355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Силуэты » Текст книги (страница 11)
Силуэты
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:05

Текст книги "Силуэты"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

Он далеко от нас. Но, находясь за океаном, он с нами. Вместе с нами он радуется победе над гитлеризмом, посвящает ей страстные статьи…

Шли годы. Началась «холодная война». На Америку надвинулась и окутала ее отвратительная туча маккартизма. «Охота на ведьм» напугала иных из тех, кто называл себя нашими друзьями. На место малодушных отступников приходили новые друзья. Но Вильямс никогда, даже мысленно, не изменял своей первой любви, к которой Люсита его не ревнует, ибо сама разделяет ее, – любви к Советской стране. Эта любовь укрепляется в них любовью к американскому народу. Четыре с лишним десятилетия этот славный человек не уставал пропагандировать идею дружбы двух великих народов, идею мирного доброжелательного сосуществования государств разных социальных систем. Он, кому когда-то Владимир Ильич собственноручно передал письмо о дружбе и взаимопонимании, адресованное американцам, неустанный борец за эту дружбу. Он и сам мог стать как бы символом взаимопонимания, к которому сейчас так стремятся и советские и американские люди.

В 1960-м, когда в международной атмосфере повеяли весенние ветры, когда стали подтаивать ледяные редуты, которыми пропагандисты «холодной войны» постарались разделить наши страны, супруги Вильямсы вновь приехали в Москву. Несколько вечеров расспрашивал я их о том, какие заметили они у нас перемены. Они наперебой перечисляли все, что их поразило, – спутники и моисеевский ансамбль, искусственная планета и жилые массивы Юго-Западного района Москвы, атомоход «Ленин», городок Московского университета, Уланова в роли Джульетты, какие-то наши гимнасты, фамилии которых я даже сам не знал. И то, что люди по утрам по пути на работу читают в метро книги, и то, что, приехав в Москву, они не увидели ни одного нищего…

– Чудесно, чудесно! – восклицает Люсита.

А Альберт задумчиво сказал:

– Если бы все это увидел Ленин. – И вдруг снова – уже не в первый раз за наше знакомство – прибавил: – Я простить себе не могу, что не послал тогда Ленину, мою работу о нем…

В последний раз перед их отъездом я зашел проститься вместе со своим маленьким сыном Алешей, и первое, с чего Альберт начал разговор, было:

– У меня радость, удивительная радость… Вы знаете, Ленин, оказывается, читал мою книгу.

И я узнал, что за несколько дней до этого Вильямсы были в Горках. Они провели там несколько часов, осмотрели ленинский кабинет, где время застыло в момент смерти владельца и даже календарь не перевертывали с тех пор, как Ленин ушел из жизни. Рядом с письменным столом был шкафчик с книгами, теми самыми, над которыми Ленин работал. Альберт был поражен, увидев среди них такой для него знакомый переплет.

– Может быть, под старость становишься сентиментальным, я до сих пор не могу пережить этого счастья…

Мой сын с удивлением смотрел на огромного старика. Ленин был для мальчика фигурой легендарной. Слушая наш разговор, он, должно быть, просто представить не мог, что этот иноземный человек видел Ленина, говорил с Лениным.

– Ну, хлопец, дай руку, – сказал вдруг Вильямс, протягивая свою огромную ладонь, – до сих пор американские мальчишки в нашем городке иногда подходят ко мне и жмут эту руку. И не потому, что я им нравлюсь, нет, а потому, что эта рука жала руку Ленина. Понимаешь ты это, молодой гражданин Советской России?

Осторожно приняв рукопожатие, мальчик прошептал: «Понимаю». Вильямсы дружно рассмеялись, и такими они в это мгновение показались молодыми, бодрыми, будто смех был волшебством и, обладая магической силой, мог перенести двух пожилых и столько переживших людей в годы их юности, когда они, движимые желанием все увидеть, все узнать, колесили по просторам нашей страны, наблюдая рождение, становление, рост невиданного еще людьми мира.

И, уходя от них, чувствуя на руке тепло их пожатия, я думал: «Лафайет русской революции? Нет, сто раз нет. Неправильно именуют так американские друзья Альберта Риса Вильямса. Маркиз де Лафайет в пожилые годы, позабыв, что он был когда-то генералом армии Джорджа Вашингтона, повел войска против революционных парижан и был одним из тех, кто преподнес корону Луи Филиппу Орлеанскому. Вильямс, красногвардеец Октябрьской революции, проявил стойкость, последовательность и величие души. Он остался таким же, каким был, – чистым, честным, страстным поборником правды и свободы, борцом за великое дело, к которому он приобщился в юности.

Он остался самим собой – славным американцем, добрым другом Советского Союза».

Пронзительный талант


Вс. Вишневский

В тридцатых годах в моем родном городе Твери был отличный театр. Не здание, нет. Здание было дореволюционное, маленькое, в дни премьер в него набивалось столько людей, что зрители теснились в нем, как семена в огурце. Слово «отличный» в данном случае адресовано труппе и режиссерам. И еще театральным традициям, которые к тому времени у него уже отчетливо определились. Театр старался идти в ногу с жизнью и наряду с хорошо прочитанной классикой нес зрителю все то новое, что рождала в те дни еще молодая советская драматургия, отбирая в этом новом все живое, боевое, полемическое.

Так вот в начале тридцатых годов театр вознамерился поставить романтическую пьесу «Первая конная», написанную в те дни мало кому еще известным драматургом Всеволодом Вишневским. Имя автора в театральной Москве было окружено романтическим ореолом. Говорили, что в дни гражданской войны носился он по степям Украины в пулеметной тачанке и даже будто бы был адъютантом у самого Буденного. Пьеса же и в Москве и в Ленинграде шла по-разному. И критика воздавала ей в равной степени и хвалу и хулу.

И вот тверяки взялись за эту сложную пьесу. Провели читку. Распределили роли. Начали репетировать. И вдруг почувствовали: не получается. Не получается, и все. Ибо слишком необычен был материал. Молодой автор просто-таки опрокидывал театральные каноны. Это была эпическая драма, в которой наряду с отдельными героями главным героем была солдатская масса, охваченная революционной бурей.

Мучился, мучился режиссер и решил в конце концов попросить автора приехать прочитать пьесу, дать советы. Пригласили и в ответ получили из Ленинграда телеграмму, в которой были только два слова: «Выезжаю. Вишневский». Ни номера поезда, ни срока прибытия. Поднялся переполох. К какому поезду выходить встречать? К какому часу брать извозчика? Когда организовать полагающийся по такому поводу «товарищеский чай»?

А пока гадали, в театре как-то незаметно появился коренастый молодой человек с круглым румяным лицом, с бровями-гусеницами, с плотно сомкнутыми губами большого, энергичного рта. Протянув директору театра A. И. Лазареву руку, он сказал:

– Вишневский, Всеволод… Просили – приехал. – Посмотрел на большие часы в кожаном браслете. – Времени в обрез. Собирайте людей. Аллюр три креста. – И добавил: – Уезжаю вечером.

Через час в фойе театра сидела уже вся труппа. Сидели и мы, газетчики из «Тверской правды», бывшие в те времена большими театралами. Пока собирались, Вишневский нетерпеливо расхаживал по фойе на коротких ножках, угрюмый, сосредоточенный. Интервью дать отказался: рано. На вопросы отвечал односложно и то и дело поглядывал на свои часы в кожаной оправе: время, время. Не скрывая нетерпения, прослушал приветственное слово режиссера, а потом быстро, я бы сказал стремительно, просеменил к пюпитру, вынул из кармана пьесу и без всяких предисловий начал читать.

И что это было за чтение! Хриплый голос его, лишенный всяких театральных модуляций, с первых же сцен захватил аудиторию. Сам чтец перевоплощался то в одного, то в другого, то в третьего персонажа, даже в женщин, когда дело доходило до женских реплик. Но это перевоплощение происходило без всякой игры. Искренне. Просто. Когда по тексту пошли частушки, он озорным голосом стал выкрикивать эти частушки. Когда действие перешло в окоп, он нагнулся к пюпитру, прищурился, двумя пальцами нажимая невидимую гашетку, начал давать по слушателям пулеметные очереди: та-та-та.

Мы все сидели завороженные. Да что мы, газетчики, нам полагается быть эмоциональными. Завороженные слушали и ветераны нашей тверской сцены Брянский, Лобанов, Гончарова, Званцев, сами создавшие десятки ролей. Когда же по ходу пьесы было совершено злодейство, в голосе чтеца закипели слезы, и он так произнес слово «проклятые», что мурашки пошли по коже. Прочитал, и будто сразу, поворотом выключателя, в нем выключили свет. Преспокойно свернул пьесу в трубочку. Сунул в карман. Посмотрел на часы.

– Мне пора. Поезд… С извозчиками плохо? Ничего, доеду на трамвае.

– Как же так, помилуйте, нам так хочется с вами побеседовать… Вы ж ничего не покушали… У нас столы накрыты, «товарищеский чай», – многозначительно подмигивая, убеждали хозяева.

Но гость был непреклонен. Рубя короткие фразы, ставя жирные точки почти после каждого слова, он быстро одевался.

– Не могу. Некогда. Поезд… Жизнь коротка.

И уехал на трамвае, потребовав, чтобы его никто не провожал.

В фойе за накрытыми столами допила свой «товарищеский чай» ошеломленная труппа, а с нею и мы, газетчики – свидетели только что происшедшего.

– Черт знает что, ничего, казалось бы, не произошло, – удивлялся режиссер Маргаритов, – ни советов, ни рекомендаций. Прочел – и полно. А мне все ясно. Я теперь знаю, как ставить. Отчетливо все себе представляю.

– Да, пронзительный какой-то талант, – сказал Виталий Брянский – комический актер, слывущий в труппе за философа.

И поставили они «Первую конную». Хорошо поставили. Пьеса имела успех и не один сезон держалась на сцене. А у меня навсегда осталось в памяти несколько странное определение, данное актером автору пьесы: пронзительный талант.

Это определение было как бы ключом к необычному, своеобразному, в какой-то степени неповторимому творчеству Вишневского. Каждая новая пьеса и киносценарий подтверждали его. «Последний решительный», «Оптимистическая трагедия», ставшие, так сказать, классикой советского репертуара. Замечательный кинофильм «Мы из Кронштадта», менее удачные, и менее запомнившиеся его работы – все они носят характер его пронзительности. Эти произведения могут нравиться или не нравиться, приниматься или не приниматься, но при всем том можно поручиться, что, как тогда, в фойе тверского театра в памятный вечер, в зрительном зале не останется равнодушных…

В дни войны мы с Всеволодом Вишневским были военными корреспондентами «Правды». Я в армии, он на флоте. Я его не встречал, но все время знал и слышал его по корреспонденциям, шедшим из блокированного Ленинграда. По горячим корреспонденциям этим, о которых в «Правде» шутили, что когда их передают, от напряжения звенят телефонные провода, мы узнавали о беспримерной борьбе балтийских моряков.

Помнится, зимой сорок второго года приехал к нам на фронт Александр Фадеев. Дни у нас были горячие, шло наступление, приходилось все время мотаться между наступающими частями и телеграфом. Ну, кто-то из нас и поплакался за вечерней трапезой на нашу нелегкую военно-корреспондентскую жизнь.

– Как вам не стыдно! – вскрикнул Фадеев. – Да у вас тут по сравнению с Ленинградом курорт. Там холод, голод, суп из столярного клея варят, кошек и ворон съели, и никто не скулит. Вон Всеволод Вишневский, он не только в «Правду», в «Красную звезду», в «Ленинградскую правду», в «Красный Флот» и еще в какие-то газеты пишет. Разъезжает по кораблям, выступает по радио. И пьесу написал. Вот учиться у кого надо. Вулканическая натура.

И вдруг засмеялся какому-то своему воспоминанию.

– Хлопцы, мы с ним выступали у морских пехотинцев. Ну, я выступил и имел, так сказать, некоторый скромный успех. Тепло слушали. Потом слово предоставили Всеволоду. И он такое закрутил, что волосы на головах зашевелились. Великий импровизатор. Да, да, да… Порой из него так и хлещут разные невероятные истории. Сморозит и сам в это верит. А тут еще и меня взял к себе на подхват, все время на меня ссылается, вот, мол, бригадный тоже был свидетель, подтвердит. Да, да, да… А мне просто страшно быть свидетелем его невероятных историй. Но главное – финал; в заключение он вскинул руку, будто в ней шашка, да как крикнет: «Вперед, на врага! Сокрушим Гитлера и гитлеризм!» И что тут поднялось: овация, крики, аудитория – хоть сейчас в бой. Потом, когда ехали назад в гостиницу, я ему попенял, зачем, мол, ты меня в свои рассказы впутал. А он поглядел на меня ясными глазами: «Саша, у тебя плохая память, ты забыл. Все ведь так и было. Ты просто запамятовал». Да, да, да, запамятовал – так и сказал.

При этих словах мне сразу же представилось давнее определение: пронзительный талант.

Этот дар увлекаться импровизациями и, увлекаясь, вставлять в них как активно действующее лицо того или другого из присутствующих здесь же людей, обернулось однажды довольно курьезно.

Наши войска прорвались уже на подступы к Берлину, и Первый Белорусский фронт начал бой на Зееловских высотах. Мы с писателем Вадимом Кожевниковым вылетали на Первый Украинский фронт, и, напутствуя нас, наш добрый и умный редактор П. Н. Поспелов вдруг начал нам наказывать, чтобы мы ни в коем случае не ходили в атаки, не бывали в штурмующих цепях и вообще поменьше пребывали на передовых. Оба мы были уже опытными военными корреспондентами и твердо знали, что, находясь в наступающей цепи, ничего не увидишь, во всяком случае ничего полезного для корреспонденции.

– Зачем же мы пойдем в атакующие цепи?

– А вот некоторые из вас ходят, рискуют головой. Бесцельно рискуют, – сказал редактор и достал из стола телеграмму, которую я и сейчас вот воспроизвожу по памяти, не боясь совершить ошибку. Очень характерная телеграмма. В ней Вишневский сообщал редакции, что он только что побывал в Берлине: «Шел в атакующей цепи тчк Простреляна шинель тчк Самочувствие боевое тчк Смерть немецким оккупантам».

Телеграмма эта вызвала у нас улыбку. С Зееловских высот, где тогда находилась армия Чуйкова, Берлин можно было увидеть разве что в телескоп. Эта была очередная импровизация. И при всем тем друзья, видевшие Вишневского в блокированном Ленинграде, на кораблях Балтики, единодушно свидетельствовали, что человек он отменной храбрости, пулям не кланяется. Ордена и медали его, в том числе и два георгиевских креста, которые он получил в юношеском возрасте в царской армии, были несомненно заслуженными боевыми наградами.

Мы познакомились с Всеволодом Витальевичем на Нюрнбергском процессе, где шел суд над главными военными преступниками второй мировой войны. Он, в сущности, мало изменился с того дня, когда в тридцатые годы потряс моих земляков мастерским чтением пьесы. Такой же широкий в плечах, крепыш, с черными клочковатыми бровями и энергично сложенным ртом.

– Капвторанг Вишневский, – рекомендовался он. – Приветствую. Поработаем вместе. Материал интересный. Чудовищный. Апокалипсический… Великолепный.

И в первые же дни совместной деятельности он, как когда-то Фадеева, удивил своей работоспособностью. Писал не только в «Правду», но в «Красную звезду», «Красный Флот», в любую другую редакцию, обращавшуюся к нему с просьбой. Кроме того, мы все знали, что он регулярно пишет дневник, каким бы трудным ни выдался прожитый день.

Вечером, передав свои корреспонденции, мы шли в Пресскемп – наш лагерь прессы, где хозяева этого «лагеря», американцы, крутили для нас свои, английские или французские кинобоевики, устраивали дружеские вечерушки, или, что там греха таить, сидели в баре. Он же отказывался от всех этих развлечений и в номере его всегда до полуночи горел свет. Он не любил делиться планами. И лишь после его смерти, когда тома его дневников были опубликованы, мы узнали, какую он проделал огромную работу и какую ставил перед собой задачу. В одной из записей имеются такие слова: «Наша задача – сохранить для истории наши наблюдения, нашу сегодняшнюю точку зрения участников. Ведь через год, через десять лет с дистанции времен все будет виднее, возможно, будет иная точка зрения, иная оценка. Оставим же внукам и правнукам свой рассказ. Наши ошибки и наши победы будут уроком для завтрашнего дня».

Его дневники содержали не только художественное обобщение наблюденного, но и были как бы летописью Великой Отечественной войны. И в то же время они полны раздумий о войне, о народе, о литературе, о ее долге, о искусстве, о его настоящем и будущем.

Читаешь эти дневники из давних записей, то коротких, то лаконичных, то пространных, раздумчивых, и возникает он сам, человек пронзительного таланта, со своим взглядом на жизнь, с неизменной верой в силы своего народа, в его будущее.

В трагическом октябре 1941 года, когда силы гитлеровского «Тайфуна» ломились к Москве, а окруженный Ленинград с нечеловеческой стойкостью нес свою вахту на Северо-Западном фронте, Вишневский, находясь в блокированном Ленинграде, записал: «Россия! В этот страшный октябрь собери свои силы, твой гений, твоя честь, мечты, самобытность, твоя ширь, твое очарование не могут, не должны исчезнуть и раствориться в чужой цивилизации». Он и в этих дневниках наедине с собой оставался талантливым и страстным агитатором.

Эта страсть однажды немножко даже подвела нашего доброго друга. Когда Нюрнбергский процесс перевалил за свое полугодие и началось лето, стал я замечать, что во время заседания трибунала на корреспондентских скамьях то тут, то там кто-нибудь из коллег клюет носом, а то и откровенно подремывает.

Лучше всех приспособился к этому трудному периоду изобретательный Всеволод Витальевич. Он приобрел не просто темные очки, какие были у всех у нас, а большие американские консервы, закрывавшие пол-лица. Темные очки особого устройства, на стеклах которых каким-то способом с внутренней стороны были нарисованы широко открытые глаза. Счастливый обладатель этих очков мог сколько ему угодно морщиться, жмуриться, дремать, спать – посторонние видели лишь его внимательный, заинтересованный взгляд.

Утром Вишневский озабоченным шагом проходил в зал, занимал свое место, раскладывал направо французские, налево английские, а к себе на колени русские переводы предварительных показаний, утыкал свое стило в блокнот и… засыпал. Получалось это у него великолепно, ибо, как известно, после ночной работы в жару спится особенно хорошо. Но даже если кто-нибудь глядел ему в лицо в упор, перед ним были глаза человека, внимательно слушающего, наблюдающего. Когда же начинался перерыв и сосед потихоньку будил Вишневского, внутри у того будто срабатывала какая-то машинка, и совершенно бодрым голосом он с чувством произносил:

– Нет, какие сволочи, какие мерзавцы… изуверы. – Это можно было сказать на каждой минуте процесса, и гневная эта реплика, как всегда, попадала в цель.

Но однажды его позабыли разбудить. Заседание закрылось, судьи удалились, увели преступников. Ложа прессы опустела. А он все еще сидел в напряженнейшей позе озабоченного человека, деловито уткнув перо в блокнот. Американского часового, стоявшего в дверях, это встревожило. Почему русский офицер в морской форме со множеством орденских ленточек на груди так задержался? Он осторожно подошел к нему и… услышал храп.

Тогда часовой легонько постукал своей дубинкой по креслу. Вишневский мгновенно раскрыл глаза и с пафосом воскликнул:

– Нет, какие же они все негодяи!

Но увидев над собой лицо чужого солдата, не знающего по-русски, быстро забрал свои бумаги и засеменил на выход…

– Не могу. Зверски устаю. Дневники меня доконают, – добродушно оправдывался он, когда начинали шутить по поводу этого инцидента.

На рождественские каникулы мы поехали с ним в Берлин. Поехали на машине, ибо Вишневский не любил летать. Наши части у зональной границы были предупреждены, что из Нюрнберга пройдет советская машина. Было сообщено и кто именно проедет. Узнав, что следует знаменитый Всеволод Вишневский, командир бронетанковой части выслал на контрольный пункт делегацию из двух героев части и хорошенькой девушки в лейтенантском звании.

– Нет, мы вас, товарищ капвторанг, не пропустим. Вы должны выступить перед бойцами и офицерами. Вас уже ждут в клубе.

Клуб размещался в большом здании кегельбана. Лотки, кегли и шары были убраны. Зал был уставлен разнокалиберными стульями. Прямо с дороги, отказавшись от угощения, Вишневский прошел к самодельной трибуне. Решительным жестом остановил вспыхнувшие было аплодисменты и произнес голосом Левитана:

– Товарищи! Братья и сестры! Родные советские люди! – И с ходу пленил аудиторию, овладел ею.

Наступила поразительная тишина.

Нюрнбергский процесс давал, конечно, богатейший материал о мерзостях фашизма. Но творчески реформируя этот богатейший материал, Вишневский рисовал прямо-таки апокрифические картины. И так как в рассказе его он выступал не только свидетелем, но и очевидцем и активным участником, рассказ этот, как сказать, добела накалил аудиторию. То, что в литературе называется «фактом присутствия», сообщало рассказу особую силу. Я сам был захвачен этой его речью, хотя он делал и меня свидетелем и участником событий, то и дело кивая в мою сторону: вот, дескать, это может подтвердить и сидящий здесь полковник Полевой.

Аудитория сидела покоренной. Вместе с ним восхищалась, гневалась, приходила в ярость, вместе с ним улыбалась в нужных местах, а когда дело дошло до рассказов об ужасах Дахау, об экспериментах над детьми, вместе с оратором и заплакала. И было странно видеть крупные почти детские слезы на суровых загорелых лицах ветеранов танкистов, прошедших через всю войну.

Я слушал и вспоминал: пронзительный талант, пронзительный талант…

Таким вот и сейчас, более четверти века спустя, встает в памяти Всеволод Витальевич Вишневский, драматург, писатель, мемуарист, оратор, – один из самых своеобразных людей, встретившихся мне на, увы, довольно уже длинном пути газетного репортера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю