355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Силуэты » Текст книги (страница 9)
Силуэты
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:05

Текст книги "Силуэты"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

Встреча с другом


Сергей Крушинский

Однажды, собираясь в дальнюю дорогу, я увидел в киоске аэровокзала книгу Сергея Крушинского. Это были его очерки разных лет, собранные его друзьями уже после смерти. Купил. Раскрыл в самолете, и длинный путь от Москвы до Нью-Йорка прошел для меня незаметно, будто пробеседовал я с другом, которого давно не видел, с умным, зорким человеком, умеющим замечать в жизни интересное и хорошо делиться этим.

Многое из того, о чем рассказывал в книге выдающийся советский очеркист, было у меня на памяти. Я знал людей, им описанных, происшествия, давшие автору сюжеты, и часто даже обстоятельства самого написания той или другой вещи. Порою, и, увы, нередко, что там скрывать, иные из очерков служили когда-то предметом моей зависти – чувства хотя и неблагородного, однако вполне естественного в маленькой группе литераторов, которые вместе живут, вместе становятся свидетелями тех или иных событий, но из которых лишь одному посчастливится как-то особенно хорошо рассказать о них читателю.

Автор этой книги был хороший журналист. Он был одним из тех, кто умел чувствовать биение пульса народа. У него был острый глаз, тонкий слух и какая-то святая неудовлетворенность собою, которая заставляет настоящего литератора неутомимо стремиться к эпицентрам событий, знакомиться с новыми и новыми людьми, в самых неподходящих условиях слушать и записывать их рассказы и порою, даже не дав десяти строк в свою газету, пускаться в поиски новых встреч, новых бесед, новых материалов.

С Сергеем Крушинским я и познакомился во время таких его поисков. Было это на Калининском фронте в дни затяжных боев. Зимою неприятелю удалось именно здесь задержать наше наступление. Линия фронта как бы застыла на несколько месяцев. Весной, когда были подтянуты свежие части, наши войска рванулись вперед, заняли первую и вторую линии неприятельских укреплений. Но и противник ввел в бой свои резервы. Силы снова уравновесились. Фронт замер. Началось затяжное сражение: кто кого.

И вот однажды, когда весенние сумерки уже окутывали окрестности, добравшись до батальона, закопавшегося в размякшей торфяной жиже, мы с корреспондентом Союзрадио Павлом Ковановым были загнаны внезапным минометным налетом в пустую, отбитую недавно у противника землянку, наполовину залитую водой. Попасть в нее можно было, лишь подтянувшись на руках, на верхние нары, остававшиеся еще сухими. Мины шлепались близко. Деваться некуда, пришлось забираться в эту неуютную нору.

Добрались до нар и увидели: в дальнем углу светит трофейная парафиновая плошка. Возле, согнувшись, сидит коренастый человек с коротко остриженными волосами, одетый в военную, изрядно засаленную гимнастерку без знаков различия. Он что-то писал, положив на подсумок длинные, узкие бумажные полоски. Мы поняли – газетчик. На нас он взглянул без всякого интереса и, оторвавшись на мгновение от писания, лишь предупредил:

– На крайние жерди не садитесь, ухнете в воду, – и продолжал писать.

Потом снова оторвал глаза от узеньких бумажных листков, на каких, сколько я помню, он писал потом всю войну, и добавил:

– Здесь здорово воняет. Подозреваю – под нарами плавают трупы, которые похоронная команда не заметила. Не смущайтесь, развиднеет – посмотрим. – И неожиданно спросил: – Журналисты?

– Как вы узнали?

– Ну, голубчики, плохим бы я был газетчиком, если бы сразу не опознал собрата. – И озабоченно: – Как тут со связью? У меня интереснейший материал набежал. – И только после всего этого отрекомендовался: – Сергей Крушинский, из «Комсомольской правды». – Пожал нам руки и деловито спросил: – Поесть, конечно, ничего нет? Так я и знал. Плохо. Я прямо из Москвы сюда, не успел в дивизии разменять аттестат…

Вздохнул, придвинул поближе плошку и опять склонился над своими узкими полосками, энергично лепя одну к другой угловатые буквы, покусывая карандаш, почесывая в затылке.

Когда мы спросили, как он попал сюда, даже не побывав в Политуправлении фронта, не познакомившись с товарищами по корреспондентскому корпусу, он оторвался от писания, не скрывая досады и не боясь обидеть малознакомого человека, отмахнулся.

– Потом, потом, – видите, пишу… Не мешайте…

Ничто – ни мины, лопавшиеся то далеко, то близко, ни сладковатый смрад, которым тянуло из-под нар, ни присутствие незнакомых коллег, с какими ему еще предстояло работать, – не помешало ему окончить корреспонденцию. Он дописал ее, сориентировался по карте в обстановке, уточнил путь к ближайшему узлу связи и исчез, ибо считал, что обязан тотчас же уведомить читателей и редакцию о том, что происходит на фронте, куда он только что попал.

Таким он и был, – трудолюбивым, непреклонным в достижении цели, непримиримым в отстаивании того, в чем был убежден, деятельным, сдержанным в общении с людьми, храбрым, – Сергей Крушинский, автор книги, которая, как я в этом убедился, обладала свойством превращать неминуемую самолетную скуку, слабо рассеиваемую даже непрерывными едой и питьем, в интересное времяпрепровождение. Плавился в стакане виски ледяной кубик. Неподвижным ворохом лежали толстые, как матрасы, американские иллюстрированные журналы. Где-то внизу, за слоем посеребренных луной облаков, плескал океан. А мне ни до чего не было дела. Книжка заворожила меня.

Превыше всего ценил Сергей Крушинский правду жизни. Уверенный, что наше социалистическое бытие интересно и прекрасно во всех своих новых проявлениях и не нуждается ни в украшательстве, ни в сглаживании углов, ни в умолчании, ни, тем более, в лакировке, – он умел взволнованно рассказывать эту правду. Лакировщиков он ненавидел ненавистью человека, знающего, что такое жизнь, что такое война, понимающего, какой дорогой ценой даются наши победы, и, не трудясь даже скрывать, презирал тех коллег, кто спокойно, бездумно жил себе во вторых эшелонах, варя жиденькую похлебочку своих корреспонденции из фактов, извлеченных из политдонесений, с прибавлением изрядной доли розового сиропа.

При мне он вгорячах чуть было не ударил одного прыткого фоторепортера, который добился-таки, чтобы отличившихся бойцов привели к нему с передовой в тыл, под защиту монументальной монастырской стены, а потом еще потребовал от них, чтобы они по очереди облекались в новенький полушубок и ушанку, которые этот корреспондент возил с собой, объявляя их тоже атрибутами своего ремесла.

Крушинский, в этот момент только что вернувшийся с передовой, сам закопченный, грязный, небритый, вскипев, сразу сказал этому человеку все, что он о нем думает, сказал самыми крепкими словами, к которым в общем-то сам никогда не прибегал, а когда тот, оправдываясь, захорохорился, – поднял кулак, и мне лишь в последний момент удалось перехватить его руку и предупредить столь необычное «ЧП» в корреспондентском корпусе.

Да, это был настоящий советский человек, с честной и чистой душой, широко открытой для восприятия всего хорошего, и потому непримиримо злой ко всем проявлениям пошлости, приспособленчества, чинодральства, ловкачества и всего того, что в среде военных корреспондентов определялось одним всеобъемлющим, но довольно выразительным словом – «арапство». «Арапов» он ненавидел и всегда готов был броситься на них в атаку, блюдя традиции советской печати.

Вот почему, как мне кажется, любой очерк из книги, оказавшейся моим неожиданным спутником в путешествии по США, – и ранние, печатавшиеся в «Комсомольской правде» в довоенные времена, и военные – «Письма от походных костров», и корреспонденции, посланные из немецкого города Нюрнберга, где победившие народы судили главных военных преступников, – все они сильны именно этим ощущением большой правды. И автор в них не постороннее лицо, не человек с блокнотом, не наблюдатель, а активный участник. Он то и дело врывается в повествование нетерпеливыми публицистическими репликами. Он незримо действует в них. Его страстный голос звучит в любом из этих материалов, организует, зовет.

Даже в самые трудные дни войны, когда немецко-фашистские армии рвались к Москве и уже были от нее на расстоянии нескольких пеших переходов, корреспонденции Сергея Крушинского были полны оптимизма и веры. Нет, он ничего не замалчивал, не скрывал тяжести положения, остроты боев, потерь, которые несут защитники Москвы, – его оптимизм был в самом мышлении, он был его сущностью и проявлялся неизменно в существе его работы, хотя сам автор, по складу характера, был человек критически мыслящий, не чуждый иронии и, как я уже сказал, ненавидящий любую лакировку.

Вспомнился мне такой случай. На Калининском фронте, именно в дни тяжелых, затяжных боев на Ржевском плацдарме, мы принимали его в партию. Кто-то из коммунистов задал вопрос: как, мол, он оценивал военное положение. Крушинский сидел сбычившись, прихмурив негустые брови, которые резко выступали на его высоком упрямом лбу, и несколько мгновений молчал.

– Серьезное, – односложно ответил он и добавил: – Тяжелое. – Снова помолчал, потом поднял свои широко посаженные глаза, где частенько загорались озорные мальчишеские огоньки, и сказал: – А я все-таки корреспонденцию о взятии Берлина напишу. – И, обращаясь к нам, к его товарищам по работе, пригрозил: – Погодите, я вам всем фитиль вставлю своими репортажами с процесса, на котором будем мы всех этих гитлеров и герингов судить… И вставлю, что вы думаете. Я ведь на заре туманной юности судебную хронику в газету «Всходы коммуны» давал, а вы – нет.

Это было сказано осенью 1942 года, в тяжкую пору, когда моторизованные дивизии фельдмаршала Паулюса прорывались к Дону и в сводках уже мелькало – «Сталинградское направление».

Он оказался прав, наш друг Сергей Крушинский. Действительно, два с половиной года спустя он писал свою корреспонденцию о падении Берлина, и действительно, через три года мы с ним сидели рядом на корреспондентских местах в немецком городе Нюрнберге и наблюдали, как Геринг, Гесс, Кальтенбруннер, Риббентроп и остальные подручные Гитлера, обагрившие человеческой кровью земной шар, давали международному трибуналу показания. И он, Сергей Крушинский, действительно писал отличные корреспонденции, лучшие из которых я нашел в книге, летевшей со мной в Америку.

Он был отличным товарищем. Зимой под Ржевом, когда мы вдруг оказались в дивизии, отрезанной от своих частей, и с едой стало совсем плохо, он однажды добыл со дна своего подсумка два сухаря, долго делил их на пять равных частей, а потом, заставив одного из нас отвернуться, распределил их по справедливому способу: кому, кому…

Во время тяжелого прорыва наших и чехословацких войск у Дуклянского перевала, когда нам на вездеходе пришлось удирать по дороге, оказавшейся под неприятельским обстрелом сразу с двух горных склонов, он вдруг заставил шофера остановить машину и соскочил, чтобы посадить в нее раненых: чешского войника и медицинскую сестру, тоже легко раненную, которая, однако, тащила его на закорках. За это мы счастливо расплатились лишь шиной, пробитой у поворота дороги осколком мины, в сущности когда все уже оказались в безопасности. Он готов был поделиться с товарищем последней коркой, рискнуть жизнью, чтобы спасти другого, но место у телеграфа при передаче корреспонденции ни за что никому не уступал, как не уступал и возможности первым наилучшим образом сообщить читателям какую-нибудь особо интересную фронтовую новость.

На корреспондентском языке это именовалось – вставить фитиль. И на это Сергей Крушинский был великий мастер. Помнится, мне довелось от этого даже и пострадать. Когда за линией фронта началось знаменитое теперь Словацкое восстание, я начал переговоры со своей редакцией и с командованием о том, что полечу туда, чтобы дать в «Правду» корреспонденции об этом немаловажном в ту пору событии. Пока я, добывая разрешение, убеждал командующего, члена Военного Совета, вел утомительный диалог по прямому проводу с Москвой, Сергей Крушинский, с которым мы жили в одной комнате и спали на соседних койках, исчез. Все было на месте – и его шофер Петр Васильевич, и видавшая виды «эмка», и блиноподобный тюфяк, который он почему-то возил с собой по странам, богатым пуховиками, и даже рукопись повести, создаваемой им по ночам. Все было тут, а он исчез. И вместе с ним, как я установил, исчезли две итальянские гранаты-самоварчики, из тех, что мы всегда таскали с собою, и мой трофейный автомат шмайсер. Я поднял тревогу – мало ли что случается на войне. И лишь тогда шофер признался, что ночью отвез капитана на аэродром, где в самолеты грузилось оружие для повстанцев.

Тут мы все ахнули – «фитиль». Так оно и оказалось. Крушинский, восседая на ящиках с оружием, на сутки раньше меня приземлился на повстанческом аэродроме «Три Дуба». И, когда, получив наконец разрешение, я выпрыгнул в повстанческом краю с парашютом, он уже успел отстучать по рации корреспонденцию, которую я теперь нашел в книге, в разделе «У повстанцев Словакии».

Но и оказавшись в столице восстания Банской-Бистрице, я его не догнал. В штабе восстания Крушинского не оказалось. Он раздобыл где-то машину и укатил в одну из повстанческих бригад. Мы провели с ним в тылу у немцев не один день, прежде чем встретились. Когда потом я вернулся «домой», на нашу корреспондентскую квартиру, значительно передвинувшуюся к тому времени на запад, Крушинского там тоже не было. Он «отписался» от повстанческого материала, привел в порядок свои записи для будущего романа «Горный поток», а сам отправился в новую, хотя на этот раз и не увенчавшуюся успехом, поездку к польским партизанам…

Уже в Америке дочитывал я последние очерки из купленной в киоске Московского аэропорта книги. И со страниц ее вставал сам автор, Сергей Крушинский, один из тех советских литераторов, чьим самоотверженным трудом, чьим талантом запечатлены черты нашей эпохи, один из неутомимых людей, какими славна наша печать. И радостны были эти новые встречи со старым товарищем на чужой, далекой земле, среди чужих людей, живущих по чужим для нас обычаям, в чужом мире.

Со многими интересными людьми познакомился я в этой книге, и через все ее страницы об руку со мной, читателем, прошел ее автор – хороший, талантливый советский человек, вложивший в свои писания большое сердце.

Молодость без старости


М. Садовяну

В первую послевоенную осень, в дни, когда борьба всех прогрессивных сил Румынии с реакцией, пытавшейся тащить страну назад, достигла наивысшего накала, мне вместе со скульптором В. И. Мухиной довелось присутствовать на каком-то торжественном рауте в здании Бухарестской филармонии.

Перед началом в центральной ложе, в окружении придворных в опереточных, расшитых золотом мундирах, появился король. Инерция прошлого еще действовала. При появлении молодого офицера с красивым, но маловыразительным, точно фарфоровым, лицом все присутствующие поднялись. И тут сразу бросилось в глаза, что в зале в левой ложе продолжает сидеть один человек.

Это был грузный, величественный старец с крупной львиной головой. Он сидел невозмутимо, будто и не замечал, что вокруг него происходит. Широкое лицо оставалось каменно спокойным. Но зато на нем жили глаза – цепкие, ясные, должно быть все замечающие. И в них, в этих узких глазах, в ту минуту отражались сразу и озорноватая усмешка, и незамаскированное презрение, и даже, пожалуй, этакая неловкость, которую ощущает человек независимого мышления, когда в его присутствии во имя условности совершается нечто нелепое.

– Посмотрите, какая замечательная голова! – прошептала Вера Игнатьевна, указывая на этого человека. – А какое спокойствие… Лев!.. Вот его бы я с удовольствием слепила.

Мы шепотом поинтересовались у сидевшего с нами румынского друга – кто это. Тот удивленно посмотрел на нас, как на людей, спрашивающих о том, что всем уже давно известно.

– Как кто?.. Садовяну. Михай Садовяну. Это наш лучший писатель, наш классик, гордость Румынии.

Ни разу до этого не встречаясь, мы, разумеется, знали Садовяну. И вот теперь с интересом рассматривали его, а Вера Игнатьевна, положив на сумочку программку, принялась набрасывать его гордую, характерную голову…

Я совершенно забыл теперь, чему было посвящено это собрание, забыл короля, которого, признаюсь, рассматривал тогда во все глаза, как некую диковинку, а вот массивный старец, один сидящий в небрежной позе среди стоящих людей, его неподвижная, гордо посаженная голова, его узкие, зоркие глаза, его улыбка – все это и теперь вспоминается отчетливо. И хотя нас в тот же вечер познакомили, хотя с тех пор он, посещая Москву, а я, бывая в Румынии, неизменно навещали друг друга, хотя, глубже познакомившись с творчеством этого художника, я с увлечением читал каждую его новую книгу, как только ее переводили на русский язык, он вспоминается мне всегда таким, каким мы увидели его тогда, в первый раз.

Творчество Садовяну огромно, богато, многообразно. Он давно уже стал в нашей стране одним из любимых и читаемых иностранных писателей, а ведь переведена лишь малая часть того, что он создал. Около ста томов написано им. Целые толпы героев ввел он в литературу, и ни один его герой не похож на другого. У каждого свой облик, свой характер, свой душевный склад, свои привычки, своя, зорко подмеченная и точно запечатленная художником, внешность – целый калейдоскоп душ человеческих.

Но среди характеристик, которыми мастер наделяет своих героев, имеется одна отличительная черта. Если герой произведения труженик, если это простой человек, он описан с теплотой, с любовью, с уважением. Читая книги Садовяну, начинаешь вместе с автором любить всех этих пахарей, лесорубов, пастухов, сплавщиков леса, крестьянских девушек, умеющих гордо хранить свою девичью честь и проносить любовь сквозь жуткие испытания, трудолюбивых, мужественных матерей, часто несущих всю тяжесть забот о семье. И, любя их, невольно проникаешься уважением к румынскому народу, душу которого так умел показать его великий мастер.

О простых людях Садовяну рассказывает, как о близких друзьях, которые при всех их недостатках – их он тоже не скрывает – ему любы и дороги. Зато каким острым, колючим, злым, порой даже яростным становится перо писателя, когда он начинает набрасывать портреты угнетателей простого народа – бояр, землевладельцев, откупщиков, купцов, судейских чиновников, буржуазных парламентариев. Тут голос Садовяну гремит грозно. Писатель становится беспощадным и нередко пускает в ход бич сатиры.

Мне никогда не забудется первая беседа с Садовяну.

Она произошла той же осенью 1945 года у него на даче, в рабочей комнатке, которую трудно даже назвать кабинетом. Как сейчас вижу комнату, едва ли не самую меньшую в доме. Окно выходит на виноградник, окрашенный осенью в густые багряные и золотые тона. Рабочий стол простецкого образца, заваленный рукописями. Он совсем невелик, этот стол, но почему-то кажется, что он занимает большую часть комнаты. Перед столом стул, на котором лежит плед. Книжный шкаф и тахта.

На тахте мы и уселись.

Разговор начался с книг, с литературных симпатий, антипатий. Нам было, разумеется, известно, что румынская критика учителями Садовяну называет известного летописца Иону Никулича и классика румынской литературы Иона Крянгэ. С полным основанием доказывается, что на их произведениях воспитывался его литературный вкус.

– Так ли это?

– Ну что же, может быть, и так, – задумчиво отвечает Садовяну. – Но уж ежели заговорили об учителях, как можно умолчать о русских классиках?.. Иван Тургенев и Лев Толстой – разве не они показали всем моим литературным сверстникам, как надо наблюдать мир? Первые их книги, прочитанные мною в молодые годы, были целым откровением. Дочитаешь, отложишь книгу, оглянешься кругом – и будто начинаешь видеть то, что раньше не замечал…

Из погреба приносят глиняный кувшин с вином. Оно такое холодное, что кружки сразу запотевают. Кажется, будто жидкость хранит прохладу и терпкий аромат осеннего дня.

– Мое вино. Сами приготовляем, попробуйте, – говорит собеседник.

Вино оказывается отличным. Хозяин доволен. Разговор заметно оживляется. Мы не заводим речь о политике, но по каким-то двум-трем замечаниям, не нарочито оброненным Садовяну, становится ясно, что этот большой, малоподвижный человек, уже и тогда проработавший больше полувека в родной литературе, живет бурной политической жизнью, что симпатии его на стороне коммунистов, что он живо интересуется всем, что происходит у нас в Советском Союзе, в советской литературе, в советской культуре.

Кто-то из собеседников заводит речь о случаях террора, начатого железногвардейским охвостьем вкупе со сторонниками реакционных, так называемых «исторических», партий.

– Выск, – цедит сквозь зубы Садовяну, и крупный рот его складывается в брезгливую гримасу.

Даже переводчик, хорошо знающий румынский, не сразу находит русский эквивалент этого слова. Хозяин поднимается со стула, манит нас к окну. За ржавым осенним виноградником виднеется могучее дерево, все оплетенное каким-то растением вроде плюща, сохраняющим яркую зелень листвы. Вершина великана уже мертва. Оказывается, это растение, называемое по-румынски выск, – злейший паразит. Понемногу оно вскарабкивается на крепкие, здоровые деревья, запускает под кору жадные щупальца своих корешков и высасывает соки до тех пор, пока дерево не высыхает. Тогда паразит, отбрасывая по траве побеги, переползает к следующему дереву и столь же быстро оплетает новую жертву.

Нужно быть художником до мозга костей, чтобы, характеризуя реакционные партии и коварную политику, которую они вели в те дни под прикрытием трескучих фраз о «великой Румынии», о «любви к сеятелю-кормильцу», дать такой точный образ. И хотя Садовяну ни слова не сказал тогда о своих убеждениях, стало ясно, на чьей он стороне в той яростной борьбе, которая шла по всей стране.

Ближайшие годы, годы строительства новой Румынии, показали, что эта наша догадка была правильной. Вскоре мы увидели имя Михаила Садовяну среди передовых интеллигентов, вставших в ряды строителей социализма. Он избирается председателем вновь организованного Союза румынских писателей, заместителем председателя парламента. На международных конференциях мы видим его среди активнейших борцов за мир. Участвуя в политической жизни Румынии, он в то же время плодотворно пишет.

– Я сам себе удивляюсь, работается легко, как в молодые годы, – признавался он мне в один из своих приездов в Москву.

Одно за другим выходят его новые произведения. Верный своей генеральной теме, живущий в народной гуще, он зорким глазом наблюдает перестройку, которая начинается в деревне, жестокую ломку вековечной частнособственнической психологии крестьянства, становление новых характеров.

Небольшая повесть Садовяну «Митря Кокор» получает заслуженную известность не только на родине, но в Советском Союзе, в социалистических странах и даже в капиталистическом мире. В ней с тонким знанием крестьянского мышления рассказывается о том, как бедняк хлебопашец, хлебнувший нашего животворного воздуха, возвратившись домой из плена, становится активным строителем новой жизни, как перерождается, расцветает сама земля, превращаясь для хлебопашца из мачехи в мать. Знаменитый румынский художник Корнелиу Баба иллюстрирует эту повесть. Искусство двух замечательных мастеров превращает ее в целое явление.

Успех книги таков, что ему может позавидовать любой писатель.

Помнится, в Трансильванских Альпах меня познакомили с невысокой, но очень какой-то складной крестьянкой с удивительно миловидным лицом. Ее звали Мария Зидару. Она организовала в этих горных краях первую сельскохозяйственную артель, отбирала землю у помещика, сражалась с кулаками, с бюрократами.

– …Это наш Митря Кокор в юбке, – сказал про нее один дед, дружески хлопая ее по спине, и я увидел, что окружающие восприняли эти слова как похвалу.

– Да что вы, дядя, где мне! – ответила Мария, блеснув двумя рядами ровных белых зубов. – Митря Кокор-то всем нам пример, он наш учитель.

О литературном герое она говорила, как о живом человеке, а это ли не свидетельство проникновенности писателя. Это ли не показатель того, что он умеет проникать в толщу жизни, слушать ее живое трепетание, рассказывать о самом интересном, чем живет его народ.

В богатейших россыпях румынских сказок есть одна, что зовется «Молодость без старости». Вот этой-то сказочной, неувядающей творческой молодостью и был отмечен редкий талант моего доброго друга Михая Садовяну, крупнейшего румынского писателя современности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю