355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Силуэты » Текст книги (страница 25)
Силуэты
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:05

Текст книги "Силуэты"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Высший приз


Судьба наградила этого человека самым высоким титулом, какие только были когда-то в королевской Италии. Родители, образованные аристократы, дали ему красивое имя. Но известен в своей стране, а потом и во всем мире он стал под тем шутливым псевдонимом, под которым в юношеские годы вышел на цирковой ковер.

Мы познакомились случайно. Послевоенный Рим еще не видел советских военных. Наша армейская и флотская форма привлекала тогда общее внимание. В ту пору в столице с огромным успехом шло веселое ревю «Любовь в XXI веке». Шло оно в постановке этого артиста, и сам он играл несколько ролей, в том числе одну женскую. Озорное остроумие пьесы проникало даже сквозь толщу беглого перевода. Мы – несколько советских офицеров, занимавшие ложу у самой сцены, искренне потешались. Наша необычная для Италии форма, а возможно и густой российский хохот и привлекли внимание артиста. Мы получили приглашение посетить его за кулисами. Несмотря на усталость, он встретил сердечно, крепко жал руки и в заключение обещал завтра сам показать Рим.

Приглашение это было с благодарностью принято, и, встретившись на следующий день, мы убедились, сколь тяжелым может быть бремя актерской славы. Ходить с ним по городу было просто невозможно. Прохожие узнавали его, оглядывались, останавливались. Стоило нам ненадолго задержаться среди руин древнего Форума, как откуда-то из-за заросших травой и мхом колонн вдруг возникала стайка тощеньких, смуглых, чернооких девиц. Отчаянно перешептываясь, они двинулись за нами, пожирая нашего спутника любопытными взглядами. Шофер такси после рассчета потребовал у него автограф. Торговец, что продавал в тени Колизея жареный миндаль, вручив ему пакетик своего нехитрого лакомства, вдруг отвел руки назад: нет-нет, не надо денег. Он, конечно, человек небогатый, но все-таки он может себе позволить удовольствие угостить любимого артиста.

К этой своей славе наш новый знакомый давно привык. С заученной приветливостью отвечал на поклоны, улыбка как бы сама собой зажигалась и гасла на его лице, рука механически выводила какую-то сложную загогулину в записных книжках, на визитных карточках, на папиросных коробках, которые ему подставляли. А глаза, выпуклые, черные, блестящие, глаза, так часто глядевшие с театральных афиш, сохраняли при этом свое обычное, задумчиво-грустное выражение.

Он был малоросл, худощав. Только глаза и были по-настоящему красивы. Лицо же, необычайно белое для итальянца, казалось собранным по частям: высокий шишковатый лоб нависал над ястребиным носом, резко очерченный рот был великоват, скулы сильно выдавались. Но все эти черты, вроде бы совсем не подходившие друг к другу, вместе составляли лицо столь выразительное, что артист, выступая всегда почти без грима, с одинаковым успехом играл и комические, характерные, и даже трагические роли.

Заключительную часть нашей экскурсии артист убедил нас проделать в одном из тех черных старинных фаэтонов, которые в Риме сохраняются и до сих пор специально для туристов, падких на экзотику. Пожилой возница с пышными угольными усами, сидя на облучке, щелкал бичом, лошадь выступала с неторопливой торжественностью, вполне современный спидометр считал километры, а спутник наш, окончательно развеселившись, поочередно изображал, как осматривают итальянскую столицу в таких вот фаэтонах богатые американские туристы, путешествующая английская семья, подгулявшие французы и, наконец, католические паломники из Западной Германии.

Лицо его становилось то пренебрежительно-самодовольным, дышащим тупостью и скукой, то застывало в ледяной чопорности, то загоралось забубённым весельем, то вдруг наливалось какой-то чугунной, деловитой набожностью. Можно было только поражаться, как неузнаваемо умел перевоплощаться этот немолодой уже человек. И мы шумно поражались, а он улыбался, но глаза его оставались серьезны и сохраняли все то же задумчиво-грустное выражение.

– А как выглядят советские туристы?

– Ну, вы все пай-мальчики, вы никогда не берете этих дурацких экипажей… А впрочем…

Он снова совершил одно из своих преображений, взлохматил, бросил на лоб волосы, с мальчишеским любопытством начал оглядываться кругом и тут же с откровенной жадностью стал водить пальцем словно бы по бумаге, от вящей старательности даже высунув кончик языка. В этой колючей карикатуре сразу угадался один из нас. Но смеяться было уже некогда. Фаэтон остановился на тихой улице, у калитки в зеленой садовой решетке, через которую валили на улицу клубы каких-то пышных белых цветов.

Наш спутник отпер калитку. В глубине, отгородившись от улицы бруствером зелени, был небольшой особняк, до самой крыши оплетенный диким виноградом. Домик в этом зеленом чехле выглядел своеобразно, но когда мы вошли в него и, миновав маленькую прихожую, попали в зальце, нам показалось, будто мы не раз уже тут бывали. Это ощущение пришло, вероятно, оттого, что жилища артистов всех стран, несмотря на различие вкусов, все-таки похожи одно на другое. Бесконечные портреты хозяина в разных ролях, афиши, пыльные венки, фото знаменитостей с дарственными подписями на лицевой стороне. Все это было не раз видано. Те же вороха альбомов, бюваров, папок, ларцев с гравированными табличками и всяческих других сувениров. Маленький дом был так густо начинен всем этим, что в нем и повернуться было трудно, не опрокинув какую-нибудь вазу, не стряхнув на себя пыль с лаврового венка.

– Сто ролей, – сказал хозяин, обводя рукой все эти свои сокровища и точно бы оправдываясь.

– Сто ролей?! – вежливо удивились мы.

– Чтобы быть точным – сто две. Сто третью репетирую сейчас.

– И какая же ваша любимая?

– Хорошая мать любит всех детей. Каждого по-своему, – дипломатично ответил хозяин.

– Но ведь среди детей всегда есть сын или дочь, которые наиболее оправдали ожидания родителей.

– Ожидания? А не кажется ли вам, сеньоры, что самые большие радости доставляют родителям именно те дети, на которых не возлагается больших надежд. Что же касается театральных ролей, то это уж точно.

Он усмехнулся. В глазах на миг мелькнуло что-то такое мальчишеское, что заставило подумать: полно, да правда ли, что этот человек уже отпраздновал свое шестидесятилетие? Расставив перед нами стаканы и разливая рубиновое кьянти, хозяин вдруг признался:

– Я и приволок вас в свою нору, чтобы рассказать вам о лучшей своей роли. Точнее, чтобы показать вам вещественное свидетельство моей гениальности… Нет, нет, вам правильно перевели, я так и сказал. Ведь говорят же, что любому, даже самому заурядному актеру суждено раз в жизни сыграть гениально… Так вот, друзья, держу пари на любых условиях, что ни один из вас не догадается, что это была за роль!

Видя, что он затеял какую-то игру, мы, перебивая друг друга, назвали несколько ролей из классических и современных популярных пьес, в которых он был занят. Он, посмеиваясь, качал головой: нет-нет… Опять нет. Конечно же нет.

– Бесполезно. Вы не знаете этой роли и не можете ее знать, потому что пьесу написал я сам, шла она только один раз и то не до конца. Об этом спектакле не было ни одной рецензии. Но это бесспорно моя лучшая роль. Я получил за нее приз, который стоит всех этих венков, – и он обвел рукой многочисленные сувениры.

Вышел в соседнюю комнату и вернулся с любительской фотографией. На фотографии был снят невысокий человек в комбинезоне. У этого маленького человека был весьма грозный вид. На поясе две гранаты. В руках автомат. Из-под широкого, низко надвинутого берета глядели выпуклые, грустно-задумчивые знакомые глаза.

– Роль партизана? – хором спросили мы.

Он отрицательно покачал головой. Живое лицо его как-то сразу потеряло свою подвижность и от этого постарело.

– Нет, в роли партизана я выступал тогда в жизни. Там, на севере, в горах, – сказал он.

– Вы были партизаном?

– Около года… Зимой нам пришлось очень туго… Вот тогда, в декабре, я и сыграл свою лучшую роль.

– В жизни?

– Нет, на сцене.

Он стоял, рассеянно вертя в руках фотографию, черты его совершенно застыли. Теперь было ясно, что все другие выражения этого лица, которые мы видели сегодня, были лишь быстро менявшимися масками. Настоящим оно стало теперь – немолодое, некрасивое, умное и даже, пожалуй, суровое.

– Я читал, что для ваших партизан зима была матерью. Для нас, южан, когда все кругом замерзло, а горы стали белыми, она оказалась злой мачехой. Люди обмораживались, болели бронхитом, воспалением легких. Даже самые храбрые стали раздумывать: стоит ли держаться, не лучше ли рассыпаться, разойтись до весны? Командир нашего отряда был коммунист. Он постоянно, в любую свою свободную минуту, старался поймать по радио Москву и потом рассказывал новости с Восточного фронта. У вас тогда каждый день были хорошие новости. Но и это уже не действовало. Люди шатались от голода. По утрам им стоило большого труда разгибать опухшие члены. Вот командир однажды и пригласил меня к себе. Пригласил и сказал:

«Оставьте автомат и сдайте гранаты. Ваше оружие – ваше искусство. Используйте его, чтобы вселить в ребят веру и бодрость. Люди устали, и это сейчас самое важное».

Что ж, он был прав. Этим оружием я владею неплохо. И вот там, в горах, я решил подготовить и поставить спектакль, который поднял бы дух людей.

Чтобы быть до конца правдивым, должен сказать, что не только слова командира привели меня к этой мысли. С нами была девушка. Наверно, это была самая юная партизанка из всех, какие сражались в наших горах. Дочь батрака с юга, почти неграмотная, но поразительно, просто бешено талантливое существо. Когда она порою принималась плясать, петь или начинала декламировать стихи, даже самые толстокожие не могли оставаться равнодушными. И внешность у нее была прелестная: большеглазая, с пышными волнистыми волосами, гибкая, изящная. Звали ее Анита. Любуясь ею, когда она своими ловкими смуглыми руками чистила овощи, крошила лук, перебирала макароны, или возилась у закопченного котла, или зашивала чью-нибудь шинель, я думал о том, что когда-нибудь она потрясет сердца со сцены. Она не была красавица. Нет. Но в ней, в этой крестьяночке с юга, чувствовалась та особая женская привлекательность, о которой мечтают все артистки на свете.

После разговора с командиром мне захотелось поставить пьесу, в которой эта девочка смогла бы почувствовать свое сценическое призвание. И эта пьеса, как бутылка доброго вина, должна бы была бодрить голодных, усталых, больных людей, по утрам потрясавших своим кашлем заиндевевшие ущелья. Сидя у огня, я перебирал в уме образы юных патриоток, созданных мировой драматургией. Жанна д'Арк? Не годится. Гитлер позолотил ее статую в Париже и это было слишком известно в Италии. Электра? Нет, Электра Софокла для Аниты слишком уж рассудительна и риторична. Еврипидовская Ифигения? Прекрасный образ! Но как далеки страсти троянских войн от этих мужественных, суровых, храбрых ребят и как чужда дочь греческого царя этой прелестной итальянской батрачке! Словом, я понял, настоящая роль для Аниты еще не написана, и решил сам ее сочинить. Командир отряда черпал бодрость в героизме ваших солдат и партизан. Я решил сделать героиней своей будущей пьесы ту самую юную москвичку, подвиг которой потряс людей. Зоя! Разве придумаешь более сильную роль для девушки с такими данными, как наша Анита? Понемногу образ захватил и меня. Я, разумеется, не знал подробностей подвига Зои – так, отрывочные сведения из передач «Би-Би-Си» на Италию, – но у меня есть воображение, и за несколько вечеров пьеса была готова. Собственно, это даже была и не пьеса, а трагический диалог между офицером войск СС и юной русской девушкой, диалог между ночью и утром… Но какой получился диалог!

Наш собеседник остановился посреди комнаты. Он весь сразу как-то напружинился, стал похож на кошку, приготовившуюся броситься на мышь, но почему-то боящуюся это сделать. Подвижное лицо отразило странную смесь бешенства и бессилия, ярости и тоски. Мы думали, что вот сейчас он разразится страстным монологом, и тот из нас, кто говорил по-итальянски, уже придвинулся к нему, чтобы переводить. Но актер рассмеялся и опять стал самим собой.

– …Ничего не получится. Чтобы возникла вольтова дуга, нужно свести полярно противоположные электроды. Без Аниты сцена не выйдет… В пьесе было всего три роли: Зоя, офицер войск СС и старуха крестьянка. Роль русской крестьянки пришлось исполнять мужчине-партизану, по профессии цирковому клоуну. Эсэсовца, как вы, вероятно, догадались, – мне… Мы начали репетиции. Анита с нескольких читок вполне овладела текстом. Каким-то особым артистическим чутьем она поняла суть своей роли, проникла в ее глубины. Эта крестьяночка с юга сумела понять трагизм и пафос борьбы, что там, на Востоке, в неведомой ей стране, вел неведомый ей народ. Я тоже не был в Советском Союзе и до сих пор даже не видел портрета Зои. Но какой бы она ни выглядела в жизни, я представляю себе эту вашу юную героиню такой, какой ее изобразила Анита.

Итак, три роли. Зоя, старая крестьянка и эсэсовец. Театр – это большой бетонный склад при полустанке в горах. Сцена – дощатый помост, утвержденный на бочках. Декораций никаких. Веревка с петлей свисает прямо с балки потолка. Не бутафорская, а настоящая веревка, от которой пахнет смолой. Две газовые лампы с рефлекторами освещают сцену. Зрители в тени. Но чувствуется, что их много, слышится скрип скамеек, хрипловатое дыхание и сухой, простудный кашель, раздающийся то и дело в разных концах зала. Какая-то из ламп бросает косой луч в публику, и я вижу, что у сидящего с краю партизана – Большого Джузеппе, глаза сверкают, как у лошади, на которую упал свет автомобильных фар…

Прервав рассказ, хозяин выходит в соседнюю комнату. Мы сидим молча, не шевелясь: столько неожиданного обрушилось на нас тут, в этом маленьком особнячке на тихой улице римского предместья. Хозяин застает нас в тех же позах. Впрочем, и сам он взволнован не меньше. В руках у него короткий китель из черного сукна, какие носили немецкие офицеры войск СС. Ну да, вот и две серебряные молнии в петлице.

– Костюмеру не пришлось трудиться над этим?

– Совершенно верно. Этот мундир однажды принес, вернувшись из очередной вылазки, тот самый Большой Джузеппе, о котором я поминал. Он был влюблен в нашу Аниту. «Джузеппе и Анита – совсем, как супруги Гарибальди!» – посмеивались партизаны. Парень бродил за ней как тень. Своими огромными лапищами он покорно чистил овощи, перебирал макароны, мыл посуду, лишь бы быть к ней поближе. Но она была к нему равнодушна, да и как могло быть иначе? Он был только сила, грубая, простодушная сила, а она, она… впрочем, это к делу не относится. Вернемся на сцену.

Можете мне поверить, что за всю мою артистическую жизнь я не волновался, как в этот вечер. К досаде своей, я чувствовал, что волнуюсь даже больше, чем эта девочка. Анита, та просто жила в одежде Зои и как бы вся горела ее чистым, почти святым народным гневом. Оставаясь сама собой, она была особенно обаятельна. А я? Ведь у меня была иная роль и иные задачи. Анита – Зоя должна была вселять веру, звать на подвиги. Моя игра должна была дать зрителям заряд ненависти, укрепить их волю к борьбе. Так я понимал свою задачу, и я волновался: хватит ли у меня сил, сумею ли? И кроме того, трудно итальянскому партизану, воюющему с наци, влезать в шкуру врага.

Говорят, что, волнуя сердца, актер сам должен оставаться рассудочным и холодным… Может быть, может быть… Но когда начался диалог офицера с юной партизанкой, которую он должен был повесить, когда Анита с яростью и пренебрежением стала бросать мне в лицо гневные слова, я почувствовал, что сцена идет совсем не так, как мы репетировали. Вместо молодых, полных тоски глаз на меня смотрели глаза сухие и гневные. Она, эта Анита – Зоя, говорила так, будто не только правда, но и сила была на ее стороне. Она говорила как судьба. И я видел в ее расширившихся зрачках настоящую ненависть, лютую, непримиримую. Но еще более странно было, что я, артист, сыгравший столько ролей, в роли эсэсовского палача испытывал настоящий страх, страх и безнадежность, которые, вероятно, испытывал тот эсэсовец, что повесил девушку под Москвой. Мы продолжали диалог, будто насмерть рубились на саблях, и из глаз клоуна, игравшего крестьянку, лились настоящие, не театральные слезы.

А оттуда, из полумрака склада, смотрели на нас сотни глаз. Мы не видели, мы чувствовали эти взгляды. Даже кашель стих. Я понимал: зрители захвачены, сердца их в наших руках. Это успех. Надо теперь только не сорваться, довести сцену до конца. Я схватил веревку, стал делать петлю. Руки мои неподдельно дрожали, как руки настоящего убийцы. Когда же с петлей в руках я двинулся к Аните, она не отпрянула, как это было на репетициях, а осталась стоять неподвижная, точно застывшая. И вместо того, чтобы замахнуться, я опустил глаза… Все шло не по пьесе. Вместо реплики:

«Будьте прокляты, звери, люди отомстят вам за нас!»– Анита вдруг яростно плюнула мне в лицо. И в мгновение в напряженной тишине склада раздался выстрел. Я почувствовал, как что-то горячее толкнуло меня в грудь, ниже правого погона, и стал падать на пол. Помню, страшно закричала Анита, помню, какой шум поднялся в зале, помню, как совсем рядом, возле своего лица, я увидел глаза Большого Джузеппе. Тут я потерял сознание…

Актер смолк. Черный эсэсовский китель дрожал в руках. Он протянул его нам.

– Посмотрите внимательней.

Под правым погоном нетрудно было заметить дыру, а на спине – дыру побольше, с рваными краями.

– Навылет?

Актер утвердительно кивнул головой.

– Случайный выстрел?

– Ну конечно же нет. Это Большой Джузеппе мне влепил… Он не стал дожидаться, пока мерзкий гитлеровец повесит эту очаровательную русскую девушку, понимаете? Я могу ощипать и отдать на кухню все листья вот с этих лавровых венков, – он обвел руками стены, – но это, – и он не театрально, а естественным жестом прижал куртку к себе, – это на всю жизнь!..

– Ну, а дальше?

– Собственно, это все, что касается данного события. Ну, а вообще я провалялся довольно долго, сначала там, в горах, в палатке, где партизанский врач сделал мне операцию. Большой Джузеппе, этот темпераментный зритель, давший такую высокую оценку моей игре, частенько сидел, молча сопя, у моей койки. Потом он не пришел день, два, неделю, и мне сказали, что он погиб при попытке подорвать нацистскую машину.

– А Анита?

– Анита? – Актер помолчал. Из глаз его исчезло обычное задумчиво-печальное выражение. Они сделались ироническими. – Вы, вероятно, ожидаете, что я сейчас расскажу вам, что она стала кинозвездой, заседает в сенате или сделалась секретарем коммунистической ячейки? Ведь так? Вы же обожаете такие концовки. Вы же не можете без хеппи энд.

– Ну, что ж. Если она действительно так славно повоевала и так талантлива, как вы рассказываете, у нас бы это было вполне естественным.

– А у нас, увы, нет. Окончилась война. Все стало на свои обычные места. Партизаны разошлись по домам. Мало кто вспоминает теперь об их героизме. Наоборот, многие стараются забыть о нем.

– Ну и все же что стало с Анитой?

– Когда я поднялся с койки, отряд уже не существовал. Я потерял ее след. Впрочем, честно говоря, я его и не искал… Зачем?

И он замолчал, задумчиво глядя на черный форменный китель…

Дорогой товарищ


Александр Фадеев
ИСЧЕЗНУВШИЙ КОРРЕСПОНДЕНТ

Вот пожелтевшая военная телеграмма, до сих пор хранящая густой запах клейстера: «3. XII. 1942 года из Гранита в Аметист. Корреспонденту „Правды“ батальонному комиссару Полевому тчк К вам Аметист качестве нашего спецкора выехал писатель бригадный комиссар Фадеев тчк Познакомьте людьми представьте начальству введите обстановку обеспечьте срочную передачу корреспонденции тчк Полковник Лазарев».

Помню, у ДС, что в переводе с фронтового на обычный язык означало – дежурный связи, молодого, краснощекого капитана, слывшего в штабе большим другом литературы, по-мальчишески сияли глаза, когда он вручил эту телеграмму.

– Товарищ батальонный комиссар, ведь это, подумать только, сам Фадеев! Когда приедет, разрешите, забегу, будто по делу. Просто посмотреть. Ничего?

Признаться честно, получив эту телеграмму, я такого энтузиазма не испытывал. «Разгром» любил с юности. «Последний из Удэге» перечитывал раза три. И самого Фадеева видел однажды на каком-то литературном бдении в конце двадцатых годов. Очень он мне тогда понравился и запомнился: высокий, худощавый, в струнку вытянутый человек, в длинной рыжей кавказской рубахе с бесконечным количеством пуговок, с умной, смело вылепленной головой, гордо сидевшей на длинной шее.

В ту пору наш Калининский фронт, именовавшийся по-телеграфному «Аметистом», наступал тяжело и бурно в снегах под Ржевом. Сердитые вьюги за одну ночь преграждали дороги сугробами. Связь с «Гранитом», как по тому же коду именовалась тогда Москва, то и дело прерывалась. Корреспонденции наши неподвижным ворохом лежали на пюпитрах телеграфных аппаратов, а новости из наступающих частей, которые нам, корреспондентам, доставались с таким трудом, оставались подолгу неизвестными читателям наших газет. А тут: «познакомьте людьми… представьте начальству… введите обстановку… обеспечьте передачу»! Да и трудно было даже представить такого гостя в тесной избенке, где в те дни буквально в три этажа – на полу, на деревянных кроватях и на полатях, как в сказочном терем-теремке, – обитала вся столичная пресса.

Несмотря на постоянные заносы, наиболее энергичные из корреспондентов добирались тогда на машине из «Гранита» в «Аметист» за сутки, любителям комфорта на это требовалось двое. А тут проходит трое, четверо, на исходе пятые сутки, а Фадеева все нет. Я забил тревогу. Из «Гранита» по прямому проводу подтверждают: выехал в срок. Из второго эшелона сообщают: да, четыре дня назад проехал, залил канистры бензином и, отказавшись переночевать, проследовал дальше. Словом, прибыл в зону активно действующих частей и исчез. Исчез, не оставив следов.

Тут вся корреспондентская братия уже не на шутку всполошилась. За несколько дней до этого мы почти при аналогичных обстоятельствах потеряли нашего общего друга, очеркиста «Красной звезды» Леонида Лося, одного из тех неутомимых журналистов, что все хотят видеть своими глазами. Вылетел в страшный мороз на связном самолете в передовые части, к месту назначения не прибыл и назад не вернулся. Исчез вместе с самолетом и летчиком в районе густых верхневолжских лесов. И вот та же история.

Как всегда бывало в такие минуты, корреспондентский корпус, и без того живший дружно, особенно сплотился. Разослали в армейские и дивизионные газеты тревожные телеграммы: наведите справки в своих частях. Помогли мне разжиться трофейным вездеходом. Наперекор бушевавшей метели, я выехал навстречу, чтобы навести справки у дорожников, пошарить в госпиталях, куда в те дни частенько попадали водители и пассажиры разбомбленных машин. Миссия эта успеха не имела. Бригадный комиссар Фадеев среди жертв воздушных налетов нигде не значился.

На душе становилось все тревожней. Шли уже шестые сутки.

ЗНАКОМСТВО С ЛЮДЬМИ

…Перед рассветом, подмяв гусеницами последний сугроб, вездеход остановился наконец перед избой, где жили корреспонденты. В единственной нашей комнате было жарко, как в парилке, когда на каменку плеснут шайки две воды. Со всех трех этажей несся если и не богатырский, то, во всяком случае, довольно звучный храп. На столе горела трофейная стеариновая плошка. Тусклый, задыхающийся ее огонек освещал высокого человека в бязевой нательной рубашке с засученными рукавами. Он что-то усердно писал, иногда вытирая лоб тыльной стороной ладони. Ощутив холод, которым на него пахнуло от открытой двери, он оглянулся.

– Товарищ Фадеев?

– Товарищ Полевой!.. Говорят, вы меня искать ездили… Какая чепуха! Что же я, так сказать, иголка?.. Тут страшно повезло, на тракторных санях тащили снаряды на передовые в хозяйство Поленова… В кабине место, ну я и пересел. Иначе разве по таким дорогам туда доберешься? Вот пять дней у них и прожил: горячо, так сказать, до рукопашной доходит. Да, да, да! А люди? Вы знаете, совсем иной боец, чем в начале войны. Преобразились. У всех уверенность в победе. Храбрецы… Вот я тут пишу… – Он поднял лист бумаги, потом спохватился, и тут я услышал его смех, знаменитый фадеевский смех, тоненький, рассыпчатый. Подняв брови, весь лучась улыбкой такой силы и привлекательности, что она всегда отражалась на лицах собеседников, он заявил: – А ведь мы еще не познакомились! Александр Александрович, можно Саша, можно на «ты». Так легче.

– Вы… ты хоть сыт?

– Все, все в порядке. Меня тут чудно устроили, и, ради бога, старик, ложись спать… Ты понимаешь, повезло, такие встретились в частях люди… Да, да, да… Этот дух наступления, он прямо в крови… И, пожалуйста, не мешай, спи.

И, как-то разом от всего отключившись, он снова согнулся над листками бумаги, должно быть больше ничего уже не видя, не слыша, весь поглощенный этим процессом переплавки живого, свежего, только что почерпнутого на самом горячем участке фронта материала в первую свою корреспонденцию отсюда, из «Аметиста».

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ НАЧАЛЬСТВУ

Ночь. Голубая холодная луна. Иглисто сверкают снега. Крыши изб придавлены сугробами, Тихо так, будто это не штабная деревня, а декорация из «Снегурочки», перед началом действия. Звучно скрипят замерзшие ступени крыльца. Молодцеватый часовой берет «на караул». И вот мы в бревенчатой комнате, стены которой обшиты картоном. Маленький стол, три складных стула. На стене самодельная полочка для книг – и все.

За столом невысокий худощавый человек в кителе, на ворот которого вывернут вязаный свитер, так что знаков различия в петлицах не видно. Это член Военного совета, корпусной комиссар Д. С. Леонов. Перед ним исчерченная оперативная карта, закрытая листом бумаги. Фадеев зашел представиться, и оба мы хотели, как говорилось, в те дни, «проориентироваться» насчет наступления, которое ведут войска фронта, посоветоваться, куда лучше подъезжать.

– …Ладно, – кивает головой корпусной комиссар, – но сначала вы, Александр Александрович, расскажите о Москве, что нового, как она живет?

На фронте люди узнают друг друга быстро, и я уже успел убедиться, что Фадеев – отличный рассказчик. У него удивительный дар через какую-нибудь остро, метко подмеченную частность, через занятное, порой даже анекдотическое происшествие раскрыть суть целого явления. Вот и тут он рассказывает, совершенно не прибегая к общим словам, не употребляя восклицательных знаков:

– Фронтовики, не снимая полушубков, сидят в красных креслах Большого театра… От танцующих лебедей, если приглядеться, видишь, валит парок, как от лошадей на морозном перегоне… Телеграмма от приятеля-фронтовика: «Перебазируясь на передовые, проезжаем Москву. Ради бога, сорок билетов на новую постановку, все равно куда». Враг у Клязьмы и тут вот, у Ржева, а крупнейшие издательства передрались из-за бумаги, все хотят увеличивать план издания книг… Понимаете? Да, да, да… В приемной НКИД один иностранный корреспондент, англичанин, весьма известный представитель респектабельной буржуазной газеты, влепил в ухо корреспонденту-американцу, который сказал, что битву у Москвы выиграли якобы не русские воины, а русская зима. Подрались. Да, да! Разбили очки. И в самый разгар схватки были приглашены в кабинет Молотова для получения интервью… А, как? То-то вот, да, да, да. Пожилая женщина в очереди, сдавая кровь для раненых, упала в обморок… Что такое? От голода. Привели в чувство, отвезли домой. Через полчаса снова увидели ее на донорском пункте. Почему? «Сына убили, хоть чем-нибудь хочу помочь сыновьям других».

Бесценные эти примеры чередой следуют один за другим. Рассказчик сам увлечен. Речь его все гуще пересыпается «так сказать» и «да, да, да», отчего сам рассказ по непонятной причине приобретает какую-то особую задушевность, теплоту. Из отдельных штрихов, подмеченных в настороженной, затемненной Москве, как-то сама собой вырисовывается картина подвига советского тыла.

– …Какой народ… С таким народом любую войну можно выиграть, – задумчиво говорит наш собеседник, проводя ладонью по седеющему бобрику, и потом сам начинает рассказывать нашумевшую тогда у нас на фронте историю о том, как машинистка и старик кассир, беспартийные люди, от старой границы, от города Себежа, и почти до самого Калинина по тылам врага несли случайно попавший к ним в руки мешок с государственными ценностями. Говорит о невиданно бурном притоке заявлений в партию, начавшемся в войсках как раз в те трагические дни, когда враг был под Москвой, и продолжающемся сейчас, когда у нас идет жесточайшая битва.

– Да, да, да, и в Москве так же, и в Москве! – оживленно говорит Фадеев. – Голодные люди работают по две смены, засыпают у станка, а партия растет небывало… – И вдруг, спохватившись, перебивает себя. – Мы же пришли к вам не рассказывать, а слушать, да, да, да. Слушаем, слушаем.

Наш собеседник ненадолго снимает лист, закрывающий карту. Красная Армия наступает по всему Калининскому фронту. Острые красные стрелки на карте, проколов синюю линию вражеского фронта, врезались в нее. Видно, что они вонзаются глубже и глубже. В одном месте, западнее Ржева, две такие стрелки почти сомкнулись, обняв синие овалы с номерами и цифрами немецких дивизий. Фадеев направляет палец на острие вытянувшейся на запад стрелки.

– Мы поедем сюда, – говорит он, хотя никакого разговора между нами на этот счет еще не было, и я не очень представляю себе даже, куда именно нацелена стрелка.

– Не рекомендую, – задумчиво говорит член Военного совета. – Там части еще недостаточно закрепились и потом танки противника рубят этот клин под основание, вот здесь и здесь… Мы, разумеется, отбиваем атаки, но… Кроме того, территория простреливается с двух сторон.

– Но ведь здесь лес и овраги! – опытным взглядом рассматривает карту.

– Я и не говорю, что прицельно обстреливают. Просто регулярно бьют по квадратам. Это тоже довольно неприятно.

– А вы полагаете, что бомбы, падающие на Москву, так сказать, приятнее? Да, да, да…

И раздается тоненький, дробный, такой веселый и такой заразительный смешок, что к нему присоединяется и улыбка члена Военного совета.

ВВЕДЕНИЕ В ОБСТАНОВКУ

Мы, так сказать кадровые военные корреспонденты, уже успели набить руку и знаем, что, находясь в атакующей цепи, ничего не увидишь, кроме разрывов, то там, то тут вздыбливающих на белой равнине черные комья земли, да нескольких темных фигурок, перебежками двигающихся по снегу в короткие перерывы между разрывами снарядов. Фадеев тоже знает это, но для него это не довод. Когда-то он в числе делегатов партийного съезда с винтовкой и парой гранат в руках бежал по ровному, отполированному метелями льду Финского залива на неприступные форты мятежного Кронштадта. И теперь он заявил, что хочет видеть подлинную войну, даже если после не даст в корреспонденцию ни строчки. Он считает себя не вправе писать с фронта, не «поглазев войну» своими глазами. Разубедить его невозможно, да и стыдно как-то разубеждать: а вдруг подумает, что ты трусишь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю