355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Дневник писателя » Текст книги (страница 7)
Дневник писателя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:56

Текст книги "Дневник писателя"


Автор книги: Борис Зайцев


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

ПАМЯТИ ПОГИБШИХ {19}

Осень 1919 года. С юга наступает Деникин, в Москве террор. Мы в деревне Тульской, во флигеле сельца Притыкина. Перед закатом, как обычно, выхожу в поля – уже пустые и холодные под холодной сентябрьской зарей. С небольшого кургана перед <Копенкиным> [46]46
  В газетном тексте ошибочно: Копенковым.


[Закрыть]
виден весь горизонт – овраги, перелески, нивы родины. На север, к Кашире, дальняя синева леса. Там «они», и там тоже близкие, родные в той Москве, с которой связан я под-земно всем питанием жизни, молодости.

К югу, за Дедовским лесочком, в сторону села Мокрого (того самого, «карамазовского» Мокрого: Достоевский знал отлично наш уезд) – там край, откуда идет избавление. Газеты мы по временам получали. На стене моего флигеля висела карта, где кружочками было отмечено движение «наших», и каждый раз с трепетом разворачивали мы эти газеты, газеты вражеские, из Москвы, по которым все же можно было следить за борьбою. Казалось, дело решено. Каждый день ждали событий – восстания в Москве, захвата близлежащих наших же уездов с юга. Приезжал на дрожках жизнерадостный сосед-помещик, потирая руки, говорил:

– Да, да, в Одоеве уже… да, появились. Через недельку здесь казачки будут «так-так»…

Сосед утверждал, что тогда здешних «большевичков» (он любил имена ласкательные) можно будет «костыльком, костыльком»…

Раз, на вечерней прогулке, со своего кургана против Копенкина увидал я далеко внизу, в лощине трех всадников, быстро, на рысях проходивших к Кашире.

– Казаки!

Сумрак, залегавший уже там, мешал рассмотреть ясно. Виделось то, что хотелось видеть. Фантазии затмевали мозг.

* * *

Правда же появилась грозно… «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия разгромила врагов рабочих и крестьян еще раз…» – прочли мы в «Известиях» от 23 сентября – приводился и список шестидесяти семи расстрелянных, среди них Н. Н. Щепкин, Астровы, Алферовы и др.

Газетное сообщение я помню очень хорошо. Теперь вновь его вижу в сборнике «Памяти погибших» [47]47
  Под ред. Н. Астрова, Зеелера, Милюкова, Оболенского, Смирнова, Элиашева, Париж, 1929. – Б.З.


[Закрыть]
{20}  – на обложке книги терновый венок – и вспоминаю вновь об ужасных днях той осени, и снова холодею.

Сборник касается не только в сентябре погибших. Но в нем сентябрьские убийства – центр, группа главнейшая.

«Партия народной свободы» {21} – в просторечии «кадеты», – какие дальние времена, какая история! «Речь», «Русские ведомости» – сколь себя помню, всегда у нас получались «Русские ведомости», как было это все мирно и солидно, профессорски основательно. И сколько мученичества в революцию! Разметано, разнесено, залито кровью. Кое-кто уцелел. И уцелевшие – к десятилетию гибели соратников вспомнили и вообще о своих погибших, выпустили книгу биографий убиенных «кадетов». Собрали все, что можно было. Получилось несколько десятков имен – среди них и всероссийские – Шингарев {22} , Щепкин {23} , Кокошкин {24} – и никому не ведомые провинциалы (а за пределами книги еще многие, безвестно погибшие в разных медвежьих углах). Соединяет всех их терновый венец и всех украшает, больших и малых. Очерки написаны любовно, просто, иногда трогательно. Получилась глава «Истории русской интеллигенции» и ее гибели. Много бранят сейчас эту интеллигенцию – в советской России по долгу службы, как «классового врага», в эмиграции под влиянием разочарований. Были, конечно, в интеллигенции черты доктринерски-неприятные, были свои кумиры, божки, свой словарь, свое умонастроение, которое можно оспаривать и не принимать. Это касалось главнейше интеллигенции в кавычках, подчеркнутой, «на славном посту». Но существовал и просто просвещенный русский класс, средний, несший культуру и известное моральное сознание, чеховский мир – сколько в нем было и грамотности (внутренней), и порядочности иногда (как в самом, например, Чехове) – и обаяния… Нет, так «вообще» хаять интеллигенцию нехорошо, просто стыдно. А вот взглянуть на сборник – и что сделать? – Поклониться памяти людей честных и мужественных, ведших неравную борьбу, но не отступивших (не все же были «неврастеники» и «нытики»).

* * *

Перелистываю книгу, Шингарев. Типический земский врач. Он и был сначала врачом, но, оказывается, не так просто и это выходило. «Я бросил свои первоначальные планы отдаться науке, которая меня притягивала, и пережил свой первый кризис, бросив занятия ботаникой и поступив на медицинский факультет, чтобы уйти в народ врачом. Отвергнув второе искушение – остаться при клинике у Остроумова, я пошел даже не земским врачом: я думал, что это отдаляет от народа по положению, а просто вольным врачом».

Очень, очень далеко от теперешних настроений, от жизни нашей, где только и видишь личный расчет, свою выгоду – мы просто отвыкли от некоторых слов. Но ведь в этом большое душевное здоровье, сила и вера – разве мало? Служение – разве так плохо?

Шингарев позже как раз стал политиком – так вышло, оказалось нужным, и занял большое место в Думе, рядом с Милюковым – но и там всю силу и уменье отдавал народу. «Народ» замечательно его поблагодарил. Сначала выбрал в Учредительное собрание, а потом пристукнул в палате больницы. Разумеется, Шингарев знал, на какую опасность идет, являясь в это трагикомическое собрание, и его отговаривали ехать, но он не такой был человек, чтоб укрываться. Тьму русских низов знал отлично, но считал: раз выбрали, надо пример показать. Что же, и показал! Бывает безумие умнее ума.

Лицо Кокошкина очень хорошо знаю, легко вызываю его в памяти. Некогда держал у него экзамен в Московском университете. Большое впечатление произвела тогда его любезность, элегантность, выхоленные руки и длинные, полумесяцем, усы. Я ему что-то довольно длинно рассказывал.

Он не без изящества наклонял голову, и мне нравилось, как покачивались кончики его усов. Встречал его и позже, во взрослом состоянии. Он был очень просвещенный и воспитанный человек, любил литературу. От него пахло духами, говорил он слегка шепелявя, вообще барин, с европейским оттенком. Очень много трудился, как и Шингарев, был членом Государственной думы, членом Центр<ального> ком<итета> партии, потом выбрали его в Учредительное собрание… И тоже друзья не советовали ехать. И тоже в ту самую ночь, как и Шингарева, в той же больнице, усталого и отдыхавшего, убили на всякий случай и его. Произошло это 6 января 1918. – Вечная память.

* * *

Николай Николаевич Щепкин – москвич, слегка смахивавший даже и на ярославца: круглое, бойкое в нем было, лукавое и язвительное. Вообще же, крайне почвенное. Еще бы, Москва его породила! Знаменитый актер Щепкин, московская слава, приходился ему дедом. Сам Н.Н. любил говорить «моя Москва», и он в Москве этой всю жизнь прожил, в доме на углу Неопалимовского и Трубного переулков. Живой, подвижный, он в Москве хозяйничал, как в имении или торговом деле. Был гласным Думы, принадлежал к тем патриотам города своего, кто каждый камешек знает, для кого «состояние московских мостовых» было частью жизни, или «московская ассенизация», «рублевский водопровод». Я и помню его в городской думе, он на кого-то нападал (чуть ли не на вялого, барственного князя Голицына) – говорил очень вкусно, по-московски, не книжно, со знанием дела и все язвил, язвил…

Можно ли было тогда думать, что вот такон кончит? Казалось, строить бы ему новые трамваи, может быть – метрополитен в Москве, замащивать Смоленский бульвар гранитной брусчаткой – а пришлось увидеть подвалы чеки, лечь на Калитниковском кладбище в братскую могилу. Надо сказать: Николай Николаевич знал, за что умирает, и в его гибели не было ничего неожиданного. Он возглавлял крупную противо-большевицкую организацию. И вероятно, хозяйствовал в ней так же толково, деловито, как и в городской думе. Только противник оказался не тот…

С ним вместе легли братья Астровы {25} , Владимир (мировой судья и гласный Думы) и Александр (профессор Императорского Технического училища). Бедный Владимир Иванович, пришлось ему видеть и смерть собственного сына Бориса, студента. Эта семья Астровых всей Москве была известна; и тоже они москвичи коренные, чистейшие и безупречнейшие люди. У меня еще от молодости осталось неопределенно светлое, но прочное впечатление от имени Астров.

Алферовы {26} – известные педагоги. Была в Москве такая «Алферовская гимназия», тоже со славою прочной, неподкупной – их убили вместе, мужа и жену, мужа на глазах у жены.

Длинен перечень убиенных в этой книге. Люди московские, вятские, уфимские, одесские, симферопольские – все проходят горестными тенями. Многие из них бойцы действительно, другие случайные, третьи просто «безвинно умученные», вроде симферопольского Шнейдера, толстого и добродушного «Франчика», убитого матросами в 1918 г. просто так… не из-за чего – скольких тогда не из-за чего перебили?

Еще смотрит на меня Виленкин {27} в гусарской форме, щеголеватый, стройный, еврей – русский патриот. Я его знавал и в штатском, он в Москве был помощником присяжного поверенного, вращался и в литературном кругу. Ушел на войну. Воевал хорошо, получил отличия, а потом геройски боролся с большевиками. В последнем письме близким писал: «Я погибаю за то, что люблю свою родину, люблю ее больше себя, больше своей семьи…»

Кончается это письмо таким четверостишием:

 
От пуль не прятался в кустах,
Не смерть, а трусость презирая,
Жизнь прожил с шуткой на устах,
И улыбался, умирая.
 

Виленкин – Долгорукий, кажется, два мира. И они рядом, и это правильно. Князь Павел – Москва, <восходит> [48]48
  В газетном тексте, видимо, ошибочно: возводит.


[Закрыть]
ко временам боярина Кучки, Ивана Калиты. И замечательно, как встосковалась древняя княжеская кровь по родной земле, как дважды уезжал он из Парижа в большевицкую Россию (во второй раз там и погиб). Перейдя тайно границу, на рассвете он лежал в каких-то овсах, плакал и целовал родную землю.

Его огромное, монументально-красивое и такое медлительное, спокойное лицо заключает собою сборник. Точно лицо самой Земли Русской. «Спешить некуда», – говорит оно. «Вот я, старый московский князь, посасываю свою трубочку, перелистываю книгу и очень хорошо знаю, что я русский, что Москву и Россию люблю больше всего и умру за них без всякого удивления. Есть за что умирать!»

Он и умер спокойно. Не посрамил княжеского своего рода. Не посрамил земли русской. Ободрял шедших на расстрел. Потребовал, чтобы дали ему перед смертью умыться – древний русский обычай…

* * *

Та осень девятнадцатого года была удивительна, ни на что не похожа. Грозная, страшная осень даже в природе. Метели начались в октябре. Все задувало, заносило, рвало, разбрасывало. Погибала в свисте вьюг вековая Россия. Как описать, что сказать о сердцах наших в те дни? Чем выразить глубину отчаяния? Разве плачем на реках Вавилонских…

Когда Деникин повернул от Орла вниз, на юг, всем стало ясно, что спасения нет.

А в самом начале ноября из Москвы пришли еще более страшные вести: на то же Калитниковское кладбище, где лежали уже Щепкин, и Астровы, и Алферовы, привезли сотни расстрелянных юношей. Они легли рядом, тоже в братских могилах. Первое время стояли над могилами кресты. А потом все ушло. Теперь спортивные команды, разные футболисты попирают узловатыми ногами останки наших мучеников.

Но мы верим, что настанет день, когда на костях павших будет возведен храм их памяти – Спаса на Крови.

Вот бы дожить!

ВНОВЬ ОБ АФОНЕ {28}

Года три тому назад встретил я в Париже молодого иеромонаха {29} , которого знал еще в миру. Он побывал на Афоне, под влиянием посещения и принял монашество. Как раз перед встречей с ним я от нескольких лиц слышал об Афоне. Захотелось расспросить и у него.

Он улыбнулся слегка застенчиво.

– Я страшно занят и через три дня уезжаю в Югославию.

– Ну, а все-таки.

Он несколько задумался.

– Вот разве послезавтра, перед литургией, только это рано… Встанете ли вы? Надо быть уже в половине восьмого у нас.

Я не люблю рано вставать. Но тут сразу согласился.

И в условленный час – парижским зимним утром, сине-ту-манным, шел узким проходом Сергиева подворья, мимо образа Преп. Сергия в аудиторию под церковью. Иеромонах встретил меня там. Мы сидели на студенческой парте в полутемной аудитории, уединенно и негромко беседовали, т. е. говорил он, а я слушал. Разговор длился не более получаса – до звонка к литургии. Но какие-то слова, те самые, сказаны были.

Через месяц получил я греческую визу, а в конце апреля плыл уже на восток, «по хребтам беспредельно-пустынного моря».

Путешествие мое, столь странно начавшееся, прошло благополучно. Я вывез из него незабываемые впечатленья. На «Хризаллиде», что в оранжево-пылающем вечере отходила с Афона (а сама Св<ятая> Гора мягко, грандиозно лиловела в надвигавшемся сумраке), я увозил некую отраву Афона, таинственную и невидимую, соединившую меня с этим местом. Вновь пошли Афины, Марсель, началась жизнь парижская. Сколь <ни> суетна она, грешна и легкомысленна, в нее (для меня) как-то вошел Афон. Я не могу его забыть. Он со мной и за письменным столом, и в кафе, на собрании, и в одиночестве моем, и в буднях.

Изредка, но все же переписываюсь я с афонцами. Греческие марки на конверте неизменно волнуют. Небезразлично мне, что делается на полуострове. Большое ли, малое, все для меня важно. Все будто и меня касается.

* * *

Перебираю письма. Почерки то витиеватые, с загогулинами, то совсем простые.

«А еще новость: в нашем монастыре случилось великое несчастие: пожар, начавшийся со владений Хиландарского сербского монастыря, перекинулся на лес нашего владения, за трое суток истребил наш лес, сущий в отделении нашего монастыря Крумице Фиваиде, весь до основания, который служил источником для существования монастыря и сохранения в нем братии. Несчастие поистине великое».

Я видел лесные пожары в Провансе. Воображаю, что за апокалиптическое зарево стояло в те ночи над Афоном! Как вспыхивали и трещали, свечками, высохшие вековые сосны!

В другом послании бывший мой сопутник добавляет: «Несмотря на все усилия монахов потушить пожар, огонь перекинулся в Фиваиду. И вот весь тот чудесный сосновый бор, где мы с вами гуляли, погиб. Сгорели дальние каливы {30} . Между прочим, и тех братьев, у которых мы отдыхали. Вскоре после этого один из них перешел в больницу».

Отлично помню этот бор, знаю и того каливита, которого пришлось взять в больницу [49]49
  Пожар этот произошел довольно давно. – Б.З.


[Закрыть]
. Знаю и то, что на Афоне хлеба нет, что единственный источник жизни для престарелых монахов, это сводка леса и продажа его грекам – на вырученное скупают зерно. Такой пожар для монастыря ужасен. Вглядываясь в маленькую фотографию Фиваиды, присланную мне оттуда, вижу церкви, кипарисы, море и в тумане вдалеке Св<ятую> Гору – вспоминаю дни, проведенные здесь, бури, ветры, вечерние беседы с монахами. На другой карточке – осенний прибой – дым и пена брызг, длинная, тяжелая волна. Мне известно, что значит отчаливать в монастырской лодке при такой волне… А вот «Афон под снегом» – снимок Пантелеймонова монастыря зимой. Странно видеть ту дорогу, по которой ходил в летний зной, засыпанную белым снегом с узкою протоптанною тропкой. Вдали побелевшие крыши монастыря, попудренные горы и оттого еще более темное, со сталью, море… Холодно, должно быть, в келиях моих друзей! Холодно и в церкви, на бесконечных службах.

«Монахи нашей обители, – читаю еще, – почти все переболели новою в нашем месте болезнию, называемою „гриппом“, или испанкой, и меня не миновала эта болезнь, и до сего дня есть еще головная боль и чиханье, а лечить нас некому».

Тоже знакомая картина. Тоже знаю больницы Афона, где лечат «новую в наших местах болезнь»… Какой врач поедет сюда, на жизнь подвижническую, безвестную, полуголодную? Лечат сами же иноки да случайный фельдшер травами и отварами. (В этом же письме милая приписка карандашом: «Лавровые листы прилагаю». Эти лавровые листы я храню, разумеется, как и ссохшиеся ягоды, мною самим вывезенные: пища каливитов и отшельников).

Не я один посетил Афон за это время. Наезжал туда Уитимор, был известный католический деятель о. д'Эрбиньи {31} . Изучал быт афонских монахов бельгийский миссионер, чтобы у себя на родине устроить монастырь восточного обряда («Он где-то добыл уже монашескую рясу и даже крестится по-православному»). Побывал австрийский писатель – написал сочувственно. Побывал какой-то Байрон {32} (англичанин с громким именем, не тем будь помянут) – «много погрешил в своем труде против истины». Сейчас живет русский художник Перфильев, приехавший из Америки, – этот с целями артистическими, пишет углем и красками, видимо, с любовию, разные уголки Св<ятой> Горы. Там есть что изобразить!

Мне недавно сообщили о большой нужде келлии Св. Иоанна Златоуста {33} , недалеко от Карей. Я не был в ней. Но, проходя из Андреевского скита пешком в Пантелеймонов монастырь, смутно помню врата небольшой обители, которую назвал мне спутник келлией Св. Иоанна Златоуста. Эта келлия едва жива. Благодаря некоторым обстоятельствам утварь из ее храма была вывезена в соседнюю страну и положила основание новому монастырю. Теперь у келлии ничего нет. Кусочек земли с огородом – все ее достояние. Монахи буквально голодают (исключительно старики). На пятнадцать дней выдается кусок хлеба и большая ложка масла, но сейчас и на масле экономят. Облачения в лохмотьях. Служить не в чем, одеваться не во что. Издохла даже старая «мулашка», единственное животное келлии – на ней ездили получать с пристани редкие дары извне [50]50
  Желающие пожертвовать что-либо благоволят направлять деньги в «Возрождение». – Б.З.


[Закрыть]
.

И даже на престольный праздник не может келлия отворить своих врат для приема гостей, как обычно делается на Афоне: принять, угостить нечем.

* * *

Вот в какой суровости живет Афон. Ясно, как возмущают друзей Афона книжки вроде произведения г-жи Шуази (якобы тоже побывавшей на Афоне, переодевшись мужчиной). Я писал уже о ней в «Возрождении». И рад был узнать, что моя статья до писательницы дошла. Устыдилась ли она своих клевет и издевательств над беззащитными и неимущими стариками, не знаю. Я вырезал ее «портрет» (фотографию в мужском костюме на фоне «театральной» Карей и Ватопеда), послал его в Пантелеймонов монастырь и написал о. архимандриту Мисаилу (игумену), прося сообщить, был ли в начале апреля в монастыре итальянец со слугою, изображенным на снимке.

Привожу ответ о. архимандрита (на столь знакомой мне афонской бумаге с видом Пантелеймонова монастыря, над которым простирает свой омофор Пресвятая Дева).

«Благодать и мир Вам да умножатся! В ответ на Ваше письмо можем сообщить Вам по поводу г-жи Шуази следующие сведения.

По наведенным справкам в Андреевском скиту, оказалось, что там не помнят, посещала или нет их скит такая личность. В Киноте все антипросопы заявили {34} , что сия особа на Св<ятой> Горе не была и ее уверение о посещении Афона ложь.

В нашем монастыре тоже никто не видал такого человека».

Ответ этот не оставляет сомнений.

Афон не возражает, не оправдывается – он выше этого. Со скромным достоинством он просто отвергает ложь.

В статьей своей против Шуази я благодарил ее за то, что она разожгла меня на ответ, как бы встряхнула, более дала почувствовать себя русским, православным. Теперь она доставила мне еще новую радость: я получил от о. Мисаила (с братией) подарок, очень взволновавший и обрадовавший. Небольшую иконку Иверской Божией Матери – «За защиту поруганного Афона» и такое же изображение св. Пантелеймона. Иверская висит у меня в изголовье. Это «вратарница» знаменитого Иверского монастыря. Когда смотрю на Ее лик со стекающими по ланите каплями крови, то вспоминаю тихий Иверон на берегу нежно-туманного моря. Вспоминаю и нашу Иверскую, московскую, родную… к которой тысячи страждущих прикладывались – ныне тоже поруганную и опозоренную.

Думаю: не за нас ли, грешных русских, грешную Россию и стекают капли по святому лику…

* * *

Еще письмо, последнее: «Многие из отцов уже ушли в вечность. Недавно почил о Господе и библиотекарь о. Марк. Его кончина была для всех неожиданностью».

Очень хорошо помню о. Марка – молодого черноволосого и застенчивого человека, трудившегося над каталогом, работавшего и клеем, ножницами. Кажется, он умел переплетать. По виду можно было думать, что как раз он всех или большинство переживет. Что было с ним? Сердечная болезнь? Осложнение гриппа? – Кто знает на Афоне!

О. Марк покоится, наверно, на том небольшом кладбище Пантелеймонова монастыря, дорога к которому осеняется огромным деревом. По афонскому обычаю через три года откопают его тело, и если все оно, кроме костей, бесследно истлело, если земля легко приняла его, значит, и душа чиста и живет высшею жизнью. Череп же и кости сложат в гробницу с благоговением. И над всем этим будет стоять летний, сияющий афонский день.

Я уверен, что кости безответного о. Марка окажутся ровного, янтарно-медового тона, как у праведного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю