355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Собрание сочинений в четырех томах. 2 том » Текст книги (страница 19)
Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 15:00

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 2 том"


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)

Великое дело – новость! Человек, принесший новость, – нужный, желанный человек в тундре. Ему – красный угол в избе, ему почетное место у котка.

Но дядя Терень не чванится новостями, он ими не торгует. Он щедро раздает их встречному-поперечному, и они, сразу став крылатыми, летят по тундре. Новости важные, нужные: о том, где лед идет нынче, и когда каравана ждать, и чем баржи гружены, и какие люди едут, и какие цены на зверя везут, и какие порядки ожидаются. Все дядя Терень узнал; все, что узнал, роздал.

В избе Повойниковых дядя Терень нежданно-негаданно застал мир. Он глазам не верит: за столом дружно сидит вся семья, лица у всех праздничные, светлые, бабы в розовых кофтах, старший Повойников причесан, у младшего на лице умиление, царапины позажили.

– Мир дому сему! – бормочет дядя Терень и уж раздумывает, отдавать или нет радиограммы из конторы.

– Дядя Терень пришел! – радостно визжат обе бабы и тащат старика к столу.

Ничего не понимая, он садится, обводит всех глазами: мир, мир написан на всех лицах, – и, обрадовавшись, поднимает чарку:

– Ну, – говорит он, – чтоб и нам, и вам, и всем добрым людям! – и пьет.

Обед проходит шумно и дружно. Но после обеда младший отзывает старика в сторону и спрашивает:

– Ну, как?

– Принес вам развод, – нерешительно говорит старик. – Аль невпопад?

Младший задумывается. Потом говорит:

– Однако давай.

Старик отдает радиограмму из конторы: младшему оставаться на мысе Лемберова, старшему переселяться на зимовье Жданова.

– Это как же? – вдруг громко произносит младший. – Отчего же Ивану ехать? Это и я очень просто могу поехать.

Все в избе настороженно затихают.

– Ишь ты! – криво усмехается младший. – Ивану лафа какая. Промысел Жданова известный, с нашим не сравнить.

Швыряет телеграмму в лицо старшему и шипит:

– Вперед забежал? Ловкой!

Старший Повойников еще и разобраться ни в чем не успел, а жена его уж вцепилась в Семена, а Семенова баба – в него. Драка вспыхивает сразу, трещат бабьи кофты, летят табуреты...

– Стойте! Стойте! – надрывается дядя Терень. – Люди вы аль не люди? – Он кое-как выбирается из драки, хватает мешок и ружье. – Тьфу! – плюет на пол и скорее вон.

«Что за люди! – недоумевает он, оставшись один. – Тундра широкая, а им тесно...

Однако некогда размышлять о Повойниковых. Некогда думать. Теперь только смотри да смотри. Лед тончает, забереги стали огромными, что полыньи, тундра топкая, вязкая, под каждым камнем – лужа, реки вскрылись, разлились, трудная дорога, мокрая.

А времени мало!

«Застану ли еще деда Кураша в живых?» – озабоченно думает дядя Терень.

Деда Кураша он застает подле избы. Старик лежит на лавке, греется на солнышке.

– А-а! – встречает он дядю Тереня. – Долго ходишь, молодой человек! Бывало, раньше шибче ходил.

– Оно раньше ноги ходчее были, – шутит дядя Терень, – теперь самоходы мои выходились. Надо себе автомобиль заводить.

– Заведи, заведи. Ну, как сходил? Счастливо?

– Ничего. Приедут к тебе, Егор Кузьмич, сыновья. Ты дождись!

– А-а! – усмехается дед в бороду и не может улыбки скрыть. – Приедут-таки, шалопуты. Испужались. А вот возьму да, не дождавшись, помру. А? – И он смеется своей угрозе.

Дядя Терень начинает выкладывать новости. Сперва государственные, политические.

– Вот в Москве под землей дорогу выстроили, – сообщает он, – называется метро.

Но деда Кураша новости московские не интересуют. Раз и навсегда он ограничил свои интересы делами Арктики. Здесь его изба, его промысел, его дети.

– Ну, как там... какие полеты будут? – спрашивает он.

«Это про Петрушу вопрос», – отмечает про себя дядя Терень и рассказывает о полетах.

– А что про зверя слыхать? Как нонче белуха идет, как нерпа, как морж?

«А это про Серегу», – догадывается дядя Терень и рассказывает о зверобойке.

– Так, так, – одобрительно кивает головой дед. – И о полярных станциях слыхал? Как нынче на Диксоне? Али, например, на Челюскином мысу?

«А это уж про Ваську», – улыбается дядя Терень и рассказывает про Ваську, то бишь – про станцию на Челюскином мысу.

Вот и все новости выложены. Можно и в путь. Дед не сердится, что гость уходит так скоро, он понимает – засиживаться ему нельзя.

– Оставил бы я тебя еще на день, – говорит на расставание старик, – да ноги нонче у тебя не те. Торопись. К большой воде не поспеешь.

Целый день сеется дождь, мелкий, настырный, и когда дядя Терень добирается до избы Жданова, на нем сухой нитки нет.

Жданов встречает его, как всегда, молча, ни о чем не спрашивает, ведет в избу и, пока дядя Терень сбрасывает с себя мокрую одежду, достает из сундука свою и дает старику.

Потом оба садятся к огню и закуривают.

– Я послал, – кратко сообщает дядя Терень: с Ждановым научишься краткости.

– А-а! – равнодушно отзывается Жданов.

– Ответа наказывал не ждать?

– Ну?

– Я и не ждал, – заканчивает дядя Терень и протягивает к огню ноги в шерстяных ждановских чулках.

Оба молчат и курят.

Слышно, как стучит дождь в окно.

– Однако, – вдруг говорит дядя Терень, зевая, – однако писулька тебе какая-то пришла...

Лицо Жданова начинает медленно краснеть. Но он ничего не говорит, не торопит дядю Тереня, только трубкой пыхтит, – трубка, как назло, погасла.

Дядя Терень достает из мешка радиограмму и сует Жданову.

«Я получила ваши розы, дорогой друг. Спасибо от всей души. Часто и тепло вспоминаю нашу встречу в тундре, и еще раз вам, как тогда, скажу: хороший вы, правильный человек. Буду рада вас увидеть в Москве, если случится вам быть там. Сердечный привет. Татьяна Логинова».

Жданов долго, очень долго читает радиограмму и вдруг сам начинает рассказывать о Татьяне Логиновой, о том, как встретил ее в прошлом году, пятого июля, в тундре (она геолог), как посчастливилось ему оказать ей услугу, пустяшную, а вот помнит, и как думал о ней с тех пор, всю зиму думал, думает и сейчас...

– В Москву поеду. Погляжу на нее. Только погляжу. И обратно сюда!

– Один вернешься? – будто невзначай спрашивает дядя Терень.

Жданов бросает на него свирепый взгляд и рычит:

– Один! А ты что думал? Один, черт тебя подери!

В избе Трофимова дядя Терень мешок кладет прямо на стол, вся семья собирается вокруг, и старик торжественно раздает подарки: Митяю – книги, хозяйке – сгущенное молоко в банках и скляночки с лекарствами и присыпками из больницы, Трофимову – хозяйственные мелочи.

Митяй вертит в руке книги и смотрит на дядю Тереня исподлобья.

– Ты чего? – спрашивает отец.

– Ничего, – надув губы, ворчит Митяй, – надул...

– Ах, да! – говорит дядя Терень, хлопая себя рукой по лбу. – Я и забыл!

И, лукаво улыбаясь, вытаскивает из кармана нож и отдает Митяю.

Подарки розданы, теперь – новости. Трофимову нужно рассказывать обстоятельно. Это не Жданов, не дед Кураш. С Трофимовым можно долго и смачно говорить о политике. Гадать, будет ли нынче война или нет, и какого урожая ждать в колхозах, и каких цен на зверя.

Как всегда, дяде Тереню не хочется уходить из теплой, домовитой избы Трофимова. Хорошо бы остаться и сидеть вот так у огня, курить, беседовать, слушать, как стучит дождь в окно, как возится девочка в люльке, как повизгивают в сенях собаки. И то сказать, довольно уж он походил на своем веку. Место старика у печки.

Но, рассказав все новости, он встает, выколачивает трубку о каблук, надевает мешок на плечи, прощается и выходит.

Всю дорогу от избы Трофимова до жилья Арсения дядя Терень последними словами ругает Арсеньеву бабенку. Это из-за нее потерял он на Диксоне три дня. Три дня, шутка ли сказать. Три дня, когда тут каждый час дорог. Час весну делает.

– Вот чертова баба! – ругается старик, перепрыгивая через трещины и проваливаясь по грудь в ледяную воду. – Ох, баба анафемская! Да коли бы ты дочкой моей была б аль снохой – я б...

К жилью Арсения он добирается из последних сил. Все мокро на нем. Он дрожит и от холода и от усталости, проклинает дорогу, бабу и себя за то, что связался с этими делами.

«Ишь, какие дела завелись в тундре: любовь, ревность. Сроду не было. И люди стали беспокойнее, и весны хуже, и вода холодней – до костей пронизывает, да и кости не те (главное – кости не те), что прежде. Все тело ноет. Совсем застудил ты себя, старик. Ах, дела!»

Но когда Арсений, исхудавший, обросший бородою, страшный, нетерпеливо бросается к нему навстречу и кричит: «Ну? Ну? Ну?», старик, стуча зубами от холода, первым делом отвечает ему:

– Принес, принес. Крепко целует. Дай отогреюсь, погоди, отойду...

Но прежде всего он отдает Арсению радиограмму, потому что душа у человека болит всегда сильнее, чем кости.

Арсений вырывает радиограмму из окоченевших рук старика и жадно читает.

– Ишь! Ишь ты! – бормочет он, весь расплываясь в улыбке. – Ишь! – сконфуженно хмыкает он.

Вот уж душа и вылечена. А кости – что кости? Кости стариковские, привычные, – отошли и они. Снова можно в дорогу.

– Ты не уходи! Не уходи! – просит Арсений.

Нельзя человеку оставаться одному наедине с горем, но еще труднее – с долгожданной радостью. Теперь только бы говорить, говорить, рассказывать о жене, о том, как она любит его и он ее и как они чудесно жить будут...

– Ты не уходи, дядя Терень, золотой ты человек! – просит Арсений. – Теперь как раз нам выпить следует!

Но старик помнит о соседе, который тоже ждет. Тоже, поди, душой изболелся.

Надо идти. Надо идти.

Сосед стоит на высоком берегу и смотрит в залив. Над Енисеем – рев. С треском взламывается лед, льдины сталкиваются, со скрежетом переворачиваются, бьются; снежная пыль столбом стоит в воздухе.

«Теперь дядя Терень заливом не пойдет! – грустно думает сосед. – Теперь пойдет берегом, в обход. И ждать сегодня нечего».

В последний раз бросает он взгляд на ледоход и вдруг далеко-далеко в заливе замечает одинокую черную фигуру: она мечется среди льдин, прыгает. Сосед всматривается и с ужасом узнает дядю Тереня.

– Дядя Тере-ень! – кричит он испуганно. – Что это ты?

Но старик не слышит. Кругом грохот, рев, треск. Лед ползет из-под ног, прочные ледяные поля вдруг раскалываются в самом надежном месте и заливаются водой. Большая вода идет, большая сила идет, как с ней старику сладить?

– Вот проклятая баба! – ругается он, вспомнив жену Арсения, и мечется по льдине.

До берега еще далеко. А на берегу мечется сосед, невольно повторяет движения старика на льдине, всплескивает руками:

«Ах, беда какая! Что же теперь, а? Пропал старик!»

Вдруг он решается, бежит к лодке, сталкивает в воду, прыгает в нее и, отталкиваясь шестом от льдин, торопится на выручку. Лодка скользит среди ледохода, обломки льдин летят в нее со всех сторон.

– Э-эй! – кричит сосед. – Дядя Тере-ень!.. Подер-жи-ись!.. Держи-и-ись!..

Старик замечает лодку.

– Ты заче-ем? Заче-ем? – кричит он сердито. – Тебя раздавит, че-ерт!

– Ты держи-и-ись! – доносится до него.

И старик, ожесточенно сплюнув, прыгает на соседнюю льдину, а с нее на следующую, и еще на следующую, навстречу лодке.

Через полчаса оба шабра[12]12
  Шабер – сосед.


[Закрыть]
на берегу. Оба мокры с головы до ног, оба измучены.

– Приедет Настя... – говорит старик, – вот вода пройдет, она и приедет. – И отдает радиограмму.

Сосед, сконфузившись, читает. Дядя Терень глядит, как проносятся мимо льдины с отпечатками его шагов. Они несутся в море.

– Это хорошо, что Настя приедет. А? Как думаешь? – конфузясь, спрашивает сосед. – Человеку без бабы никак невозможно жить.

– Это верно, – соглашается старик. – Такое уж дело, – и смотрит на ледоход.

Соседу вдруг становится стыдно за свою радость.

«Что ж это я, – все о себе да о Насте! Надо и старика спросить».

– Ну, а ты, дядя Терень, что из дому получил? Хорошие вести?

– Из дому? – смеется старик. – А у меня, мил друг, никакого дома нет.

– А родня?

– И родни нет. Бобыль. Как подорожник у межи, один... так-то!

– А кому же ты радиограмму посылал?

– Я? Никому.

– Так ходил ты зачем? – удивленно спрашивает сосед.

Но старик не отвечает.

Идет большая вода – это всего интереснее.

«Значит, поспел-таки!» – думает старик и снимает шапку, словно приветствует большую воду.

1939

РОДЫ НА ОГУРЕЧНОЙ ЗЕМЛЕ

На Огуречной Земле случилось несчастье. Огуречная Земля – далекий, уединенный островок в Полярном море, – напрасно вы будете искать его на карте под таким названием. На карте у этой крошечной точки есть свое, вполне благозвучное и даже поэтическое имя. Но полярные радисты упрямо зовут ее Огуречной Землей, и попробуйте-ка разубедить их! Это такой народ, радисты! Пересмешники. Скучно им в своих рубках, что ли?

Впрочем, странное это название имеет свою историю. Островок открыли недавно, совсем недавно, и начальник партии, лихо и наспех произведя съемку вновь открытой земли (его торопили льды, убедительно смыкавшиеся вокруг ледокола), тут же составил донесение, в котором писал: «Вновь открытый остров имеет форму огурца». И радисты, – а через их руки неминуемо проходит все, – окрестили нового гражданина семьи полярных островов Огуречной Землей.

Островок вскоре приобрел немалое значение, – он был так далек! Исследователи потирали руки: теперь-то мы доберемся до многих тайн Ледовитого моря. Синоптики облегченно вздохнули: еще одна печь появилась на кухне погоды. Молодые полярники мечтали об Огуречной Земле, как о невесте. Им грезились несказанные ее прелести, и не было таких подвигов, на которые не пошли бы они, только бы ее завоевать. Они снисходительно говорили: «Что Диксон. Тикси. Челюскин? Это уж освоено. Это все равно что дома. А там...» И волнующим шепотом прибавляли: «Шутка ли! Семьдесят восьмой градус...»

Итак, земля, имеющая форму огурца, стала обитаемой. На нетронутом снегу, рядом с большими, круглыми, как чаша, следами медведя появились острые, напористые человеческие следы. Возникли здания. В торосах родилась жизнь. И были уже у людей свои будни, и кипел кофе в медном начищенном кофейнике, и свои радости, и вечерние часы за шахматной доской, и свои заботы, волнения... И вот было уже и свое несчастье. Или скорее – счастье. Ну да, счастье!.. Впрочем, ничего еще не было известно, – как обернется. Дело в том, что женщина кричала страшным, нечеловеческим криком, а бледный толстый мужчина стоял над ней, и его руки беспомощно тряслись, а по лбу катились тяжелые круглые капли пота.

Тот очень ошибается, кто думает, что в Советской Арктике на далеких островах люди живут уединенно, ничего не зная о своем ближайшем соседе. Правда, от соседа к соседу, от острова до острова, подчас тысячи километров – и каких километров! Но радисты! И благодаря им вся Арктика знала, что на далекой Огуречной Земле женщина в муках рожает нового гражданина. И вся Арктика, затаив дыхание, следила за исходом этих родов, словно все они, эти хмурые, мужественные люди, горняки Нордвика, ученые Челюскина, радисты Диксона, строители порта Тикси, зимовщики Белого, стояли, стараясь не кашлянуть, не шелохнуться, у кровати роженицы и ждали появления на свет ребенка, чтобы услышать его первый требовательный крик и ласково, отечески ему улыбнуться.

– Ну, как? Ну, как? – спрашивали и утром, и в полдень, и вечером со всех зимовок.

Но женщина кричала, и казалось, ее стоны слышны во всей Арктике, муж ее, беспомощный, как и все мужчины в таких случаях, только плакал над нею, а доктор ничего не мог сделать, суетился и нервничал. Бедняга, он не был акушером, а случай выдался исключительный – поперечное положение плода.

С Огуречной Земли в этот день на радиоузел приняли отчаянную радиограмму.

«Спасите! Спасите! – радировал муж роженицы. – Сделайте, что можно тчк. Спасите мать зпт ребенка».

Что можно было сделать? Радист, принявший радиограмму, страдальчески сморщился, снял наушники и пошел к начальнику. Что можно сделать? Ведь женщина... Ведь ребенок...

Начальник и парторг задумались. Как помочь роженице? Лететь туда не на чем. На зимовке – ни одного самолета. Зима. Полярная ночь. Разве долетишь? Парторг хмурился и пошел в больницу к доктору.

Доктора звали Сергеем Матвеичем. Что сказать о нем? То был обыкновенный врач, из тех, которых ничем уже не удивишь, не расстроишь и не испугаешь. И внешность у Сергея Матвеича была обыкновеннейшая: брюшко в меру, руки красные, большие, настоящие руки резника-хирурга; голос жирный, благодушный; лысинка благообразная, покрытая реденькой прядью; очки роговые черные; одежда, руки – все пахнет карболкой, лекарствами, больницей, – одним словом, партикулярная внешность врача. Так что, когда встретишь Сергея Матвеича в кают-компании в форменной тужурке с якорями, невольно подумаешь: «Отчего он не в халате?»

Одно было необыкновенно в докторе: уж очень он был... обыкновенен для арктического врача. Все-таки арктический врач – это, как хотите, фигура романтическая. Взгляните на карту. Среди имен полярных исследователей, память о которых нам хранит красноречивая карта, найдете вы имена врачей: остров доктора Старокадомского, мыс доктора Исаченко. На Диксоне вам покажут могилу фельдшера Владимирова, скромного северного героя, и вы с почтением поклонитесь знаку на могиле из серого плавника. На острове Врангеля вы уже сами первым делом станете искать могилу доктора Вульфсона, героя, самоотверженно погибшего в борьбе с врагом народа, проникшим в Арктику.

Но в Сергее Матвеиче до обиды не было ничего романтического. Обыкновенный прозаический врач. Не был он похож и на бравых корабельных врачей, привыкших ко льдам, штормам, качающейся палубе, консервному пайку и к запаху океанской соли. Но, может быть, он был врач-исследователь, врач-ученый?

В последнее время в Арктику охотно едут ученые-медики. Они и биологи, и зоологи немного, и ботаники.

Одни собирают рачков, любопытных земноводных, ящериц и увозят эти трофеи в спирту на материк; другие распластывают на листе гербария карликовую иву, которая вся – с корнями и «кроной» – умещается на ладони; третьи научают заболевания в условиях Арктики, поведение людей, психику, возможности инфекции, влияние полярной ночи и полярного дня на человека...

Но Сергей Матвеич не заспиртовывал рачков, не засушивал лишайников и, кажется, даже не записывал в дневник «любопытные фактики из врачебной практики». Он, впрочем, кое-что попробовал было сделать, да времени... времени не было. Больные. Заботы. Больница. По всему было видно, что его зимовка не обогатит науку новыми открытиями.

Еще на корабле молодой магнитолог Модоров, один из тех бескорыстных энтузиастов науки, которые особенно ярко раскрываются именно на зимовках, подошел к врачу и, весело улыбаясь, сказал ему:

– А я понимаю вас. И ваш взгляд на всех нас, зимовщиков, понимаю. Вы ведь на нас смотрите, как на кроликов. Будете изучать нас, так ведь? Щупать пульс до и после аврала, слушать сердце во время полярной ночи и после нее. И потом напишете, конечно, научную работу? Так? Ну, так, что ли? Я рад, доктор, служить вам кроликом.

Сергей Матвеич испуганно посмотрел на него, смутился и ответил, что да, конечно, он кое-что, батенька, этакое затеял, но при этом он так неопределенно щелкнул пальцами, что и Модоров и все остальные «кролики» больше не спрашивали Сергея Матвеича о научной работе. Было похоже на то, что он приехал сюда с единственной целью: лечить людей, буде они заболеют, принимать у рожениц ребят, рвать зубы и вырезать аппендициты.

Для всего этого ему нужна была больница, ибо врач без больницы – «это, батенька, Колумб без корабля». И больница ему была нужна не какая-нибудь, а вполне благоустроенная, потому что Арктика там или не Арктика, а если человек заболеет, то надо, чтобы лечили его по-настоящему. Поэтому он сам при разгрузке баржи таскал на своей спине ящики с оборудованием и, если ему помогали, сердито кричал:

– Осторожно, осторожнее! Не разбейте!

Он сам и строгал и пилил, мастерил какие-то палочки, суетился около плотников, сам выкрасил белой масляной краской стены, покрыл линолеумом пол. Людей было мало, а дел у всех много. Строился радиоцентр, гремели взрывы в порту: строилась угольная база. То был тысяча девятьсот тридцать четвертый год – исторический для Арктики, когда, словно по волшебству, возникали на пустынных берегах Ледовитого океана среди диабазовых скал здания, порты, мастерские, шахты.

Возникла и больница. Она была маленькая, на пять коек, но этого было вполне достаточно. И все в ней было, как в настоящих больницах, в которых поседел, полысел и пропитался запахом йода и карболки Сергей Матвеич. Так же поблескивали маслом белые стены, так же играло солнце на никеле инструментария, на склянках с этикетками в стеклянном шкафу. И чистота. И тишина. И запах карболки. Появились и больные. Все больше женщины. Из отдаленных промысловых избушек, за сотни километров, на собаках приезжали они сюда загодя, за месяц, за два до «срока», и жили на зимовке. Приезжали и мужчины – с грыжей, с аппендицитом, с отмороженными пальцами, с увечьями, с больными зубами. Он лечил и зубы и даже пломбировал их; и многие, не успевшие на материке починить свои зубы, сделали это у Сергея Матвеича. Но чаще всего он говорил:

– Эх, батенька. Ну к чему вам этот дрянной зуб? Давайте-ка мы его... того...

А перед тем как выдернуть зуб, он выдавал больному для храбрости тридцать граммов спирта. Это было традицией. Но потом Сергей Матвеич заметил, что его стали обманывать. Спирт выпьют, а зуб рвать не дают. «Знаете, говорят, доктор, а зубу-то легче стало. Давайте-ка в следующий раз». С тех пор он стал выдавать спирт только после операции.

Как хирург по профессии и по складу души, он всегда предпочитал хирургические меры и даже, как смеялись на зимовке, оживлялся, если предстояло кого-нибудь «порезать».

– Мы, батенька, вас сейчас почикаем немного, и легче вам будет. Ну вот! Вот и отчикали. Вот ваша болячка.

К внутренним же болезням он относился подозрительно.

– Это там всякая терапия, панська хвороба. К чему вам этим болеть, батенька? Этакая дрянь! – И утешал; – Предоставьте это природе... Природа – она мудрее. Все рассосется... Климат здесь чудесный... Здоровый климат-с!

И было уж так заведено, что каждый день во время обеда кто-нибудь громко через стол говорил:

– Доктор, у меня что-то голова сегодня болит. Рассосется?

– Рассосется, батенька, рассосется, – убежденно отвечал он.

Таков был Сергей Матвеич, наш обыкновеннейший доктор. И если было в нем что-либо непонятное, то только – зачем он поехал в Арктику?

Собственно Арктики он так и не видел. Больница, кают-компания, квартиры зимовщиков, больница... Собирался было на охоту сходить, да не собрался. Думал было промысловые избушки объехать, да не на кого было больницу оставить – все роды (удивительно много стали рожать в Арктике), и по промыслам поехал фельдшер. Один раз только, осенью, во время хода белухи, увязался доктор с молодежью на промысел, но только мешал всем, промок, чуть было сеть не упустил и, мокрый, но очень довольный, вылез на берег. Зато когда белухи были уже на берегу, он, окруженный чуть ли не всем населением зимовки, стал ножом разделывать морского зверя. («Смотреть, нет ли у белухи аппендицита», – смеялась молодежь.) Опытной рукой он вскрывал внутренности и показывал собравшимся легкие зверя, желудок: «Все, знаете, батенька, довольно похоже на человеческие органы».

Однажды, после вечернего кофе, когда в кают-компании было как-то по-особенному тепло и уютно, магнитолог Модоров подсел к доктору:

– Вы не обидитесь, Сергей Матвеич? Скажите: зачем вы поехали в Арктику?

Сергей Матвеич смутился и развел руками.

– Как вам сказать, батенька, – пробормотал он. – Кругом говорят: Арктика, Арктика... Думаю: дай-ка и я. Ведь не стар. Как находите: ведь не стар еще? – Он молодцевато покрутил усы. – Потом в больнице у нас, знаете, врач появился. Только что с Севера. Восторженный этакий. Большое поле, говорит. Интересные случаи... Отчего же не послужить? Я и на фронте был... Всяко бывало... И потом... – Он поднял на собеседника свои честные голубоватые глаза и прибавил просто: – И лотом – материальные условия очень хороши. Два года прозимую – ведь это, батенька, капитал. Домик мыслю себе купить под Москвой. Знаете, этак садик... гамачок... клумбы... Обожаю настурции. И еще – ночную фиалку под окном.

После этой беседы доктор показался всем еще более скучным и прозаичным.

Но какой бы он ни был будничный и прозаичный, вот такой, каков он есть, – с большими красными руками, с брюшком под халатом, с запахом карболки и йода, – он был все-таки единственным человеком на зимовке, который мог бы помочь женщине, рожавшей на Огуречной Земле, хоть и не было ясно, как он сможет это сделать.

Парторг зимовки, дядя Вася, пришел к доктору в больницу и уединился с ним в кабинете.

– Надо помочь, – сказал он, поднимая на доктора усталые глаза.

– Позвольте, позвольте, батенька! – удивился Сергей Матвеич. – Вы говорите, помочь. Давайте-ка сюда вашу больную. Пожалуйста. Но ведь не могу же я принимать роды, которые, извините... находятся... э-э-э... где-то в пространстве.

– Но надо помочь, доктор, – настойчиво повторил парторг.

– Нет. Это чудесно, право! – рассмеялся доктор и даже всплеснул руками. – Дайте мне руки длиною в тысячу километров, чтоб я мог протянуть их... в... к ложу больной. Дайте мне, батенька, глаза-телескопы... в... в... чтоб увидеть за тысячи километров, и я готов-с, готов.

– Мы вам дадим такие руки и такие глаза, доктор, – сказал парторг. – И тогда...

– Я вас не понимаю, батенька... Какие руки? Какие глаза?

– Радио. Вам будут говорить о состоянии больной и, как это, о положении плода, а вы будете руководить.

Опешивший Сергей Матвеич долго и молча смотрел на парторга.

– Вы как это… серьезно?! – наконец осведомился он шепотом.

– Вполне. Иного выхода нет.

Сергей Матвеич встал, надел халат и решительно направился к двери.

– Идемте к больной, – сказал он. Потом остановился. – Впрочем, зачем же халат? Ну, все равно. Экие странные вещи на свете. Первый случай в моей практике... э... заочные роды. Роды по радио. Представляю, как удивятся мои коллеги... Ну, все равно. Идемте.

Огуречная Земля была вызвана к аппарату. Диспетчер объявил всем полярным станциям: «Ввиду того, что радиоузел, будет все время работать с Огуречной Землей, связь с остальными станциями временно прекращается до... до исхода родов».

Все замерли. Тихо стало в эфире. Затаив дыхание, следила Арктика за родами на далекой Огуречной Земле. Сергей Матвеич подошел к аппарату.

– Ну-с, – произнес он, заложив руки за пояс халата, и растерялся.

Он чуть было не спросил по привычке: «Ну-с, как вы себя чувствуете, больная?» – но вспомнил, что собственно никакой больной перед ним нет. Пустота. Эфир. Некоторым образом... э... пространство.

Он был явно не в своей тарелке. Не было привычной рабочей обстановки, той, которая давала ему необходимое спокойствие. Он должен был видеть роженицу, слышать ее стоны, мольбы, привычно сочувствовать ее мукам, видеть кровь в тазу, ощупывать своими руками плод – это маленькое, скользкое, беспомощное тельце.

Ничего этого не было сейчас. И он чувствовал себя, как старый солдат, который спокоен под пулями, но пугается зловещей, недоброй тишины засады; как мельник, который может мирно дремать под шум жерновой и просыпается от тишины.

Здесь, на радиостанции, он был как белуха на берегу. Ровным светом горели лампы. Потрескивало что-то в репродукторе. И тишина. И ни больной, ни стонов, ни мук.

Ни мук? Но она мучится там... в пространстве. Очень мучится... и ждет помощи. И все вокруг ждут. Что же, доктор, Сергей Матвеич, ну-ка?

Он наклонился к радисту и сказал:

– Э... батенька... спросите доктора: а в каком положении сейчас плод?

И с любопытством посмотрел, как его слова, словно горох, рассыпались точками и тире и понеслись в эфир. Через несколько минут был уже и ответ.

Сергей Матвеич прочел его и сморщил лоб. Так началась эта необыкновенная «заочная консультация».

– Плод в поперечном положении, – размышлял вслух доктор. – Да-да... Случай! Спросите-ка у моего коллеги, – обратился он к радисту, – знает ли он, хоть понаслышке, поворот плода по методу Бракстон-Хигстона.

«Э, да откуда ему знать? Молодой человек. И терапевт к тому же», – размышлял он сам с собой.

Терапевт! Как все хирурги, он относился к ним с легким недоверием.

Ответ пришел, какого и ждал Сергей Матвеич: «Понаслышке знаю, но прошу во всем, без стеснения, руководить мной».

– Вымойте руки спиртом и йодом. Все пальцы смажьте йодом. Минут десять мойте, батенька, – продиктовал доктор, и радист, послушно и словно священнодействуя, передал все, и «батеньку» в том числе. Кто его знает, может быть, и в этом «батеньке» есть свой медицинский смысл?

Доктор Огуречной Земли почтительно сообщил, что руки вымыты.

– Так! – удовлетворенно кивнул головой доктор. – Теперь асептика женщины. – Он подробно написал на бумажке инструкцию и передал радисту. И снова, любопытствуя и удивляясь, смотрел, как его слова, мысли, те, что еще минуту назад находились в одном его мозгу, сейчас чудодейственной силой переносятся за тысячу километров. И он впервые с уважением посмотрел на радиста.

Радист, ощущая важность момента, даже напружинился весь и покраснел от натуги. Он отчетливо выстукивал каждую букву, боясь ошибиться. Принимая отчет с Огуречной Земли, он записывал медленно, без той лихости телеграфиста, какой хвастался всегда. Он просил:

– Давай медленнее. Ведь тут букву изменишь, а ребенку и роженице повредишь.

– Ну-с, – сказал доктор, – теперь сделайте внутреннее исследование. Введите левую руку...

Вот он надвигается, решающий момент.

«Что, если шейка матки недостаточно открыта? – озабоченно думал доктор. – Ах, отчего я не там?! Ведь это что ж... Ведь не могу же я отвечать, батенька, за то, чего не вижу даже».

Ожидая ответа и непривычно волнуясь, он, чтобы успокоиться, отошел к окну и стал глядеть на улицу. На улицу? Была ли здесь улица? Сугроб снега под окном. Дальше амбар, бухта, а еще дальше – снег, снег, только снег. На крышах складов снег, на бухте снег, в тундре снег. Зеленоватый. Луна.

«Ах, и далеконько же ты забрался, Сергей Матвеич!» – вдруг подумал он и удивился даже, что так далеко забрался, словно эта мысль впервые пришла к нему, словно он не второй год зимует, а только первый день.

– Сергей Матвеич! – позвал его кто-то шепотом.

Он оглянулся. Перед ним стояли две женщины: жена радиста и жена геофизика.

– Голубчик, Сергей Матвеич, ну как? – волнуясь, спросила более смелая – жена радиста.

– Что – как? – рассердился доктор. – Вы у мужа спросите, Марья Ильинишна. Он у радио колдует. Он лучше меня знает. А я не вижу... ничего не вижу... Снег-с.

– Мы хотели только... – смутилась жена геофизика. – Видите, у меня подруга была. Так, знаете, она рожала и такой же случай. Я все подробности знаю... может быть, вам пригодится? Я расскажу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю