Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 2 том"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
Алексей встретил нас хмуро и настороженно. Любаша смутилась. Все чувствовали себя неловко, не знали, о чем говорить, что делать. Даже Рябинин растерялся. Впрочем, он скоро освоился, весело закричал.
– Чем угощают в этом доме?
– Чаем, – ответила, покраснев, Любаша. – Налить?
– А покрепче нет ли чего?
– Я принесу, – торопливо сказал Алеша. – Минутку, ребята.
Скоро появилось вино. Рябинин поднял свой стакан, посмотрел на свет.
– Ну, за встречу, ребята! Помните, мальчики, «Коммуну номер раз»? Констатирую: вы тогда уважали старика Рябинина и даже слушались. Почему теперь дисциплина ослабла? Почему не вижу поднятых стаканов? Ну, дай бог не последнюю.
Мы шумно выпили. Я заметил, что Рябинин сильно изменился. Помолодел – так сказал я ему! Но, вглядевшись в него, я увидел легкий иней на висках и много мелких, чуть заметных морщинок. Правда, он был теперь веселей, шумнее, чем раньше, и мне вдруг показалось, что шумливость эта, нервная, несвойственная положительному, хладнокровному, малоразговорчивому Степану, как раз и выдает его. «Эй, Степан, – думал я, – не ершись. Где-то у тебя глубоко в душе камешек лежит, громыхает. Тебе не скрыть его в шумном, нарочитом веселье».
Невеселая была наша встреча, и вино было скверное, и говорили мы не то, что хотелось.
Больше всех говорил Степан. Он рассказывал о заводе, о своем далеком цехе, о людях. Он рассказывал нам, как его встретили в цехе. Директор предупредил его:
– У тебя обер-мастером будет Гарась, Михайла Трофимыч. Ядовитый старичок.
Рябинин уже слышал о знаменитом Гарасе. Старик служил еще при легендарном Курако. Однако Курако он считал стоящим инженером, и то потому, что тот не имел высшего образования, вышел из мастеров. Гарась презирал инженеров, особенно молодых и прытких. Доменное дело требует таланта, человек должен родиться на домне, тогда он поймет ее, ее душу, ее капризы. С домной надо уметь ладить, дружить, чувствовать ее надо. Доменное дело – не наука, с арифметикой тут ничего не возьмешь. Кто, какой инженер знает, что в ней творится? Там никто не был, туда не слазишь, не посмотришь. Это не станок. Надо уметь по дыханию печи, по хрипам, по стонам ее понимать ее болезни и настроения. Надо острый глаз иметь, чтобы в печь сквозь стеклышко фурмы проникнуть, увидеть в кипящей массе то, что тебе надо. И старик любил, когда его звали колдуном, доменным знахарем. Он напускал на себя таинственность, ходил, смотрел, слушал и молчал. Потом изрекал:
– Мне поднесите чарку водки, домне – две подачи флюсов, и все пойдет как по-писаному.
С этим-то ядовитым старичком и предстояло Рябинину работать.
– Поверите, ребята, я дрейфил, когда шел на печь знакомиться с ним.
Встреча произошла в конторке обера на домне. Старый мастер испытующе смотрел на молодого инженера.
«Коммунист... политик... горлодер», – неодобрительно думал он, и Рябинин угадывал его мысли.
Вдруг старик хитро прищурился, открыл шкафчик я достал оттуда...
– Что бы вы думали? Бутылку русской горькой. Это на производстве-то.
– Ну, будем знакомы, инженер, – сказал, усмехнувшись, мастер и подвинул Рябинину полный стакан водки, – пейте.
Рябинин видел: старик надевается над ним. Он колебался.
– Брезгаете, инженер? – спросил мастер.
– Что было делать, ребята? Не выпить – значит, навсегда поссориться с обером. Как тогда работать? А выпить на производстве – значит, стать в подчинение мастеру, потерять его уважение, поломать дисциплину.
Рябинин подумал-подумал и вдруг одним духом хватил стакан.
– Молодец! – воскликнул удивленный старик. – Жарко пьешь, доменщиком будешь.
Рябинин поставил стакан на стол, вытер губы и спокойно произнес:
– Если я в следующий раз увижу у вас водку на работе, я отберу ее и доложу директору.
– Теперь мы с ним друзья, хоть и ссоримся часто, – смеясь, закончил Рябинин, – золотой старик.
Алеша хмуро слушал его. Вот и Рябинин вышел на широкую дорогу. Ему можно позавидовать, он инженер. Пускай снимут его с работы, что ж, он плюет на это: у него высшее образование, профессия. А ведь и Алексей мог тогда уехать учиться вместе с Рябининым и Юлькой. Самодовольство Рябинина было противно ему, оно оскорбляло лично его, Алешу. Ему захотелось обидеть Рябинина, унизить его.
– Степан, а где Юлька, а? – спросил он, чуть усмехаясь.
Рябинин смутился. Я заерзал на стуле.
– Юлька замужем, – пробормотал Рябинин.
– За кем? – безжалостно настаивал Алеша.
– Не знаю. Хороший парень, говорят. Не знаю.
Мне стало жалко Рябинина. Неужели можно так нелепо любить девчонку? Могучий парень, он совсем раскис сейчас при воспоминании о ней. Он стал печален, рассеян, на лице обозначились морщинки. Ты все-таки постарел, Степан Рябинин!
А Алеша злорадствовал. Он не мог скрыть злой улыбки. Степан Рябинин и инженер, и с высшим образованием парень, а простая девушка не любит его, уходит к другому. А Алешу любят. И он почувствовал вдруг горячую нежность и благодарность к тихой и теплой Любаше. Он притянул ее легонько к себе – теперь они сидели рядком, как муж и жена.
Разговор не клеился. Молча пили чай. Звенели ложечки.
– Что думаешь делать? – спросил Рябинин Алексея. – Решено уж что-нибудь, нет?
– Не знаю, – небрежно ответил Гайдаш. Он хотел показать, что это не волнует его, но голос дрогнул, выдал. – Не знаю.
Мне стало невыразимо грустно. Неужели мы встретились, чтобы вот так говорить друг другу колкости, злиться, дуться? С тоски и отчаяния я запел, как, бывало, в «Коммуне номер раз»:
Не встречать уж нам с тобой рассвета
После нашей ноченьки вчера.
Ребята подхватили:
Последней нашей но-очи, —
На прощанье он сказал мне вслед.
Что расстаться нам с тобой пора.
Я снова был запевалой, как в доброе старое время; Рябинин гудел басом, Алеша вторил своим прекрасным баритоном, и нежный грудной голос Любаши придавал мягкость и нежность нашим мужским песням.
Мы пели песню за песней, подобревшие, растроганные, взволнованные. Чтобы лучше было петь, мы сбились в кружок. Алеша положил мне на плечо руку, я обнял Рябинина. Песня подымала потолок комнаты, уносила нас далеко-далеко...
Только в час ночи мы вспомнили, что пора по домам. Любаша смущенно начала собираться с нами. Ей очень хотелось остаться у Алеши, но было неловко.
– Вы меня проводите? – робко спросила она.
Алеша вдруг обнял ее и ласково сказал:
– Я тебя сам провожу. Посиди еще немного.
Ее удивила эта непривычная нежность, она растаяла и чуть не расплакалась от счастья. Мы сердечно простились с нею и Алешей.
– Хорошая девушка! – вздохнул я, когда мы очутились на улице. – Алешка не стоит ее.
– Не говори, Алексей настоящий парень. Из него выйдет большой человек. Если не пропадет.
– Он пропадет, – сказал я с грустью.
– Кто знает!
Дальше мы шли молча. Каждый думал о своем.
Напоминание Алеши о Юльке сильно взбудоражило Рябинина. На работе, дома, в постели он отгонял от себя мысли о ней. Он хотел забыть ее. Ну, была каштановая девочка в твоей жизни, Рябинин, и вот нет ее, растаяла. Но забыть ее он не мог. Она всегда была с ним, в цехе и дома, ее глаза светились огоньками сквозь стекла фурмы.
Во всем, что произошло между ними, он никогда не обвинял ее. Он один... Только он был виноват во всем. Он прозевал, проворонил ее. У него на глазах увели его девушку, а он, большой, толстый дурак, только хлопал глазами.
Он вспоминал все снова и снова: их первую встречу, их дружбу, их поездку на учебу в вуз. Как бегал он с чайником по перрону, как воевал из-за места для нее в вагоне, как сидел над ней, оберегая ее сон, сгонял назойливых мух с лица и прислушивался к сонному дыханию девочки.
Они учились вместе: вместе бегали на лекции, в столовку, на диспуты в Политехничку. Прежде чем лечь спать, он шел к ней прощаться, подходил к ее комнате, стучал и слышал, как девчата кричали:
– Юлька! Твой Ромео за дверью.
Однажды Юлька пришла сияющая, возбужденная, счастливая. Она положила ему руки на плечи и прикорнула головой к груди.
– Степа! Я так счастлива.
Он растерянно глядел в ее сияющие тихой радостью глаза и хотел сказать: значит, и я счастлив, я люблю тебя.
Она прошептала:
– Степа! Кажется, я полюбила.
Он побледнел.
– Ну? – глухо спросил он. Его сердце прыгало от радости.
– Я, кажется, полюбила, Степа. Он такой чудный парень, Степа.
– Кто? – еле спросил он.
Она спрятала лицо на его широкой груди и сказала, перебирая руками ворот его рубашки:
– Ну... Андрей...
Рябинин еле сдержался, чтоб не закричать, не заплакать, не заскрипеть зубами. Даже сейчас ему больно от этого усилия. А тогда он только стиснул зубы, и родившийся было стон замер на его губах. Он даже насильственно усмехнулся, тихо погладил Юлькину головку, пробормотал:
– Ну, поздравляю... Ну, молодец...
Потом она приходила к нему и рассказывала об их любви, показывала его письма – безграмотные, пошлые письма, которые он вынужден был читать и даже хвалить. Он хотел сказать ей, что Андрей – нестоящий парень, он ловил себя на том, что, как секретарь вузовского парткома, он стал строже к Андрею. «Не ревность ли это, Рябинин? – спрашивал он себя. – Не зависть ли?»
А потом называл себя тряпкой, мочалкой. За то, что не борется за любимую девушку, что стал поверенным их любви, вместо того, чтобы быть соперником.
Бороться за нее, Юльку? Тягаться за эту каштановую девочку, которая и без того принадлежит ему, потому что он с детства знает ее, любит и бережет? Бороться? Значит, силой, ловкостью, уменьем заставить ее полюбить его, забыть другого. Нет, это недостойно его любви, большой, очень нежной и очень честной.
И он, отодвинувшись в сторону, молчал, мучился и ждал.
Однажды Юлька пришла заплаканная и сказала, что с Андреем все кончено. Рябинин с удивлением заметил, что он даже не обрадовался этому, так велико было его сочувствие Юлькиному горю.
Он только сказал ей:
– Зато у тебя остался старый друг – твой Степка лохматый.
И Юлька грустно взъерошила его волосы.
Сколько раз хотел он сказать ей о своей любви и все откладывал. Однажды, совсем неожиданно для себя, он сказал ей:
– А ведь я люблю тебя. Юля.
Она расхохоталась.
– Бот еще новости! Ведь и я тебя люблю. – Но в ее голосе он услышал равнодушие.
– Нет, я люблю тебя, как парень девушку. Поняла?
Она испуганно взглянула на него.
– Нет, нет, не надо, не надо... – пробормотала она. – Не надо, Степа!
Он печально усмехнулся.
– Я сам знаю, что не надо. Да что ж я могу сделать?
Она засмеялась.
– Но ты шутишь, Степан. Ты мой муж? Мой парень? Нет, ты шутишь!
– Что ж здесь смешного?
– Да ничего... Я и сама не знаю. Вот никогда не думала! Ты ведь такой свой. Домашний. Ты друг мой! Ты как брат, или нет... Даже как сестра мне. Я сама не знаю, что говорю.
Больше он не говорил ей о любви. Скоро она вышла замуж, уехала с мужем на новостройку, родила ребенка, девочку, кажется. А он – ждал. Он знал, что никогда она не придет к нему. И все же ждал. Жил один. Знал, что над ним смеются, считают чудаком. Разве не смешно? Огромный парень ждет свою девочку, которая уж я не девочка вовсе, а замужняя женщина, мать чужого ребенка.
Он сам удивлялся себе. Что с ним сталось? Да что в ней особенного? Многие находили, что она просто обыкновенная девушка, с курносым носом и смешными веснушками. Но ему были милы эти веснушки, этот вздернутый нос, – других девушек он уже не мог полюбить.
Он убедился в этом в прошлом году летом. Они поехали на практику целой группой студентов-металлургов: парней и девушек. Как это всегда бывает в таких случаях, образовались пары, некоторые из них, вероятно, останутся на всю жизнь. С ним на доменной печи отбывала практику Галя Стрелец – сероглазая, украинка-полтавка, ее родина чувствовалась в мягком «я», которое придавало музыкальность, певучесть ее речи. Вероятно, Степан нравился ей, она любила стоять с ним в одной смене на печи, вечером идти вдвоем в общежитие, болтать, смеяться, петь. Он относился к ней тепло, дружески. Ребята говорили ему:
– Какая славная девушка, эта Галя.
Он горячо соглашался:
– Да, славная. Очень славная, – но думал о другой, о Юльке.
Только осенью, когда уж возвращались в институт, он почувствовал, что глубоко обидел Галю. Но ему не в чем было упрекнуть себя.
Перед отъездом девушки, смеясь, позвали его к себе.
– У нас для тебя подарок, – таинственно сказали они.
– Подарок? – удивился он.
– Галя, вручай.
Галя смутилась, под общий хохот вручили ему подарок. Это было синее стекло для работы на печи, вещь необходимая для доменщика. Но оправу для стекла девушки сделали в виде сердечка. Что хотели они сказать этим? Он растерянно вертел стекло в руках.
– Это взамен твоего сердца, – сказала Варя-хохотушка. – Твое, говорят, разбито.
– Только вы и это не разбейте, пожалуйста, – попросила Галя.
– Это сберегу, – отвечал он, кланяясь.
Он сберег его. Юльку не сберег. Галю не заметил, а стекло бережно сохранил. Он и сейчас пользуется им на домне. Через синее сердечко смотрит в фурму; синее пламя мечется в печи, бурлят, клокочет чугун, расплавленный и изнемогающий, – и Рябинину кажется, что он заглядывает в свое собственное сердце. Там тоже кипит, бушует металл, рвется, мечется пламя, а снаружи холодный, железный корпус печи. Люди смотрят на молодого широкоплечего, улыбающегося инженера и ничего не подозревают.
И я хоть и подозревал о том, что творится с Рябининым, но был спокоен за него. Я шел рядом с ним, слушал, как звучали его уверенные, весомые шаги, и думал о том, что вот на моих глазах пропадает Алеша, чудесный парень, мой товарищ. Как помочь ему? Что делать?
С некоторых пор я и о себе стал думать, что пропадаю. Почему я все сидел в этом маленьком, пыльном городке? Дорога звала меня, манила, дразнила. Я уже несколько раз клянчил в окружкоме:
– Отпустите меня.
– Куда?
– Все равно куда. Учиться, работать, шляться. Только бы в дорогу, двигаться, ездить, бродяжить.
Мне казалось, что я кисну, пропадаю, опускаюсь здесь. Но в окружкоме досадливо пожимали плечами.
– Отпустить? Все вы проситесь отпустить. Ты сегодня десятый. А кто здесь работать будет?
Кто будет работать здесь? Придут сюда с завода, из сел. А там кто? Там вырастут новые.
Вокруг меня двигались, торопились люди. Они обрели вместо ног – колеса, вместо рук – крылья самолетов. Ехать, лететь, плыть. Сблизились географические понятия, сдвинулись полюсы. В одном общежитии оказывались рядом молдаванин с юга и помор с севера: здесь они были проездом. По всем дорогам двигались эшелоны, поезда, переселенческие караваны, бригады, экспедиции, разведывательные партии, людей перебрасывали, мобилизовывали, посылали, командировали. Ехали делегаты, завербованные рабочие, комиссии, буксиры, ударные бригады, толкачи, агенты, ходоки, туристы. Ехали посмотреть, пощупать стройку, стать на работу, найти место лучше. Почва горела под ногами. Крыша дома давила человека. Он мечтал о колеблющейся крыше вагона. Люди привыкали к движению; если они засиживались на месте, им казалось что они пропадают, теряют, упускают что-то.
И мне казалось, что каждый день прозябания в маленьком нашем городке – потерянный день моей жизни. Какие замечательные дела мог бы я делать! Мои товарищи перегоняли меня. Они приходили с заводов, меняли почтовых лошадей в маленьком уездном городе и отправлялись в столицу завоевывать ее университеты, рабфаки, музеи. Я завидовал им.
Мы все считали себя рожденными для великих дел. Чувство неудовлетворенности собой и сделанным нами было нашим седьмым чувством, шестым было чувство родины. Мы всегда были недовольны собой, своим положением, успехами, удачами. Хотелось большего! Уж слишком широко распахнулись перед нами далекие дали!
И я наблюдал, как всюду вокруг меня суетились люди с чемоданами, – начал нервничать, злиться, тосковать.
Парни, приезжающие в отпуск из столицы, сочувственным взглядом оглядывали меня, мою провинциальную косоворотку, мои туфли на босу ногу.
– Ты еще здесь? – удивленно спрашивали они. – А где Иванов, Петров, Сидоров?
Иванов оказывался в столице, Петров во флоте, Сидоров в вузе. Люди двигались, спешили, торопились, бросались в поезда, автомобили, самолеты, пароходы. Никто не хотел строить свою жизнь в родном маленьком городе, охотно предоставляя свои дома, улицы, сады, любимые и памятные места юности новым людям, рвущимся из сел и с заводов.
На моих глазах страна совершала свой рывок вперед, и мне хотелось рвануться вместе со всеми.
Я хотел об этом поговорить с Рябининым, но он шагал рядом мрачный, погруженный в свои думы, его не хотелось тревожить. Да и сможет ли он, увлеченный своей работой на заводе, понять меня. Еще, пожалуй, обругает.
Впрочем, может быть, и в самом деле меня следовало ругать?
В эту ночь не спалось Алеше. Он лежал рядом с горячей, сонной Любашей, ворочался, курил, но уснуть не мог.
Ночь стояла над страной. Все спали. Спал Рябинин спокойным легким сном инженера. Если и снились ему сны, то, вероятно, простые и четкие, как чертежи. Все ясно этому благополучному человеку. А Юлька? Юлька тоже спала где-нибудь в семейной двуспальной постели с мужем, и этот муж не Рябинин, а кто-то другой, незнакомый Алеше.
Где-нибудь между мешками на пристани или в углу вокзала спал беспокойный Мотя, пробирающийся на Урал, к старателям. Ему снились веселые сны: горы золота, серебряные реки, чудеса-а-а... Он дышал порывисто, храпел мощно, во всю носоглотку, как и подобает здоровому, бывалому парню, привыкшему спать на земле, ветром одеваться.
Спал и Павлик; часы-ходики висели над койкой, отстукивали минуты трудового сна рабочего парня. Маятник ласково качался на цепи. Спи, Павлик, спи, мы разбудим тебя к сроку, к гудку, спи, Павлик, спи.
Где спал сейчас Валька Бакинский? В тюрьме, где ему следовало бы быть. Или следственные органы, получившие сообщение Алеши, решили, что Валька – гнусная, но безвредная тля, и оставили его спокойно спать на диване где-нибудь в комнате приятеля. Остатки икры на столе, окурки в графине. Валька накрылся газетным листом, чтоб не беспокоили мухи. Но и мухи спали.
Во всем мире один только Алексей Гайдаш не спал. Беспокойно ворочался на постели.
Он курил и курил папиросу за папиросой, гасил их о железную спинку кровати и аккуратно втыкал в пепельницу.
Он один не спал во всем мире. Он один был без дела в охваченной работой стране. Он один был забыт, покинут, одинок.
«Лишний человек, – насмешливо подумал он вдруг о себе. – Рудин времени социализма, черт тебя подери».
Это было дико. Он, член партии, боец, большевик, вдруг оказался лишним. Этого не могло быть. «Это чепуха, – убеждал он себя. И тут же ехидно спрашивал: – Хорошо, а почему же тогда тебя никуда не зовут, не требуют. Почему тебе позволяют лежать на диване и киснуть. О тебе забыли, болван ты этакий. Кому ты нужен? Нужны инженеры, Ершовы, Рябинины, Павлики. А ты лишний. Лишний, как Рудин, Лаврецкий, Печорин, о которых ты недавно впервые прочел, но которые тебе родственники. Как и они, ты обуреваем высокими порывами и, как они, ничего не умеешь делать. Как и они, ты болтун, фразер, мастер фейерверков и вдохновитель сельтерского энтузиазма».
Но ни тогда, в кабинете секретаря Цекамола, ни долгое время спустя он не понимал еще всей глубины катастрофы, которая случилась с ним. Дело было совсем не в том, что его сняли с работы, зачеркнули всю его деятельность, публично высмеяли и обругали его. Вообще дело было не в том, что произошло с ним во внешнем мире. В конечном счете для него всегда найдется и дело и работа, он не пропадет, выплывет.
Самое страшное заключалось в том, что происходило с ним самим сейчас, когда он оставался один на один с собою.
Почва выскользнула из-под его ног, в этом заключалось самое страшное. Себе одному, наедине, он мог признаться в том, в чем ни за что никому не признался бы: секретарь Цекамола ругал его правильно. Но это признание не облегчало, а еще больше угнетало Алешу. Спасительное чувство обиды на несправедливость, совершенную над ним, так сладостно утешавшее его все это время, исчезло. Зато пришло беспощадное, горькое любопытство, захотелось вдруг взглянуть на себя со стороны: ну, каков ты, Алексей Гайдаш, что собой представляешь?
Такое никогда не случалось с Алешей. Он всегда был уверен в себе, в своих поступках, в своей удаче. Все, что он делал, делал правильно. Задумываться было и некогда и не к чему. «Интеллигентское самокопание» – он презирал хлюпиков.
А сейчас он вдруг посмотрел на себя со стороны, сбоку, как на постороннего и даже не близкого человека, сейчас он не жил, а читал о чьей-то другой жизни так, как читал вчера о Рудине и Лаврецком. Сейчас перед ним в коленкоровом переплете лежала книга «Алексей Гайдаш». С любопытством он смотрел в нее.
Но прежде всего он взглянул на последнюю страницу. Чем кончается эта любопытная история? Черты незнакомого ему человека. Ему хотелось, чтобы был благополучный конец.
Свадьба, герой женится на богатой невесте, она приносит ему счастье, приданое, деньги, теперь он имеет возможность учиться, заниматься филантропией, мыслить, лежать на диване и сосать трубку.
Но Гайдаш никогда не получит богатого приданого – усмехнувшись, он взглянул на Любашу. Нет, приданого он не получит. И наследства неоткуда ждать ему. Никогда Гайдаш не будет богатым, и, признаться, это не огорчает его. Странно, как изменилось понятие о счастье.
Какой же благополучный конец приготовила Гайдашу последняя страница?
Он был гол, ценность представляли только его руки и голова. У него не было и не будет ни титула, ни имений, ни покровителей. Только руки и голова. Вот эта голова. Вот эти руки.
И тогда истина, ставшая уже азбучной в Алешиной среде, вдруг осветилась новым и неожиданным смыслом, она непосредственно касалась его, Алеши. Ни заслуги родителей, ни слава отцов, ни наследство, ни богатство, ни связи, ничто не могло придать ценность пустому существованию, как ничто не могло затмить великолепный блеск полноценной, творческой личности.
«Значит, – взволнованно подумал Алексей, – вся моя будущность, все мои перспективы заключены только здесь, в этих руках, в этой голове?»
Он даже испугался. Да годны ли для такого дела эти руки? Годна ли голова? Он был необразован: отрывочные, смутные сведения о мире бродили в его голове. Он не знал никакого дела. Его руки были неумелы, неопытны. Правда, он здоров, физически силен, – но его нетренированные мускулы одрябли. У него есть воля, характер, – но куда направить, к чему приложить их?
И тогда он всерьез испугался.
«Что же будет с тобой, Алексей Гайдаш?»
Это был момент, единственный в жизни Алеши, когда он вдруг увидел себя в неприкрытой, беспощадной наготе. Растаяли иллюзии, ребячьи мечты, смылись краски. Он вспомнил все свои ошибки, промахи; все, что говорили плохого о нем его друзья и руководители. Все это остро припомнилось сейчас.
«Вот ты каков, Гайдаш?» – сказал он себе, и ему стало страшно.
Он вскочил с постели, стал бродить по комнате, трогал вещи, переставлял с места на место. Вещей было немного, он всегда ненавидел их, ему нравились пустые, светлые комнаты, похожие на спортивный зал. А может быть, здесь просто сказывалась его беспечность, лень; ему всегда казалось, что он живет на бивуаке временной, походной жизнью, было скучно приобретать вещи, обставляться ими, оседать среди них.
Во всем, что касалось его, он видел теперь плохое. «Неужели я и не большевик?» – вдруг спросил он себя и долго колебался прежде чем ответить. От ответа зависела его жизнь.
Он пытался увильнуть. «Какой же я судья самому себе? – И тут же возражал: – Нет, почему же, давай, давай!»
Он с пристрастием допрашивал себя: нельзя было быть более строгим к члену партии. «Ты фразер, – говорил он себе, – а большевики – люди дела. Ты нескромен, заносчив, хвастлив, а большевики – скромные люди. Дисциплинирован ли ты? Только тогда, когда командуешь, а не когда подчиняешься. Ты безграмотен. Что знаешь ты о марксизме, о ленинизме? Только то, что написано на плакатах и знаменах: «Не трудящийся да не ест», «Профсоюзы – школа коммунизма». Но даже партию, в которой состоишь, знаешь туманно». «Но ведь я никогда не был беспартийным. С детства я связал свою жизнь с революцией», – защищался он, как умел. «Да, но ты плохо использовал эти годы, ты мог бы стать настоящим парнем, а чем ты стал?.. Правда, ты парень с размахом, но кому пригодился твой размах? Ты честолюбив, друг Гайдаш». «А это не большевистское качество?..» – спросил он ехидно. «У тебя не большевистское, потому что ты жаждешь славы себе, а не родине. Ты хочешь пробиться к славе, растолкав других, а не скромно исполнив свой долг гражданина. И потом: как ты добьешься славы, если у тебя неумелые руки и вздорная голова? Славу не выкричишь, – даром она не придет. С какой стати она придет к тебе? Ради твоих прекрасных глаз? Но у тебя даже прекрасных глаз нет, друг Гайдаш, косоглазый монгол ты».
«Значит, я не большевик?» – спросил он себя и снова заколебался, прежде чем ответить. В одном он был твердо уверен и это не оспаривал в самые горькие минуты беспощадных саморазоблачений. В том, что он для партии не пожалеет жизни. Ему захотелось умереть, умереть, как Семчик, от пули врага. «Если я не умею жить, как надо, то умереть я сумею, как коммунист». Ему стали представляться горячечные картины. Он видел себя в дыму, в пламени; он снова, как шесть лет назад, завидуя Моте, мечтал о сражениях, он снова был мальчишкой. Неужели он не повзрослел? Это обрадовало его. Он был совсем еще молод, черт возьми, вся жизнь была у него впереди. Неужели он и теперь не повернет ее, как надо? Его слишком баловали удачи, неужели неудача сломит его? Он подошел к окну, серые сумерки дрожали на улице. Скорее бы утро! Скорее бы утро! Пойти в окру ж ком сказать секретарю: «Пошлите меня куда хотите. Милиционером в Звановку, там после смерти Семчика – вакансия. Председателем месткома. Чернорабочим. Я пойду куда угодно, куда мне прикажет партия».
Он еле дождался утра. Но вместе с утром пришел почтальон, принес повестку. Гайдаша Алексея Ивановича, родившегося в 1907 году, извещали, что послезавтра ему надлежит явиться на призывной участок.