубые доктора.
Неужели же, товарищ,
будешь ты лишен души,
от мельчайшей гибнешь твари,
от комочка, ото вши?
Лучше, желтая обойма,
гибель верную яви,
лучше пуля, лучше бойня —
луговина вся в крови.
Так иль сяк, в обоем разе
все равно, одно и то ж —
это враг ползет из грязи,
пуля, бомба или вошь.
Вот лежит он, смерти вторя,
сокращая жизни срок,
этот серый, полный горя,
полный гноя пузырек.
И летит, как дьявол грозный,
в кругосветный перегон,
мелом меченный, тифозный,
фиолетовый вагон.
Звезды острые, как бритвы,
небом ходят при луне.
Всё в порядке.
Вошь и битвы —
мы, товарищ, на войне.
1932
Дифирамб
Солнце, желтое словно дыня,
украшением над тобой.
Обуяла тебя гордыня —
это скажет тебе любой.
Нет нигде для тебя святыни —
ты вещаешь, быком трубя,
потому что ты не для дыни —
дыня яркая для тебя.
Это логика, мать честная, —
если дыня погаснет вдруг,
сплюнешь на землю – запасная
вылетает в небесный круг.
Выполненье земного плана
в потемневшее небе дашь, —
ты светило – завод «Светлана»,
миллионный его вольтаж.
Всё и вся называть вещами —
это лозунг. Принятье мер —
то сравнение с овощами
всех вещей из небесных сфер.
Предположим, что есть по смерти
за грехи человека ад, —
там зловонные бродят черти,
печи огненные трещат.
Ты низвергнут в подвалы ада,
в тьму и пакостную мокреть,
и тебе, нечестивцу, надо
в печке долгие дни гореть.
Там кипят смоляные речки,
дым едуч и огонь зловещ, —
ты в восторге от этой печки,
ты обрадован: это вещь!
Понимаю, что ты недаром,
задыхаясь в бреду погонь,
сквозь огонь летел кочегаром
и литейщиком сквозь огонь.
Так бери же врага за горло,
страшный, яростный и прямой,
человек, зазвучавший гордо,
современник огромный мой.
Горло хрустнет, и скажешь: амба —
и воспрянешь, во тьме зловещ…
Слушай гром моего дифирамба,
потому что и это вещь.
1932