Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 2 том"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
Наконец, я получил письмо от Алеши. На конверте стоял штамп: «Красноармейское». Я обрадовано вскрыл письмо. Оно было написано карандашом, лихим, размашистым почерком. Чувствовалось, что автор больше привык подписывать бумаги, чем писать письма.
«Крепость. 3 ноября 1930 года.
Здравствуй, дорогой Сергей!
Вокруг меня сейчас не казарма, а целая канцелярия. Все сидят и пишут письма. Дурацкое занятие, я никогда не был силен в нем. Но заразительное. Неужто и мне некому написать письмишко? Подумал-подумал, решил написать тебе. А что написать – и сам не знаю. Ну, жив, здоров. Цел, невредим – чего и тебе желаю. Еще что? Знаю, ждешь ты от меня красочных описаний, переживаний – да не мастер я на них. Вокруг горы. Самое интересное в них то, что половина из них уж не наша – турецкая. Вчера сказал нам об этом командир, показал рукой, – это уж турецкие горы! Они синели где-то и очень далеко и очень близко. Я бы за полдня мог взобраться на ближнюю из них – оттуда, говорят, можно увидеть турецкую землю. Вот куда занесло меня. Что скрывать? Это наполнило меня гордостью и волненьем – сразу показалась мне наша старая казарма, и койки, заправленные солдатскими одеялами, и часовой у ворот, и протоптанные в застывшей грязи дорожки, и каменистый плац, и горнист, протрубивший развод наряда, – все показалось мне наполненным особым смыслом. Не скрою – стал я с почтением поглядывать на горы. Они надвинулись на нас и к вечеру кажутся черными и зловещими. Граница наша мирная, дружественная, но в горах пошаливают бандиты, и изредка с заставы привозят убитых или раненых пограничников. Все больше – нож в спину...
(Я улыбнулся, узнав в этих строках Алешу. Армия стала ему милее, когда он узнал об опасностях. Это было похоже и на него, и на меня, и на всех ребят нашего возраста.)
В городе я еще не был, – мы на карантинном положении. Но городок, видать, грязненький, дай ему бог здоровья, но любопытный. Впрочем – сужу по рассказам.
Карантинное положение – это мерзость, откровенно говоря. Нас щупают доктора, делают уколы, нянчат, как барышень, и осторожненько, полегоньку приучают к армейской жизни. Никогда не думал, что командиры такие искусные педагоги. Нас понемногу «втягивают» в строй, учат заправлять койку, складывать на ночь гимнастерку, чистить зубы. По утрам делают смотр нашим стриженым головам, заглядывают, чисты ли уши, и укоризненно выговаривают, что надо быть культурным и хоть изредка, да уши мыть. Вещь, разумеется, полезная, но зачем меня, как малого ребенка, учить ходить ножками, никак не пойму...»
Я вспоминаю теперь, что письмо Алеши вызвало во мне странное чувство, в котором я сначала не сумел даже разобраться. Я видел сквозь строки, что нелегко дается Алеше внезапное превращение из секретаря окружкома в рядового красноармейца. Но не об этом думалось мне, когда я рассеянно перебирал листки. Мне показалось даже, что письмо Алеши преследовало какую-то затаенную цель. Может быть, он хотел, чтоб показал я письмо ребятам из окружкома, тем, которые «ехидничали», Ну, ладно, покажу. Хотя и не знаю, кого он имеет в виду.
Нет, и не об этом думал я. Я представил себе Алешу в полутемной казарме... за окном чернеют горы... с штыком у пояса медленно бродит дневальный... матово поблескивают винтовки в пирамиде... А Алеша сидит, охватив голову руками, одни у своей койки, заправленной серым одеялом, и... зависть, острая, горькая зависть к нему, вдруг овладела мною.
Мы были детьми войны. Наше детство прошло под гром орудийных выстрелов. Фронт лежал за рекой, в которой мы купались. Мы ночевали в окопах чаще, чем дома, нас гнали – мы не плакали, но огрызались. Иногда нам удавалось оказаться полезными – поднести патронов, воды, снести донесение, – мы не хвастались этим, молча гордились. Мы росли, опаленные дымом, бесстрашными, но по-детски взрослыми и предприимчивыми. Мы знали: человек не может пропасть зря.
Когда наши отцы воевали – мы играли в войну. Стреляные гильзы, еще теплые и закопченные, служили нам игрушками. Мы подбирали их на поле боя и коллекционировали – русские, японские, берданочные, револьверные, нагана, браунинга – как гимназисты в старину коллекционировали папиросные коробки. Мы знали толк в оружии и по звуку выстрела определяли орудие, – так наши ребята сейчас разбираются в автомобильных марках. Мы носили одежду, перешитую из шинелей и гимнастерок взрослых, мать тщательно заштопывала круглые дырочки от пуль и неслышно плакала. Мы донашивали огромные отцовские сапоги, порыжевшие и сморщившиеся.
По каким болотам войны шагали они, в каких лужах порыжели?
Мы мечтали о собственных сапогах, о настоящих гимнастерках – настоящих, то есть с петличками и номером своего полка.
Но вот мы выросли, стали слесарями, инженерами, агрономами, натуралистами, – мы строили дома, машины, мосты; из холостяцких казарм мы перебрались в собственные квартиры, у нас появились вещи – коврик над письменным столом, стоптанные мягкие туфли, певучий пружинный диван, – на стене, под охотничьим ружьем, на огромном гвозде красовалась посеревшая буденовка, а в шкафу ждала своего срока рыжая шинелишка с выцветшим номером на петлицах.
Иногда мы вытаскивали эти драгоценные реликвии, – это случалось в дни сборов запаса, чистили их, штопали места, испорченные молью. Нам было неловко являться в часть в штатском виде. Мы приходили в старой шинельке, хоть и стала она уж тесноватой – мы раздобрели, но были годны в строй.
Мы прибывали в лагерь не в гости, не на временные квартиры, – мы возвращались домой из долгосрочного отпуска. Здесь в серой походной палатке был наш дом, и мы, почистив пыльные сапоги, занимали свое место в строю, торопливо отвечали на перекличке:
– Я!
Но войны не было, – через месяц, подучив, протерев и смазав, как добрую старую винтовку, нас возвращали обратно строить мосты и писать.
Чувство войны не покидало нас, что бы мы ни делали – любили ли девушек, качали ли ребят, или щелкали на счетах в конторе.
Империалистической войны мы не знали – она доходила до нас лишь в рассказах отцов, вернувшихся домой «на побывку», но это так тесно сплеталось со сказками бабушки, что царица Алиса представлялась нам злой бабой-ягой, царь Николка – людоедом, ревущим: «покатаюся, поваляюся, человечьего мяса покушаю», а лихой казак Кузьма Крючков оказывался храбрым Иванушкой-дурачком. Потом к этим детским представлениям прибавились первоавгустовские демонстрации, книги Ленина, злые карикатуры Гросса и страшный холм человечьих черепов у Верещагина.
Мы были детьми войны гражданской. Эту войну мы понимали, чувствовали. Эта полна была для нас реального смысла. В ней видели мы, ребята городской окраины, борьбу «наших» с врагами. В этой войне мы не были ни зрителями, ни нейтральными. Мы воевали у огромной карты на площади, у окна РОСТА; на захламленном пустыре мы воспроизводили сражения, мы тоже брали Ростов лихим кавалерийским налетом, мы тоже падали сраженными у Перекопа.
Оттого слово «борьба» было для нас священным. Оно означало борьбу за справедливость, за счастье всех, за мир и порядок на земле. Из таких и выходят поколения, закопченные пороховым дымом, готовые к новой борьбе.
Мы росли в сознании того, что и нам доведется защищать свою родину с оружием в руках, мудрено ли, что питали мы уважение к винтовке, а осоавиахимонский противогаз – чудовище со стеклянными глазами – вешали на стену, на коврик рядом с охотничьим ружьем, буденовкой и портретом любимой девушки.
Мы росли, говоря себе: «В грядущих схватках придет и наш черед для доблести, для подвигов, для славы».
5Командир улыбнулся:
– Ого! Я предсказываю вам, Гайдаш: вы будете отличным гранатометчиком. Ставлю вам тройку с плюсом, Только «эх!» кричать не надо.
Насмешка почудилась Алеше в голосе командира, он насупился и отошел в сторону.
А командир отметил в блокноте: «10. Гайдаш Алексей – спортивная подготовка слабая, но данные хорошие. С характером. Упрямый, самолюбивый, волевой». Командир роты Зубакин был психологом.
Алеша решил взять реванш в беге на три тысячи метров. Он никогда не был на спортивной дорожке, но всегда считал себя хоть неладно скроенным, зато крепко сшитым парнем. Среди дохлых комитетчиков, измученных заседаниями, куревом взасос, долголетней учебой в партшколах и комвузах, он выделялся своим буйным здоровьем, простонародной краснощекостью и силой. Иногда он, подвыпив, затевал кутерьму: расшвыривал ребят по комнате, боролся один против целой группы, пыхтел, возился. Он гордился своим здоровьем. Ему чудилась в себе скрытая сила, она, притаившись, дремлет, не было случая разбудить ее, – вот он сейчас мобилизует ее всю, всю без остатка. Вспомнил усмешку командира – скривил рот: что ж, посмотрим! Взглянул на шоссе – оно искрилось. «Бежать по обочине? Задохнешься в пыли. Так! Бежать ближе к орешнику мягкой тропкой». Скинул гимнастерку – пахнуло прохладным ветром. Хорошая кожа! Отличный день. Прижал руки к груди. Замер. Искоса взглянул на ребят – они приготовились к бегу. Сташевский, Рунич. Ляшенко... Да, Ляшенко, пожалуй, конкурент. Надо вложить всю силу, всю волю в первый рывок. Так. Спокойствие! Хорошо стучит сердце... Двадцать два года – заря жизни... Выдержка. Внимание...
...Три!
Его швырнуло вперед, словно пулю из карабина. Это произошло вне его сознания, и вот, словно толкнули сзади, в спину; спустили как тугую тетиву.
Бежит. Ветер в лицо. Хорошо. Отлично. Оглянулся – ребята остались сзади. Усмехнулся – стало весело и легко. Он чувствовал себя сильным, ловким, ладным парнем. Как искрится шоссе – синие, голубые, зеленые искры. «Надо дышать носом», – вспомнил вдруг он и поспешно закрыл радостно разинутый рот. Как замечательно пахнет землей и лесом! В конце концов ему только двадцать два года. Все впереди. У него крепкие ноги. Они безраздельно повинуются ему. Захочет – будет плотно стоять ими на земле, захочет – будет бежать, мчаться как ветер, как вихрь. Куда? Куда вздумается. Куда захочется. К счастью, к славе, к любви! Как здорово пахнет мир спелыми яблоками. Снова оглянулся: ребята были далеко сзади. Что, товарищ комроты, улыбаетесь? Ну-ну! «Им не нагнать меня. Раз я ушел вперед, теперь не нагонят. Надо только сохранить эту дистанцию. Чуть сбавлю темп и в этом темпе к финишу». «К финишу! К финишу! Сколько я пробежал? Как замечательно стучит сердце». «Это кровь Клааса стучит в моем сердце», – вспомнил он Уленшпигеля. – «Это кровь класса стучит в моем сердце», – перефразировал на бегу.
Он прислушивается. Ему вдруг начинает казаться, что слишком много шума вокруг. Шумит орешник, шумят сады, ручей, ветер. Отчего так много шума? Он задыхается. Сбавляет темп. Снова прислушивается. Тяжело булькает сердце. Неровно, учащенно. Шум вокруг усиливается – теперь это буря. Он с испугом догадывается, что это шумит в ушах. Он пыхтит, сопит, сморкается. Больше нечем дышать. Нечем. Он судорожно раскрывает рот, жадно глотает воздух – пахнет яблоками, откуда яблоки? Ноябрь? Сейчас оборвется сердце, с шумом лопнут легкие, как надутый бычий пузырь, разорванный ударом палки.
Он совсем сбавляет бег и испуганно прислушивается к себе. В нем что-то хрипит и стонет. Вспомнил разбитую гармонь меньшего брата. Брат плакал над ней. Она хрипела.
Теперь он уже механически передвигал ноги, по инерции. Он увидел, как мимо промчался кто-то, он даже не успел заметить кто, но решил, что это Ляшенко. Тогда он судорожным движением рванулся вперед. Стал понукать себя. «Ну ты, кляча!» Но ноги не слушались. Рот беспомощно открылся. Нечем дышать. Нечем. Он чуть не заплакал от злости и обиды.
Внезапно пришло облегчение – стало легче дышать. Что это? Подуло свежим ветром? Откуда эта легкость, радость освобождения – словно сняли тяжесть с груди? Вспомнил, что спортсмены когда-то толковали ему о «втором дыхании», которое приходит уже на бегу, когда спортсмен «втягивается» в бег. Это оно? Что ж, отлично! Как смешно, что он испугался. Нет, теперь он добежит. Нажать немного! Еще нажать! Догнать ушедшего вперед Ляшенко. Прийти первым! Или вторым... Во всяком случае, в первой пятерке.
Но ноги не слушаются. Невероятно тяжелы ноги. Ломит под коленками. «Кляча, кляча! – ругает себя Гайдаш. – Ну! Нажать! Ну!»
Кто-то нагоняет сзади. Алеша слышит чье-то мощное, ровное дыхание. Оглядывается. Это Ляшенко. Кто же был первым?
Ляшенко бежит тяжело. Но ровно. Вот он обходит Алешу. Алеша видит его широкую спину, она мерно колышется. Потом он замечает, что Ляшенко косолапит.
Еще кто-то обходит Алешу. Теперь это Левашов, областной чемпион по конькам. Этот бежит на носках, легким, спортивным шагом, словно он отмеривает их рулеткой. Он обходит и Ляшенко. И вот уж где-то далеко впереди очень красиво и мерно колышется его стройное, тугое тело.
Целая гурьба ребят перегоняет запыхавшегося Алешу. Ему начинает казаться, что он стоит на месте, а мимо плывет дорога, как вокзальный перрон с оставшимися на нем людьми. Тогда он закусывает до крови губу и упрямо ускоряет бег. Он бежит уже нервами, ноги не слушаются. Нервы еще покорны ему. Он безжалостно эксплуатирует их. «Ну, еще, еще! – хрипит он. – Не сдамся. Не сдамся. Ну!»
Навстречу попадаются Левашов и Сташевский. Они бегут обратно. Между ними уже завязывается борьба. Алеша видит, как все быстрее и быстрее мелькают их ноги. Они набирают скорость. Они повышают ее мерно и ровно. Они скупо расходуют свои ресурсы. Они берегут их расчетливо и точно, как хозяйка бережет керосин. «Вот в чем, оказывается, дело», – догадывается, наконец, Алеша. Он не рассчитал своих сил. Слишком стремительно рванулся вперед и – выдохся. Обычная его ошибка. Как часто он выдыхался из-за слишком горячего рывка!
«Ничему не научился, – думает он, – кляча, кляча, да с норовом еще!»
Все-таки он продолжает бежать. Странно, как не треснет сердце. «Хорошее тебе отпущено сердце, Гайдаш, и как же глупо ты его расходуешь».
«Дышите носом!» – вспоминает он совет командира. Он закрывает рот и задыхается. Нет, к черту теперь правила. Поздно. Он дышит и носом, и ртом, и даже, кажется, ушами, и всеми порами потного горячего тела, и все-таки нечем дышать. С хрипом вырывается дыхание, шумное, тревожное, отчаянное.
Но вот и полдороги – красноармеец с флажком обегает его. Поворачивает обратно. Гайдаш старается не смотреть по сторонам. Обходят его или он других обходит – все равно. Лишь бы только добежать. Кончить эту пытку.
Или свалиться на дороге, в пыль, в прохладу орешника, припасть горячим лбом к влажной земле, чуять ее здоровье и силу, ласкать ее черную влажную грудь, отдышаться, отдохнуть, уснуть под легким дыханием ветерка, набегающего с гор и садов?
Он шатается. Вот упадет сейчас. Как подбитая собака отползет в сторону, чтоб не задавили бегущие люди. Нет, нет, бежать, бежать! Вперед! К финишу! Еще! Еще немного!
Он выжимает из себя остатки сил, – и вот уж где-то далеко впереди видит финиш и группу красноармейцев у него.
Счастливые! Они уж прибежали!
Вокруг него, рядом с ним бегут, тяжело дыша, товарищи. Он оглядывается – ого, и сзади еще немало. Это наполняет его тело новой силой. Радостно улыбается. Добегу! Вокруг – тишина, молчание, и только прерывистое сопение ребят да топот тяжелых армейских сапог.
Рядом бежит Горленко. Алеша видит его красное, разгоряченное лицо. Оно то вырывается вперед, то, словно дожидаясь его, снова появляется рядом.
Алеша убыстряет бег.
Перегнать! Перегнать Горленко! Этот маленький триумф нужен ему как воздух. Ах, зачем он сразу не начал дышать только носом, бежать на носках, легким, размеренным шагом. Как пригодились бы теперь ему эти глупо, слишком щедро истраченные силы!
Но он выжимает из себя все, все, что может, он делает нечеловеческие усилия, и вот удивленный Горленко остается позади.
Впереди чья-то спина. Кто это? Алеша напрасно старается угадать. Стриженая голова, белая сорочка, армейские брюки, сапоги – все одеты так. Так одет и сам Алеша.
Догнать! Увидеть, кто это. Перегнать его, торжествующе обернуться назад и подмигнуть глазом! Ну, ну, еще...
Но спина впереди начинает мелькать быстрее. Алеша тоже прибавляет шаг. Вот он уж догоняет, достает, вот...
Финиш. Командир с часами в руке. Разгоряченный, но сухой, без капельки пота на лице Левашов. Красный сердитый Сташевский. Ляшенко. Рунич – это его, оказывается, тщетно пытался догнать Алеша. Он оглядывается – на траве лежат, отдыхают еще несколько ребят.
– Удовлетворительно, Гайдаш! – говорит, ласково улыбаясь, ком роты Зубакин и что-то отмечает в блокноте. – Тройка с плюсом.
Проклятая тройка с плюсом!
Алексей отходит к дереву и, упираясь лбом в влажную, ободранную кору, тяжело дышит и сплевывает на землю густую, липкую слюну.
Один за другим подходят остальные участники бега. Их рубахи дымятся потом. Молча отходят в сторону, валятся на траву, вытирают платком, рукавом, рубахой мокрые спины.
Командир в общем доволен результатом бега.
– Ничего подобралось пополнение, – говорит он весело. – С таким пополнением мы лучшим полком в дивизии станем, – говорит он, и ребята весело и довольно смеются в ответ.
Комроты кладет часы в карман. Время, положенное на бег, истекло. Но еще нескольких бойцов нет. Нет Моргуна, нет Стрепетова. (Стрепетов в это время подходит, его лицо без очков – очень смешное и незнакомое. Он улыбается, смущенно пожимает плечами, шепчет командиру: ничего, ничего, потренируюсь – стану отличным бегуном, уверяю вас, и валится на траву.) Все наконец в сборе – нет Дымшица.
Ребята уже надели рубахи, затянули ремни, курят. Командиру наскучило ждать, но он вежливо молчит и смотрит на дорогу.
Наконец, на шоссе из пыли возникает маленькая, кругленькая, одинокая фигурка. Приближается. Видно, как усердно работает локтями. Это Дымшиц. Тяжелые сапоги стесняют его. Они кажутся больше, чем весь он. Швейк подпрыгивает и косолапо переступает с ноги на ногу. Он давно уж не бежит, хотя ему кажется, что он несется изо всех сил. Он больше топчется на месте и медленно, очень медленно подвигается вперед. Он устал, изнемог, его лицо багрово, пот застилает ему глаза – он ничего не видит, не думает, не плачет. Он только старается усерднее работать руками, – ноги совсем свинцовые, – трудно дышит и боится за сердце.
Ребята смеются. Действительно, это очень смешно – одинокая фигурка косолапо подпрыгивает на шоссе. Но комроты хмурится. Вероятно, он думает про себя: «Что мне делать с этим бравым бойцом?»
– Швейк, веселей, веселей! – поощрительно кричит Рунич. – Ножками, ножками.
Но когда Швейк подходит к финишу, смех смущенно обрывается. Лицо Дымшица страшно. Он вытирает глаза – в них дрожат слезинки, и, зашатавшись, падает навзничь на траву. Все расступаются. Он остается один. К нему никто не подходит. Всем тяжело и стыдно. Он лежит, закрыв глаза, и хрипло стонет.
Ночью, когда в казарме погас свет и уснули ребята, Алеша вдруг услышал, как кто-то тихим шепотом позвал его:
– Гайдаш. Товарищ.
Он узнал голос Швейка – соседа по койке слева.
– Швейк, ты что? – недоуменно спросил он.
– Гайдаш... Товарищ... Пойми... – прошептал Швейк, задыхаясь. – Пойми, пожалуйста... Я не симулянт. Не сволочь... Я советский человек... Я умею хорошо работать... Меня премировали... Ценили. Пойми...
– Тебе верят все, Юрий. С чего ты?
– Не верят... я не могу бегать... Понимаешь? Не умею. Всю жизнь у прилавка... Я никогда не бегал... Прыгать, стрелять – я не сумею... Никогда... Кругом горы. Надо лазать, карабкаться...
– Научишься, товарищ. Я тоже не умею.
– Ты сильный. А я... И понимаешь, я подумал сейчас: целый год. Понимаешь? Целый год, каждый день, утром, днем, вечером... Маршировать. Лазать в горы. Стрелять. Я пропаду, Гайдаш. Понимаешь?
Алексею представилось – так предстоит ему каждый день. Если не бег, так горы, если не горы, так походы. Целый год! Изо дня в день – в строю, в снаряжении, в походе, в карауле, в узде дисциплины... Ему стало страшно, но он рассердился на себя, сердито цыкнул на Швейка:
– Брось хныкать. Спи ты! – и накрылся с головой одеялом.
6Еще в теплушке Алексей провел среди команды сбор денег на Воздушный Флот. Команда не успела и до полка доехать, а уж в тифлисской газете была тиснута заметка: «Молодые красноармейцы – Воздушному Флоту». В заметке был повинен Стрепетов. Это было его первое литературное произведение. Но денег Алексей так и не сдал еще. Оглушенный новыми впечатлениями армейской жизни, он забыл обо всем. А когда вспомнил, стало стыдно. Что с ними делать, куда их девать?
– Сдайте в штаб, – посоветовал ему политрук. Алексей пошел в штаб полка. Дневальный у ворот указал ему штыком дорогу. Штаб находился тут же, за полковым городком. Кривая и очень узкая уличка круто подала вниз. По обе стороны тянулась низенькая ограда из неотесанных серых камней, кое-как сложенных вместе и оплетенных сухими колючими прутьями хвороста. За оградой начинались огороды и сады. В ближнем из них дымил костер, пахло гарью.
У штаба стоял коновод, держа в поводу оседланных коней. Вороной жеребец с белой звездой на лбу нетерпеливо бил копытом.
– Вам кого? – остановил Алешу дежурный писарь с наганом на боку. – Начальника штаба нет, есть его помощник, товарищ Ковалев.
– Ну, пускай помощник, – нетерпеливо согласился Гайдаш.
– А по какому делу? А! Сейчас позвоню. – Дежурный повертел ручку телефона, вытянулся, зачем-то отдернул наган и доложил: – К вам красноармеец из пополнения. Принес сдать деньги на авиацию. Хорошо. Есть! Идите, товарищ.
Алексей взбежал по лестнице. У двери, на которой было написано «начальник штаба», остановился. Оправил гимнастерку, озабоченно взглянул на сапоги. Все это делал бессознательно. Почувствовал вдруг, что робеет. Разозлился на себя.
«В ЦЕКА входил, не робел, а тут дрейфлю!» – выругал он себя и громко постучал в дверь.
– Войдите! – приказал ему резкий голос, привычный к команде.
Он вошел. За столом, склонив над бумагами голову, сидел человек в военной форме. Блестели ремни, портупеи, блестел ровный тонкий пробор, блестела, словно полированная, чернильница.
Алексей кашлянул. Помначштаба поднял голову и посмотрел на Алешу. Вдруг его лицо перекосилось.
– Гайдаш? – прошептал он и побледнел. Алеша попятился к двери. Что это? Он невольно протер глаза.
В приподнявшемся со стула подтянутом помощнике начальника штаба с удивлением и ужасом узнал он Никиту Ковалева.
Оба молчали. Гулко стучали часы. Внизу за окном нетерпеливо заржал жеребец.
Первым пришел в себя Ковалев. Он улыбнулся уголками губ, глаза его были холодны и жестки.
– Вот мы и встретились с тобой. Алексей Гайдаш. Любопытно, не правда ли?
Он засмеялся, непринужденно, легко.
В Алешиных глазах мелькнули искорки злобной радости. «Не ждал? – подумал он. – Ага! Не ждал!.. Забрался на границу, к черту на кулички, думал, не разыщут, не пронюхают?»
И он тоже засмеялся.
– Вот мы и встретились, Никита Ковалев, – ответил он в унисон и продолжал смеяться. «Четыре кубика на петличках? Ишь ты!» – Давненько мы не виделись с тобой. Сколько же? Восемь лет! Неужто восемь?
Ковалев нахмурился, свел густые брови. Восемь лет? Вспомнилось, как вышел тогда из школы, раздавленный, выгнанный – шумно захлопнулась за ним дверь. Улица, сумерки, огни – что впереди? Готов был застонать от злости. Обернулся к школе, яростно сжал кулаки: «Бомбами их, бомбами!» – закричал он и побежал по улице. Этого не забывал никогда.
Застарелая, отлежавшаяся ненависть снова зашумела в нем. Вот он, Алексей Гайдаш, вождь «школьных большевиков», самый заклятый враг, первый, кто нанес ему удар в грудь. Сколько таких ударов было потом. Он ничего не забыл.
Вот он стоит перед ним, беспомощный, жалкий красноармеец. Даже дух у Ковалева захватило от радости. А-а-а! Торжествующе вытянулся, сухой, бравый, пахнущий кожей, позвякивающий шпорами. Наметанным глазом строевика окинул расхлябанную фигуру, прислонившуюся к двери. Презрительно усмехнулся: «Вояка. Только горло умеете драть на митингах». И снова нахлынула ярость: «Распечь! Накричать! Выгнать!» Судорожно стиснул зубы. Захлебнулся. О! «Осторожнее, осторожнее! – успокаивал он себя. – Уничтожить, уничтожить его, но потихоньку. Только осторожнее, ради бога осторожнее, Никита. Пожалуйста!» – умолял он себя.
Сжал кулаки. Улыбнулся.
– Да, восемь лет, – произнес он приветливо, – даже немного больше.
– Немного больше. Я теперь вспомнил.
– И я.
Постучал острыми пальцами по столу.
– В какой роте, Гайдаш?
– Еще в карантине.
– A-а! Но, вероятно, в полковую школу?
– Говорят.
– Да-а... («Осторожнее, осторожнее, пожалуйста», – упрашивал он себя.) – У нас хорошо. Много яблок, – потянул носом, – сады...
– Да.
– Горы... Очень красиво...
– Да.
Они произносили безразличные слова, даже не вдумываясь в них. Зато каждый напряженно вслушивался в слова противника. Настороженно следил за всеми его движениями. Примечал тени на лице, дрожание скул, выражение глаз.
Исподлобья окидывали друг друга затаенными, враждебными взглядами.
– Ты, оказывается, многое успел в жизни, Никита Ковалев, – наконец, сделал первый выпад Алеша. – Впрочем, прости. Может быть, тебя здесь зовут иначе?
– Нет, – усмехнулся Ковалев. – Так и зовут: Никитой Ковалевым. Тебе не нравится это имя? Я, ничего, доволен им.
И посмотрел торжествующе.
– По отцовской дорожке, значит, пошел? По военной? – не смутился Гайдаш, – Только вот беда: разный цвет петлиц у вас. У тебя красные, а у него... Какие, бишь, носили петлицы казачьи офицеры?
– Припоминаю: петлиц не носили. Были погоны. Золотые по преимуществу, – Ковалев опять усмехнулся. Удары Алеши не задевали его, он бил впустую. Ничего. Пускай бьет. Выдохнется. И тогда я ударю! Да и я припоминаю, – сказал с внезапной злобой Алеша. – Точно: золотые погоны. Мы били их в морду, твоих отцов. Рубали их шашками.
– Ты не рубал. Сопляк, – побагровев, прошептал Ковалев.
– Жалею, – закричал Гайдаш, – ой, как жалею, что был сопляком. Да на мою долю их детки выпали. Буду бить, бить в кровь, насмерть, до последнего. – Он покачнулся и схватился за спинку стула. Ковалев пригнулся, испуганно скосил глазом на дверь. Потом оправил наган. «Осторожнее, осторожнее, – убеждал он себя. – Твое время придет!»
– Да, так мы говорили... – начал он равнодушным тоном.
– ...О золотых погонах, – оборвал Алеша, – о золотых погонах – отличная тема! Я припоминаю: ты как-то плакался мне, что по вине революции не сможешь получить трех звездочек на погон. А смотри, на! – целых четыре кубика. Или это не то?
– Нет, даже лучше.
– Вот как, – насмешливо протянул Алеша, – значит, действительно время меняет людей. Помиримся на четырех кубиках? О нет! Не помиримся. Ой ли? А отец твой как же? Неужто смирился, что сынок стал красным командиром? Где он, кстати, папаша? Все в эмиграции? Крестовый поход готовит или служит вышибалой в публичном доме?
Ковалев сжал кулаки. Это уж слишком! Он ненавидел своего отца, в звериной панике бросившего его одного с больной матерью в пылающей деревне и подло убежавшего за границу. Он ненавидел их всех, «промотавшихся отцов», бездарных, тупых и трусливых, проигравших Россию, власть, сытую жизнь, опозоривших русское оружие. Но они все же были ему ближе, роднее, чем этот наглый хам в красноармейской гимнастерке. Может быть, и в самом деле отец – вышибала в публичном доме! «Мой отец! Ковалев!» – Он почувствовал вдруг, как взыграла в нем кровь – ковалевская кровь, казачья, дедовская. «Но осторожнее, осторожнее, – шептал в нем кто-то другой, не Ковалев, не казак. – Ради бога, осторожнее». Нечеловеческим усилием сдержал себя. На лбу выступил пот. Только брови вздрагивали и чуть дрожали острые скулы.
– Я вижу, – хрипло сказал он, – я вижу, Гайдаш, тебя очень занимает моя биография. Мне это лестно. Такое внимание старого товарища. Спасибо. Но мне сейчас некогда. Я на службе. Если ты хочешь подробностей, обратись к комиссару полка, он недавно взял мою биографию для газетки. Хотели меня отметить. – Он наносил удары точной, уверенной рукой. Он снова был спокоен. Глаза блестели зло и жестко. – Но я не люблю этого. Я, видишь ли, строевик. Политиков всегда недолюбливал, не взыщи, пожалуйста. Но биографию все же дал. Прочти, ознакомься.
Теперь он даже улыбался, любуясь растерянностью Алеши. «A-а! Доходит? Подожди-ка!»
– У меня, видишь ли, дядя есть, – продолжал он все тем же безразличным, небрежным тоном. – Царский полковник. Тебя интересует как историка, – он усмехнулся, – какие погоны носили? Вот у него, это я точно знаю, был золотой погон с двумя просветами. Сейчас он на большой военной работе. А восемь лет назад был военруком большой пехотной школы. Он принял меня в курсанты. Я учился. Окончил с отличием. Стал командиром взвода. Служил во многих гарнизонах. Теперь служу здесь. Вот кратко все о себе.
Он услышал, как нетерпеливо ржал жеребец у штаба. Узнал его по высоким пронзительным нотам, по игривым раскатам, призывным, страстным, нетерпеливым. «Нутрец!» – ласково подумал он о Коршуне. Он любил коней. Кого еще любил он? Пожал плечами.
– Я тороплюсь, – небрежно сказал он Гайдашу и начал собирать бумаги. – Меня уж давно ждет лошадь. Еду на рекогносцировку. Завтра командирское учение. Надо выбрать местность. – Он взглянул на часы, потом взял сумку, пристегнул к ремню. Его движения были точны, резки, отчетливы. Он был деловой, с отличной выправкой командир. Сапоги блестели, как лакированные. Тихо звякали шпоры, заглушенные ковром. Гайдаш невольно взглянул на свои сапоги. Он был растерян, подавлен, разбит, бессильная злость душила его. Лицо покрылось пятнами.
Все это увидел Ковалев и усмехнулся. «Ага!» – захотелось нанести последний удар, самый сильный, самый безжалостный. Он подошел к Алеше и, положив руку на плечо, чуть благодушно, чуть покровительственно сказал:
– Я хочу тебе по-дружески дать совет, Алексей. Мы – старые приятели, хоть я и командир, а ты – красноармеец.
Алеша дернул плечом, рука Ковалева слетела, командир спрятал ее в карман, но тона не изменил, только глаза его стали еще враждебнее.
– Тебе нелегкой покажется служба в армии, – продолжал он, выбирая слова побольнее, – было нелегко и мне, хоть кость у меня строевая. Надеюсь, ты тоже привыкнешь. Но... это я говорю по дружбе, другой на моем месте распек бы тебя, распеку и я в дальнейшем, если случится. Дружба дружбой, а служба службой... Но вид у тебя, как у нас говорят, больно гражданский. Раньше таких звали обидней – шпак. Посмотри сам. Ремень сбился набок, – он тронул его осторожными, брезгливыми пальцами, – сапоги пыльные. На каблуках – засохшая грязь. Выправки никакой. Стоишь, как мешок с отрубями. Что это такое? Торчит рукав нижней сорочки. Позорный вид. Я это тебе дружески говорю. В следующий раз – взыщу. – Он еще раз окинул побледневшего Гайдаша небрежным взглядом, всего с ног до головы, и приложил два пальца к шлему. – Тороплюсь. Заходи вообще. Буду рад. Какие-то деньги? Сдай писарю. Пока!