355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Собрание сочинений в четырех томах. 2 том » Текст книги (страница 16)
Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 15:00

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 2 том"


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)

«Неужели он не забыл, как чистят оружие, сидя в штабе? – удивлялся Конопатин. Он теперь только увидел, что и полнота командующего была только кажущейся, и походка легкой, он вспомнил, как сидел командующий в седле, и позавидовал ему: – В его годы мне бы таким быть. Большевик!»

Смущенный отсекр, как виноватый школьник, глядел, как чистил его оружие командующий.

– Понятно? – спрашивал тот то и дело и бросал косые взгляды на комиссара полка. Брови комиссара вздрагивали.

– Понятно, понятно, – шептал отсекр.

– Вот вам ваше оружие, – наконец, подал ему командующий наган и вытер руки о тряпку. – Это вы приглашали Ковалева в партию? Говорят, даже уговаривали?

– Так точно, я... – растерялся отсекр.

– В партию? – вдруг закричал командующий, и всем стало страшно от этого крика. – В партию? Да ты знаешь ли, куда тащил врага?

– Я думал... строевой... командир... исправный...

– Исправный. Не спорю. Исправней тебя. У него взять наган – блестит, как стеклышко. Не сомневаюсь. Не то, что твой. Заржавело ваше оружие, товарищ отсекр. И идейное и личное. Идите.

Отсекр машинально козырнул и как потерянный поплелся на место.

– На стрельбище! – коротко скомандовал комвойск.

На стрельбище он словно повеселел. Ласково улыбался красноармейцам. Весело здоровался с подходившими частями. Всех подбадривал.

– Ничего. Ничего... Денек-то какой!

– Ветер, товарищ командующий, – вставлял командир полка.

– Прикажите ветру стихнуть, товарищ командир полка.

– Не подчинен мне ветер. Он рангом выше меня.

– И мне не подчинен. А вдруг, Петр Филиппыч, он задует и на фронте? Будем стрелять?

– Как не стрелять!

– Так командуйте же трубить огонь. Мы – на фронте.

Но его шутки не успокаивали командиров. Все знали, что это только уставная вежливость командующего. На линии огня нельзя ругать стреляющих, нельзя нервировать командиров, но с каждой сменой, уходившей, отстрелявшись, с линии огня, в душе командующего должен был накапливаться гнев. Там гремела буря, но ее раскатов не слышно было на линии огня. Командующий улыбался. Полк продолжал стрелять скверно.

«Ах, лучше бы ты меня матом крыл, чем так вот улыбаться, – думал Бывалов. Он давно, с фронта, знал командующего, и любил, и знал, что тот его любит. Командиру полка было стыдно за свой полк, обычно лучший в армии. – Ветер? Да нет, не ветер. Стар я стал, что ли? Али успокоился на лаврах? Лучший, лучший. Вот тебе и лучший!..»

Стреляла полковая школа – надежда полка. Но и та стреляла плохо. Командующий сам отмечал в списке курсантов, который держал перед собой, итоги стрельбы.

Сзади вполголоса, но напрягая шепот до предела, телефонисты вызывали блиндажи по полевому телефону.

– Триста? Триста? Как круглая мишень? Поражена... Нет?

– Шестьсот? Шестьсот? Как перебежчик? Ноль. Бежит, значит, сукин сын. Кланяется стрелку. Спасибо, еще поживу.

Командующему докладывали то и дело:

– Курсант Рунич – удовлетворительно.

– Удовлетворительно! – морщился и отмечал в списке. – Что же, в руку его задел или в шею? Врага надо сражать с выстрела. Только отличный результат с минимальным количеством патронов следовало бы записывать. Все, что ли, отстрелялись?

Он прошелся карандашом по списку и заметил фамилию Гайдаша.

– А этот почему не стрелял?

– Только что из лазарета вышел, – доложил командир полка.

– Гайдаш. Ах, это тот Гайдаш, который с Ковалевым, – вспомнил командующий, и Бывалов подивился его памяти. – Позвать его ко мне.

Алексей удивился и смутился, узнав, что командующий требует его к себе. Стараясь быть спокойным, он пошел к командному пункту, туда, где рослая и широкоплечая фигура командующего господствовала над окружавшими его военными.

– Как ваше здоровье, товарищ Гайдаш? – спросил, поздоровавшись с ним, командующий.

– Я здоров, товарищ командующий.

– Рад это слышать. Вы хорошо держали себя в этой истории. Член партии?

– Так точно. Коммунист.

Собственный голос показался Алеше незнакомым. С чего это он так оробел? «Я ведь не из робких был», – бегло подумал он. Он прибавил, тряхнув головой:

– Член партии.

– Не трудно ли вам в армии? – вдруг спросил командующий, и этот простой вопрос снова смутил Гайдаша. Почему он спрашивает об этом? Что он знает о нем? Алексею показалось сейчас, что командующий знает даже то, в чем сам себе не признавался Гайдаш.

– Было трудно, – честно ответил он. – Теперь... теперь привык. Теперь я дома.

Командующий весело усмехнулся и даже, как показалось Алеше, понимающе подмигнул ему.

– Я привык, – подтвердил Алексей упрямо.

– Верю. Но нелегко быть коммунистом, нелегко быть коммунистом и в армии. Если бы я вот сейчас будучи коммунистом, плохо стрелял, как стреляют там, – он показал на красный флажок, – я бы от позора на край света сбежал. Коммунист, не умеющий стрелять, немыслим. Передовиком коммунист должен быть. Всюду. Везде. Всегда.

Обращался ли он с этими словами и к Алеше? Он говорил теперь всем. Алеша был только поводом, но это, как упрек, относилось и к нему. Знал ли об этом командующий? Неожиданно для самого себя Алексей сказал, волнуясь:

– Разрешите обратиться с просьбой, товарищ командующий?

– Пожалуйста.

Алеше показалось, что он насторожился. Верно ли, что он поморщился даже. Почему?

– Меня отставили от стрельбы... Но я здоров… Я прошу разрешить мне стрелять... за мой взвод.

– Стрелять? Да вы больны еще...

– Я очень прошу, – по-детски пролепетал Алеша.

Командующий пристально посмотрел на него, улыбнулся краешком губ, потом резко повернулся к начальнику школы.

– Дайте пять патронов. О результатах доложить мне. Зачесть в итог взвода.

– Ну? – снова обратился он к Алексею. – А коли выйдет плохо? Понизите процент родного взвода. А процент-то у него, ой-ой, и без того бедный.

– Я не подведу, – пробормотал Алеша. Зачем он поддался порыву? Он клял теперь себя.

– А как думаете выполнить стрельбу?

– Думаю (да что там, теперь поздно отступать), – он вскинул глаза и сказал упрямо, – дам отлично, товарищ командующий.

И вот он лежал на линии огня.

– По-па-ди! По-па-ди! – пел сигналист. Так хочется попасть! Так нужно попасть! Он собрал все силы, но знал, что злости сейчас не нужно. Нужно спокойствие. Он снова проверил все: изготовку, ремень, дыхание.

– По-па-ди! По-па-ди! – потребовала труба. Теперь это относилось уже к нему. Он впился глазами в мишень. Снова протянулась незримая линия между ним и мишенью. Снова исчезло все в мире, кроме этой единственной цели, которую нужно сразить. Но необычайное спокойствие разлилось по ладно устроившемуся телу Алеши. «Не дергать!» – подумал он в последний раз и открыл огонь. Ему показалось, что он слишком быстро стреляет. Но удержаться уже не мог.

Его позвали к командующему. Бледный и сразу ослабевший, он побрел на командный пункт. Результатов еще не было. Телефонист отчаянным шепотом вызывал:

– Шестьсот? Шестьсот?

– Ну, как оцениваете свои результаты? – спросил снова командующий.

Хотелось честно сказать: «Не знаю». Но ответил упрямо:

– Уверен, что отлично.

Командующий с интересом глядел на него. Кругом толпились командиры. Алексей заметил Конопатина и украдкой улыбнулся ему. Но нервная дрожь слегка била его. «Почему телефонист медлит? Что, если не отлично, а только хорошо? Что, если вовсе плохо?» «Бежать на край земли, – вспомнил он слова командующего. – Куда убежишь? Нет, я стрелял отлично. Слишком быстро только».

– Шестьсот, третья мишень – отлично, – доложил вдруг, подходя, начальник школы.

Командующий ничего не сказал. Он стоял, расставив ноги, и смотрел в землю. Все молчали. Алексей почувствовал, что сейчас упадет.

– Как стрелял товарищ Гайдаш раньше? – спросил командующий.

– Неуверенно, – ответил командир полка. – Больше плохо, чем хорошо.

– Почему сейчас стреляли отлично, знаете? – спросил командующий Алешу.

– Нельзя... коммунисту... плохо стрелять... Вы сказали, – ответил Гайдаш.

– Товарищ командир полка! – позвал командующий.

– Здесь!

– Приказываю доносить мне рапортом после каждой зачетной стрельбы, как стрелял коммунист Гайдаш.

– Приказано доносить мне рапортом после каждой зачетной стрельбы, как стрелял коммунист Гайдаш. Есть.

– Товарищ комиссар полка!

– Здесь!

– Передайте мою просьбу коммунистам полка: стрелять всегда так, как стрелял сегодня коммунист Гайдаш.

– Есть.

– В прорыве ваш полк, товарищи командиры, – сказал командующий. – В жестоком прорыве. Не умеет полк стрелять. А люди хорошие у вас, – он показал на Алешу. – Золотые люди. Большевики. Надо вытягивать из прорыва полк.

Командиры смущенно молчали. Командующий подошел к Алеше. Обнял его и поцеловал. Потом вскочил на коня и уехал.

За ним поскакали командиры. Алеша, растерявшийся, все еще стоял на командном пункте.

«Значит, могу, могу!» – думал он. И не похвала командующего, не сегодняшний нечаянный триумф на стрельбище, а именно эта мысль сделала его счастливым.

– Значит, я могу, я могу!.. Значит... буду!

И это было ответом на проклятое «смогу ли?», которое он задал себе после лыжного позора полтора месяца назад.

«Значит, смогу!» – говорил он теперь, гордо идя со стрельбища. Теперь предстояло упрямой борьбой, муками, напряжением всех сил и волн доказать всем и прежде всего самому себе, что он действительно «может», что, стало быть, он большевик. Он шел со стрельбы и думал:

«Теперь стисну зубы и возьмусь. Я упрямый. Я добьюсь». Он видел впереди долгие дни борьбы, крутую лестницу удачи, медленное карабканье вверх, незаметные для других победы, тягостные отступления, заминка и снова упрямое движение вверх, на ободранных в кровь пальцах. Его захватила, увлекла мучительная дальность пути. «Так будет крепче. Так и растут люди. Ничего!»

– Ничего-о, – подбадривал он себя.

Когда доберется он до верха лестницы, станет лучшим бойцом школы, вот тогда можно будет сказать всем и прежде всего самому себе: «Вот какой я парень. Сознайтесь, вы не ждали этого? Но я-то ждал. Как мучительно долго ждал я, как боролся!» Вот тогда можно будет и хвастнуть. Послать письмишко ребятам в Донбасс. Вырезку из газеты. Написать: «Вот. Комсомол потребовал от меня, чтобы я стал отличным бойцом – вот я стал им».

17

Так стал Алексей Гайдаш нежданно-негаданно героем полка. Командующий отметил его в приказе. Командир полка, удрученный провалом, с чувством пожал ему руку. В армейской газете написали: «Весь полк должен стрелять, как коммунист Гайдаш». На полковом партийном собрании его набрали членом нового партийного бюро. (Старое распустили.) Школа гордилась им, лучшим курсантом. Стрепетов сложил песню «Коммунист Гайдаш». С нею шли теперь бойцы на стрельбище.

И Конопатин, избранный отсек ром полка, снова начал тревожиться за приятеля.

«Теперь кончено. Теперь зазнается. Погибнет», – озабоченно думал он.

Он решил вызвать Гайдаша к себе домой и за чайком потолковать с ним по душам, по-политруковски.

«Но что сказать ему, предупредить: не зазнавайся, мол. Обидится. Натура тонкая, горячая, закусит удила, понесет. Я его знаю! – не без самодовольства думал он. – От него всего можно ждать, и подвига и падения. Как отковать это хорошее, горячее литье, как придать ему форму?»

С беспокойством ждал он Алексея. Придумывал дипломатические подходы. Зачем-то вытащил томик Пушкина. Вел мысленно беседы с Гайдашем. Потом поставил на стол чайник, конфеты, чашки с розовыми лепестками. «Словно невесту жду, – усмехнулся он. – Эх, парень, парень. Знаешь ли ты, как мне дорог?»

Но Гайдаш не пришел. Напрасно поглядывал политрук на часы. Напрасно включал и выключал электрический чайник. Наконец, рассердившись, он решил сам пойти за Гайдашем.

«Герой! – злился он, топая по снегу через полковой плац. Зазнался. Уж и в гости ходить не хочет».

Он уже знал, что застанет Гайдаша в ленинском уголке, окруженным восхищенной толпой курсантов. Герой будет в сотый раз рассказывать о своей встрече с командующим, как командующий его обнял, как поцеловал, и курсанты будут ахать и завидовать.

Но ни в ленинском уголке, ни в казарме Гайдаша не оказалось. Политрук нашел его там, где меньше всего ждал встретить: в спортивном зале. И то, что он увидел, поразило его. В пустом сумеречном зале Гайдаш молча и сосредоточенно забавлялся с винтовкой, то вскидывал вверх и вниз, то выбрасывал в сторону. Он был без рубахи, и его одинокая фигура казалась маленькой и странной здесь в большом, холодном, пустынном зале.

Конопатин тихо окликнул его, Алексей обернулся, но винтовку не оставил и продолжал методически, упрямо вскидывать ее на вытянутых и напряженных руках вверх – вниз – в стороны, вверх – вниз – в стороны... Его лицо было сурово, оно удивило и испугало Конопатима. Всего ожидал мудрый политрук, только не этого. Он готов был увидеть сияющее довольством и бравой удалью лихое лицо героя, Козьмы Крючкова, Тартарена, а увидел стиснутые зубы, ввалившиеся щеки, лихорадочный, голодный взгляд. И механические, напряженные усилия – три, четыре... – словно разжималась и сжималась пружина в механизме, работающем на тугом ходу.

– Ты что это делаешь? – некстати спросил Конопатин.

– Видишь ведь... Три, четыре...

– А зачем?

– Три, четыре...

Как он похудел! Конопатин даже испугался. Он видел ребра, кости, скулы. Гайдаш весь казался теперь колючим, острым, угловатым. Конопатин осторожно обошел его, молча отобрал винтовку, поставил в угол, сел. Он был мрачен.

– Зазнавайся, черт! – закричал он злобно. – Хвастайся, ну! Хвастайся!

– Хвастаться нечем.

– Врешь. Врешь, черт упрямый. Что ты меня с толку сбиваешь? Хвастайся, говорю, герой! Гоголем ходи.

Он сердился. Это было смешно. Он сам сознавал это. Отчего он сердился? Чем теперь мог он быть недоволен?

– Все у тебя не так, как у людей, – пробормотал он и засмеялся.

Алексей невозмутимо взял винтовку и снова начал вскидывать ее с точностью заведенной пружины.

– Три, четыре... – шептал он.

Его лицо снова стало напряженным, бледным; движением бровей он стряхивал капельки пота.

– Три, четыре...

Владеть винтовкой, как рукой! Чувствовать ее мускулы, как свои, ее кожу – как свою, ее нервы – как свои, ее душу – как свою! Три, четыре...

Конопатин молча следил за ним. Потом неожиданно спросил:

– Сегодня тренировочную стреляли?

Алексей опустил винтовку.

– Стреляли.

– И ты стрелял?

– Конечно.

– И стрелял... плохо?

Гайдаш молча вскинул винтовку и со злостью продолжал гимнастику.

– А завтра зачетная стрельба? – неумолимо продолжал политрук. – И о стрельбе рапорт командующему? Продолжайте, товарищ Гайдаш, я вас понял. Три, четыре...

И он, смеясь, обнял Алешу за плечи.

– Ах ты чудо-юдо-ры-ба-кит. Значит, и тебя задело? Задело ведь, сознавайся. Я так и знал. Я знал это. Такое время, брат. Нельзя в сторонке. Я знал, что это будет. Ну давай, брат, давай потолкуем, садись. Ты свой стрелковый недостаток знаешь?

Знает ли он! Алексей грустно усмехнулся. Он тащил свой стрелковый недостаток за собой как проказу. Он был дергун. Нетерпеливо и зло рвал он спусковой крючок. Ему не хватало выдержки, спокойствия, уверенности. Все было у него – отличные глаза, крепкие руки, хорошее дыхание, упрямая башка на плечах. Не было только выдержки, дисциплины. И это решало все. О, он знал свой стрелковый недостаток и боролся с ним как с чертой характера.

«Дергун я, дергун, во всем дергун», – со злостью признавался он себе.

Он любил скоростную стрельбу, стрельбу с ограниченным временем. Он не был создан для тира. Обстановка воображаемого боя, созданная на стрельбище ребятами из саперного взвода, возбуждала его. Он верил в то, что лежит в окопе, что на него наступает противник; он слышал его пулеметы. Он видел, как, окутанные снегом, пригнувшись, бегут на него вражьи солдаты в касках. Вот их хриплое «ура», вот штык у горла...Хотелось вскочить, палить без разбора, без правил, без наставлений. Огонь, огонь!

– Не дергай, не дергай... – шептал он себе тогда и, затаив дыхание, медленно спускал крючок.

– Отличное средство для лечения больных нервов, – бледно улыбался он и отирал пот и снег со лба.

Теперь он знал, не подходя к мишени, результат своей стрельбы. Вслед выпущенной пуле он говорил с досадой: «Не так! не так надо было!» – и давал себе слово, что в следующий раз будет стрелять лучше.

Его зачетные стрельбы, те, о которых рапортовали командующему, были отличны. Ребята с удивлением и дружеской завистью смотрели на него. Курсант татарин Миндбаев спросил Алексея таинственно:

– Секрет знаешь, да? Скажи секрет.

Секрет? Да, он знал для себя секрет – быть хозяином своих чувств на линии огня. Наконец-то он стал их хозяином!

Но на тренировочных стрельбах он распускался. Он стрелял хуже других. Самое скверное, что он знал, почему плохо стреляет: это была будничная стрельба, а он привык к фейерверкам. Часто ловил он себя на этом. Он лежал в снегу, прицеливался, щелкал вхолостую затвором, – и чувствовал, что делает это без души, механически, все вокруг делают, надо и ему. «Не любишь? Не любишь? Скучно стало? – язвил он. – А мазать на стрельбе любишь?»

Вокруг него лежали на снегу бойцы. Вместо утренней зарядки – теперь была стрелковая зарядка, ружейная гимнастика, наводка со станка, прицеливание, заряжание, спуск. Повсюду трещали сухие щелчки затвора. На малом стрельбище занимались командиры. Словно курсанты, лежали они в снегу, обучались подгонке ремня, прицеливанию, спуску. И командир полка лежал с ними. Он распластался на заботливо брошенной кем-то рогожке и озабоченно целился в сосну, на которой была пришпилена мишенька. Это и был прорыв. Жестокое это слово повисло над полком. Хмурые ходили командиры. Командир полка сердито покусывал усы. Даже на кухне царило уныние. Дежурный по полку придирался к повару. Повар злился, борщ выходил пересоленный. «Такие стрелки и этого борща не заработали», – огрызался кок.

Теперь, читая в газете о прорыве в Донбассе, Алексей ясно представлял себе это. Смешно было представлять шахтеров, лежащих с винтовками перед мишенями. Он знал: у них были другие мишени. Но стиснутые зубы, чувство обиды за шахту, за полк, общая тревога, аврал, набухшие в усилиях мускулы были общими и здесь и там. И как там на Павлика, Рябинина, на «знатных люден» Донбасса (это слово только входило в словарь, но им уже были отмечены многие ребята Алешиного поколения) с надеждой смотрели глаза страны, так (и это чувствовал Алеша) на него смотрел полк, по нем равнялись курсанты. Можно было, конечно, успокоиться, даже радоваться: вот у вас дело не выходит, а у меня отлично идет стрельба. Но такие мысли даже в голову не приходили и не могли прийти Алеше. Все реже радовали его личные успехи, все больше печалили личные неудачи, неудачи отделения, взвода, школы, полка. Он не умел успокаиваться. Останавливаться тоже было некогда, его обгоняли другие. Теперь и он с досадой поглядывал на слабых стрелков своего отделения. Хотелось, чтоб отделение было лучшим во взводе, а взвод лучшим в школе, а школа... Стыдно было называться курсантом, когда школа стреляла хуже второй роты, которой командовал насмешливый и франтоватый Агеенко.

Алексей понимал: прорыв нельзя взять штурмом, броском, криком. Кричали много, и командиры, и Алеша, и курсанты. Но все понимали – не криком одолеешь стрелковую немочь. По самому себе Алексей знал, в чем тут дело. Сегодня он почувствовал это больше, чем всегда. В технике? В выучке? В учебе? Но эти слова замаскированно означали ненавистную тренировку. «Ни за что!» – сказал он сначала, а кончил тем, что пришел в казарму и стал в пустом спортивном зале вскидывать винтовку, три, четыре... Завтра – зачетная стрельба, с этим нечего было шутить.

Все это увидел и понял Конопатин, прочел в Алешиных острых скулах, в голодных глазах, в ребрах, на которых было мало мяса. Что-то болезненно сжалось в Конопатине, он снова обнял Алешу и усадил его рядом с собой.

– У тебя вид нехороший, Алексей, – сказал он задушевно, – какой-то... ощеренный, – ему захотелось смягчить выражение, легче всего было замаскировать слово шуткой, – не воинский вид, товарищ. «Боец должен глядеть бодро и весело, мол, пуля – дура, штык – молодец», – осторожно пошутил он, но Алеша не улыбнулся, слушал молча, наклонив голову.

– А я тебя не таким ожидал увидеть, – признался Конопатин. – Думал, зазнался уж. А что – я бы на твоем месте зазнался. В самом деле: отличные у тебя дела. Ведь правду будем говорить: тебя в полку давно уж как стрелка похоронили. По третьему разряду. И я грешен. Не ожидал от тебя такой прыти.

Алексей усмехнулся:

– Не ожидал? А теперь, признайся, руками разводишь и думаешь про себя: «Вот ведь какие бывают случайности!» И тоже ждешь, ждешь, как все, что завтра случай мне изменит и все как дым развеется. А я говорю, – он стукнул ладонью по кожаной кобыле, – а я говорю вам: не случайность. Слышите? Не случайность.

Конопатин пристально посмотрел на него и крякнул: «Ага!»

Ага! Вот оно что! Ну теперь он был спокоен.

– Могу я закурить здесь?

Наконец-то он чувствовал себя удовлетворенным, как доктор, который нашел верный диагноз.

Но он не стал прописывать лекарств, не стал читать прописей. «Рассосется, – беспечно подумал он и вздохнул облегченно. – От этого не умирают».

Он ни о чем не спрашивал. Он только внимательно глядел на приятеля, и Алексею казалось, что политрук уже все знает. Он рассердился даже: черт подери, откуда у этого рыжего парня такие глаза?

Ну, да. Покоя не было в его уязвленной душе. После утомительного дня он не знал покоя и вечером. «Что еще? Что ему теперь?» – озабоченно думал он все время. Ему казалось, что он что-то упустил, забыл, проморгал. Завтра это откроется – и весь полк будет смеяться над вчерашним героем.

Он снова и снова возился с винтовкой, просиживал вечера над книгами, перед сном тщательно перетряхивал свое красноармейское хозяйство. Вытаскивал из чехла саперную лопатку. Железо жирно блестело маслом. Ручка казалась полированной. Но он снова и снова принимался чистить ее. «Еще скажут: у Гайдаша шанцевый инструмент не в порядке». Потом он замечал, что чехол грязный. Надо бы простирнуть его. Где? «Ну это в следующий раз, – решал он, – у всех грязные». Но мысль о грязном чехле не покидала его. «Завтра же постираю». Он брал противогаз. Начинал копаться в нем. Протирал очки. Вытирал насухо маску, смазывал маслом горло патрубка, наводил глянец на коробку. Все это и без того было чисто, блестело, играло под тусклым лучом лампы, а он все возился да возился.

«Что еще? Что еще теперь?» Он вдруг вспоминал об учебных патронах. Доставал подсумок. Патроны оказывались в полном комплекте. Но он снова рассматривал их один за другим. Один патрон оказывался грязным. «Ну вот, ну вот, – злобно ликовал он, – а завтра сказали бы: «У Гайдаша патроны в грязи». И он ожесточенно принимался чистить их.

Тут заставал его отбой! «Спать!» – озабоченно вздыхал он. Но прежде он надевал на ремень лопатку, подсумок, клал на табурет у кровати противогаз – на случай ночной тревоги.

Теперь все. Теперь спать. «А чехол-то грязный», – вспоминал он.

«Спать! Спать!» Он ложился. Он чувствовал такую усталость, какой никогда не знал раньше. Но то было не только физическое утомление: слабость поработавших рук – это была усталость души, перегрев сердечного мотора. Когда он лежал в постели, его мускулы отдыхали, нервы же и мозг и тут не знали покоя. «Что я забыл сделать?» Он ворочался на койке. «А чехол грязный». Вдруг окажется у Гайдаша грязный чехол. Вчера на комсомольском собрании его мягко упрекнули в плохой заправке конки. «Из матраца солома торчит». Это было сказано мимоходом, и Стрепетов, влюбленный в Гайдаша, даже закричал возмущенно: «Это мелочи!» Но Алеша молча вышел, взял иглу и зашил матрац.

Что еще? Что еще теперь? Никогда не думал он, что могут им так полностью и безраздельно овладеть заботы о ружейном ремне, об очередной стрельбе, о завтрашнем выходе в горы. Были ли когда-нибудь у него другие заботы? Иногда он бегло вспоминал шумные пленумы, комсомольские драки. Но об этом некогда было думать. «Мой пленум теперь на стрельбище. Моя генеральная линия – стать отличным красноармейцем-большевиком. Этого от меня сейчас требует партия». «Смогу ли я?» – «Смогу», – отвечал он, стискивая зубы.

– Смогу! Это не случайность, – сказал он Конопатину, который сидел рядом с ним и задумчиво сосал папиросу. Но Конопатин ничего не ответил и только продолжал посасывать папироску и улыбаться. Алексею вдруг захотелось говорить и говорить о себе. Ему давно хотелось этого. Ему хотелось выложить свои мысли, думы, то, чем мучился все время. Проверить: правильный ли нашел он выход? И он, не заботясь о том, слушает ли его Конопатин или нет, стал рассказывать всю свою жизнь, короткую, такую прямолинейную вначале и такую путаную, сбивчивую в конце. Он рассказал о своем крушении, о том, как принял это, что передумал, что пережил.

– Тогда-то, – сказал он, задумчиво глядя, как тает синий дымок конопатинской папиросы, – тогда-то я и спросил себя: да большевик ли я? То была мучительная ночь. На разные лады задавал я себе этот вопрос. Видишь ли, я никогда не был беспартийным. Ребенком я пришел в детскую коммунистическую группу. Желторотым огольцом вступил в комсомол. Вихрастым пареньком передали меня в партию. И никогда, ни разу не спрашивал я себя: полно, да большевик ли я? А тут спросил. Сам спросил. И знаешь, не смог дать ответа. Ты понимаешь, политрук, не смог ответить. Это страшно, Ваня, когда на такой вопрос не можешь дать ответа.

– Еще страшней ответить себе нет, не большевик.

– А может быть, просто смелости не хватило так ответить? – прошептал Алеша.

Конопатин с любопытством посмотрел на него, увидел взволнованное лицо и смущенно улыбнулся.

– Может быть, просто смелости не хватило, – упрямо повторил Алеша. – Не хватило честности, мужества. О, я часто потом думал об этом. Впервые в жизни думал я. Что, думал я, если просто смелости не хватило честно ответить? Ведь я как жил? Я жил до тех пор не думая, не рассуждая. Естественно было, что я, парень с Заводской улицы, сын рабочего, сам рабочий, постучался в двери комсомола, а потом перешел в партию. Куда же мне еще было стучаться? Парень я активный, горячий, общественный. Я, брат, создан для организации, для политической борьбы. Вот я пошел в ту организацию, которая мне ближе всего, родней, стал большевиком. Но стал ли я большевиком? Членом партии я стал, а большевиком? Глупо так делить вопрос, скажешь ты. Нет, не так уж глупо. Я это понял по себе. И тогда возник у меня другой вопрос, еще каверзнее, еще ядовитей. «Хорошо, – сказал я себе, – ты пошел в большевистскую партию, потому что весь ход революции привел тебя и все твое поколение к этой единственно честной партии. Ну, а до революции, когда все было не так отчетливо ясно, все было путанней, туманней, в какой бы тогда партии ты очутился, Алексей Гайдаш? Нет, нет, это не зряшный вопрос. Это не организационный вопрос. Это вопрос о мировоззрении, о характере человека, о его пути, его судьбе. Нельзя жить, я недавно только понял это, но понял крепко, нельзя жить без мировоззрения, хоть я и жил, считая себя марксистом, будучи только неучем. Кем же был бы я, в какой партии очутился бы до революции? У меня есть приятель Степан Рябинин. Про него я знаю. Он был бы и тогда большевиком. За многих ребят моего поколения я поручусь, за тебя, Ваня Конопатин, готов ручаться. Ну, а я? Я, Алексей Гайдаш, с моим характером? Меньшевиком? Нет, никогда. Это я точно знаю. Лягушатная эта партия, склизкая, липкая, партия фармацевтов и присяжных поверенных, наверняка не заманила бы меня, даже не пойми я ее предательской политики. Троцкистом? Ну эти еще подлей, с ними бы я не был. Иудушки. Эсером? Кулачье никогда не было мне родней. Хотя, знаешь ли, был в моей биографии факт, когда я чуть было не возмечтал стать торговцем. Ну, это глупости. Не стал и не мог стать. Нет, ни эсером, ни кадетом, ни черносотенцем я бы не стал. Но был бы я большевиком? Встреть я, конечно, большевиков на своем пути, может быть, стал бы и большевиком. Но знаешь, если откровенно говорить, очень возможно, что стал бы я анархистом. И когда недавно подумал я об этом – я испугался. Неужели анархистом? И тогда возненавидел я свой характер, те черты его, которые привели бы меня к анархизму. Ты спросил у меня о стрелковом недостатке. Это мой и жизненный и политический недостаток. Я дергун. Парень без дисциплины, без выдержки, без знаний, без настоящего чувства коллективизма, хоть в коллективе я с детства.

– Ты погоди, погоди, – перебил его нахмуренный Конопатин. – Что за бичевание? Не на исповеди. Ты не наговаривай на себя. Продолжай.

– Нет, я правду говорю, – возразил Алеша. – Я пережил все это. Через многое переступил, потому и говорю так. Ты думаешь: откуда вдруг у рабочего парня такое интеллигентское самокопание? Нам ведь литераторы в сложных чувствах отказали. Он был шахтер, простой рабочий, с простыми чувствами, прочными и дешевыми, как его рубаха.

– Нет. Человеку свойственно анализировать свои мысли и поступки. Он этим и отличается от скотины. Я сказал только: знай меру, Алексей, эдак и до железных вериг договориться можно. Не монашествуй, не бей поклонов, не колотись лбом. Понимаешь ли, – Конопатин поморщился, – мне это неприятно и... ну и больно слышать от тебя, дура ты стоеросовая...

Алексей с удивлением взглянул на него и, поняв, смутился.

– Хорошо, – пробормотал он, – не буду. Мы ведь мужчины. Ну дальше что ж? Дальше – армия. Армия! Красная Армия! Знаешь, а я ведь об армии давно мечтал. Ты не поверишь...

– Отчего же?

– Ну сам знаешь, – опять смутился Алеша, – как я себя в армии показал. Вспомнить невесело. Но тому причины были. Ты знаешь их. Я о другом. Вот в книгах рисуют: армия – школа, ликбез. Приходит этакий серый крестьянский паренек, сено-солома, а тут его отшлифуют, наваксят, обнаждачат, и выходит он молодец-молодцом, грамотеем и переустроителем деревни. Все это есть. Все это верно, хоть и лубочно. В жизни лучше. Но ведь я-то не в ликбез пришел – в армию. Меня грамоте учить не надо. Я грамотный. Даже одно время считал себя шибко грамотным, ты это помнишь. Что ж мне-то армия? Потерянные годы? В те томительные ночи, что думал я о себе как о большевике, была у меня только одна, разъединственная мысль-утешительница. «Ладно, – нашептывала она, – ты плохой большевик. Ты не умел ни жить, ни работать по-большевистски. Но зато сумеешь ли ты умереть, когда придется, за партию, за родину?» И я отвечал, не моргнув глазом: «Сумею». И я себе не врал. Ко мне там троцкисты подкатывались. Этот вот самый Бакинский. Тянули. На обиде моей – я ведь себя почитал обиженным – хотели сыграть. Я прогнал их прочь. К черту! Не по пути. Я знал, что знал: мне и жить и умирать большевиком-ленинцем. Умереть-то, по крайней мере в бою, я сумею стойко. Но вот в армии оказалось, что случись война, и я не смогу, понимаешь ты, не смогу даже умереть за родину с толком. То есть умереть-то, конечно, смогу, но так же может погибнуть и полевой суслик, раздавленный гусеницей тяжелого танка. Это было страшно, когда я понял это. Война... Партия скомандует: «Коммунисты, вперед!» А я ни стрелять, ни воевать, ни управлять машиной, ни командовать не умею... Путаться под ногами... Мешать... Брр... И тогда захотелось мне стать отличным бойцом. Что захотелось! Понадобилось. До зарезу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю