Текст книги "Дневник писателя"
Автор книги: Борис Зайцев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Когда я был ребенком, мы жили в Жиздринском уезде Калужской губернии, в селе Усты. На лето выезжали иногда в имение отца под Калугу, на Оке. Ездили на лошадях с кормежками и отдыхали в пути с медлительною основательностью прошлого. Правда, в этой основательности было и такое вхождение в Россию, такая жизненная с ней близость, какой не могут дать быстрые передвижения. И вот сейчас – через столько лет! – как живые видишь Брынские леса, березы большака под Козельском, осенние зеленя у Перемышля.
Отправлялись обычно с утра, очень рано. В Сухиничах «кормили», т. е. останавливались в грязной гостинице на базарной площади и давали отдых лошадям. Подкреплялись и сами захваченной из дому снедью. Часа через три тройка уже вновь запряжена, опять большак и опять справа синеют леса, слева поля, иногда проезжаем мимо имений – впереди, к вечеру, Козельск.
В Козельске ночевали. Этот городок мне всегда нравился – Сухиничи и Перемышль просто захолустье, убожество, тоска уездного городишки, но в Козельске лучше и поэтичней: много церквей, зелени, все понарядней, чудесный луг по Жиздре, а за нею бор, в нем знаменитый монастырь – кажется, купола его видны и из Козельска.
Какое-то свое действие на Козельск Оптина пустынь имела, я уверен. Или, может быть, и возникла около него не случайно – Козельск древний, благородный городок, некогда геройски отбивавший татар (помнится, там была даже княгиня-мученица). Так что это Русь вековая, прославленная. Около лабазов Сухиничей монастырь не возник бы.
Наша семья не была религиозна. По тому времени просвещенные люди, типа родителей моих, считали все «такое» суеверием и пустяками. Так что ребенком, не раз проезжая в двух-трех верстах от Оптиной, я ни разу ее не посетил.
Но в Устах водилось у меня много приятелей, разных Савосек, Масеток, Романов, да и нянюшки Дашеньки, кухарки Варвары не раз рассказывали об Оптиной и удивительном старце Амвросии. Наши бабы из Устов ходили к нему за советами, слава его была очень велика, текла самотеком, из уст в уста, без шуму, но с любовью. Знали, что, если в жизни недоумение, запутанность, горе – надо идти к о. Амвросию, он все разберет, утишит и утешит.
* * *
Судя по тому, что потом приходилось читать и слышать об Оптиной, укрывавшейся золотыми своими крестами в лесах, это обитель, прославившаяся благодаря старчеству. За девятнадцатый век в ней прошла целая династия старцев. Старцы не управляли ничем, они жили отдельно, в скиту, и являлись живым словом монастыря миру: мир шел к ним за помощью, советом, поучением. Это давало, конечно, глубокую, сердечную связь монастыря с миром, святыня становилась не отдаленно-сияющей, а своей, родной.
История монастыря дает несколько обликов старцев. О. Леонид, простонародный и прямой, с оттенком юродства. Тихий и некрасивый, но просвещенный о. Макарий, любитель духовной литературы и музыки, издающий совместно с Иваном Киреевским писания о. Паисия Величковского (основателя старчества). Наконец, о. Амвросий, наиболее из всех прославленный, быть может, наиболее гармонический и ясный тип оптинского старца. Нектарий, Анатолий – целый ряд [43]43
Подробнее см. в кн. о. С. Четверикова «Оптина пустынь» и в «Записи» о. В<асилия> Ш<устина>. – Б.З.
[Закрыть].
Я представляю себе жизнь и «творчество» монастыря так: допустим, я паломник. Подъезжаю со стороны Козельска к реке Жиздре. Вокруг луга, за рекою вековой бор. Чтобы попасть в монастырь, надо переправиться на пароме: вода – черта легкая, но все же отделяющая один мир от другого. Наверно, еще два-три богомольца будут на этом пароме. Монах тянет веревку, кучер слезет, станет помогать. Поплескивает вода, мы будто бы стоим, а уже берег отделился. Кулик низко пролетит к отмели той самой Жиздры, где мальчиком ловил я пескарей. Будет пахнуть речною влагой, лугами, а главное – сосновым бором. Там, среди лесов, четырехугольник монастыря с высокою белой колокольней в средине. По углам стен – башни. Ямщик привезет меня в монастырскую гостиницу – большая прелесть в чистых половичках на лестнице, в цветах на окне номера, иконах в углу с теплящейся лампадкой, видами обители на стенах, в запахе кипариса, ладана, постных щей – это все знакомо по Афону, вероятно, в Оптиной имело еще более русский облик. (Над Афоном всегда веяние Эллады, там не может быть запаха русского бора.)
Тишина, скромность, благообразие долгих церковных служб… – Но это как обычно в монастыре. И вот иду дорожкою среди сосен, от монастыря в скит к старцу – тою самою дорожкою, какой ходил Алеша Карамазов. Смерть Зосимы, ночь сомнений Алешиных, «Кана Галилейская», вечный шум этих сосен, ночные звезды, по которым ощутил он вновь Истину… Но сейчас солнечное утро. Мы вступаем в ограду скита. Здесь разбросано несколько домиков, среди них небольшая церковь. Около домиков цветы. Деревянные дорожки проложены от одного к другому. Очень тихо. Сосны шумят, цветы цветут, пчелы жужжат, солнце греет… – вот облик скитской жизни.
Мы подымемся на одно из крылечек, войдем в коридор. Направо будет дверь в зальце-приемную, налево – в комнату старца. Уже посетители собрались, ждут. Из окон видны розы, и мальвы, и левкои цветника. Старец еще не вышел, он читает полученные за день письма, диктует ответы, некоторые пишет сам.
* * *
Я слышал рассказ одного близкого мне человека {12} из артистического мира, прожившего в Оптиной довольно долго, много наблюдавшего за старцами. Они произвели на него глубочайшее впечатление. (Это было незадолго до войны. Я думаю, он видел Анатолия (младшего), Нектария и Варсонофия.) Помню, он отмечал в них соединение высокой аристократичности, тончайшей духовной выделки с простонародно-русским обличьем. Острейшую душевную проницательность утверждал он – способность сразу и безошибочно определять человека, видеть его насквозь, со всеми его болями, радостями, дарованиями и грехами. Он называл их «великими художниками души». В противоположность о. Иоанну Кронштадтскому, они вполне далеки от экстаза и нервной экзальтации. Спокойная и кроткая любовность – основа их.
И вот, если бы я был оптинским паломником, я ждал бы в солнечном утре в зальце выхода о. Амвросия – принес бы ему грешную свою мирскую душу. Как взглянул бы он на меня? Что сказал бы? Жутко перед взглядом человека, от которого ничто в тебе не скрыто, которого долгая, святая жизнь так облегчила, истончила, что как будто через него уж иной мир чувствуется. Мог ли бы я ему отдаться? Вот что важно. (Мне лично кажется это чрезвычайно трудным.) Ведь в старчестве так: если я не случайный посетитель «зальца», то кончается тем, что я выбираю себе старца духовным руководителем, вручаю ему свою волю, и что он скажет, так тому и быть, я должен безусловно, безоглядно ему верить – это предполагает совершенную любовь и совершенное перед ним смирение. Как смириться? Как найти в себе силы себя отвергнуться? А между тем это постоянно бывает и, наверное, для наших измученных и загрязненных душ полезно… Впрочем, я не видал никогда Амвросия и не познал его действия на себе.
О. В<асилий> Ш<устин> в своей «Записи» рассказывает, как старец Варсонофий женил его самого, В<асилия> Ш<устина> – выбрал ему невесту, ей тоже внушил, за кого она должна выйти, – какой гигантский мир в скромных праведниках, какая сила! Но ведь и даны им дары необычайные – В<асилий> Ш<устин> вскользь упоминает, что старец Нектарий читал письма, не распечатывая их, – просто сортировал: налево просьбы, вот это благодарственные, тут надо ответ дать и т. п.
О. Амвросий был старец болезненный, к шестидесяти пяти годам сильно ослабевший. Его жизнь такая: вставал около четырех, в постели умывался теплой водой, стоя на коленях. Келейник вычитывал ему правило, затем начиналось чтение писем (он получал их до шестидесяти в день), и только к девяти, напившись чаю, выходил к посетителям. Высокого роста, сгорбленный, ходил в ватном подряснике. Когда снимал камилавку, открывался большой умный лоб его. Редкая длинная борода, очень добрые и проницательные глаза. Его ждала «вся Россия» – простая, страждущая Русь, мужчины, женщины, дети. Келейник докладывал: «Там, батюшка, собрались разные народы – московские, смоленские, вяземские, тульские, калужские, орловские – хотят вас видеть».
Старец молился перед иконой Богоматери, затем начинал расточать себя. Любовь, ее обилие! На всех хватало любви. «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененнии, и аз упокою вы» – они и шли. Не было для о. Амвросия неважного, малого человеческого горя, говорит о. Четвериков, хорошо его знавший {13} . Он принимал с 9 до 12, потом с 2 до вечера, и иногда, уже совсем ослабший от болезни, усталый, беседовал, лежа на своей койке, – но беседовал. И с чем только к нему не являлись! Под его защиту, помощь шла обманутая девушка, отвергнутая родителями и обществом, а вот у святого человека этот «незаконный» мальчик бегал и прыгал по келье, старик ласкал его, ободрял мать и даже материально ей помогал.
Спрашивали, выходить ли замуж, жениться ли, ехать ли на заработки. Спрашивала баба со слезами, как ей кормить господских индюшек, чтобы не дохли. Он спокойно ее расспрашивал и давал совет, а когда указывали ему, что напрасно он теряет время на такие пустяки, говорил: «Да ведь в этих индюшках вся ее жизнь».
Так раздавал он себя, не меряя и не считая. Не потому ли всегда хватало, всегда было вино в мехах его, что был соединен он прямо с первым и безграничным океаном любви?
* * *
Все это происходило так ужасно давно! Мест, где прошло мое раннее детство, я не видал десятки лет. Жизнь изменилась безмерно. Вероятно, нет нашего белого двухэтажного дома в Устах, ничего не осталось от усадьбы в Будакове, под Калугою, куда мы ездили. Через Сухиничи давно прошла железная дорога, и никто не ездит более «на долгих». Козельск, наверно, все такой же… Оптиной… просто нет.
Всю горечь, всю тяжесть неравной борьбы за нее пришлось вынести старцам Анатолию и Нектарию – могиканам оптинской династии. Революция надвигалась – злобная, бешено-разрушительная. Оптина пустынь погибла, т. е. здания существуют, но их назначение иное {14} . Место, где бывал Гоголь, куда приезжали Соловьев и Достоевский, где жил Леонтьев и куда наведывался сам Толстой, – ушло на дно таинственного озера – до времени. В новой татарщине нет места Оптиной. – Вокруг, по лесам Брынским, по соседним деревушкам, таятся бывшие обитатели обители. Появились в окрестностях и новые люди – православные из Москвы, художники, люди высокой культуры, селятся вблизи бывшего монастыря, как бы питаются его подземным светом. Собирают и записывают черты высоких жизней старцев, некоторые работают, есть и такие, кто приезжает на лето из города, как бы на дачу. Мне недавно пришлось у знакомых читать описание пасхальной ночи – оттуда. Как сияла огнями сельская церковь за рекой, как река разлилась и надо было в лодке плыть к заутрене – я знаю и сам, как черны эти ночи пасхальные у нас в деревне, как жгут звезды, как плывут, дробятся отраженья плошек и фонариков в реке, как чудно и таинственно – плыть по воде святою ночью.
Далекий разлив, тьма, благовест… Да воскреснет Бог и да расточатся враги Его.
СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ {15}«Евангелие было русское. Степан, несколько стесняясь, взял его и раскрыл. Когда он в последний раз держал в руках эту книгу? Вспомнить не мог. Перелистывал ее, и его взгляд падал на старинные, торжественные заглавия. „Господа нашего Иисуса Христа Святое Евангелие“, „От Луки святое благовествование“. Как мало все это похоже на ту пеструю, шумную жизнь, которую он вел уже столько лет!
Ему вдруг страстно захотелось перечитать эти страницы. И он попросил себе книгу на несколько дней. Вечером сидя в беленькой комнате у синьоры Тулы, Степан читал Евангелие от Матфея. Дойдя до Нагорной проповеди и Заповедей блаженства, он почувствовал необыкновенное волнение. Не мог читать дальше. Поднявшись, стал ходить взад-вперед. „Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное“. „Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят“. Отчего не знал он этого раньше? „Боже мой, Боже мой…“ Степан пробовал читать далее, раскрывал книгу на разных местах, но не мог: ему мешало нечто, совершавшееся в это время в его душе».
Это несколько строк из довоенного романа {16} . Степан – революционер, на совести которого тяжелое дело, террористический акт, где по нечаянности вместо назначенной жертвы пострадали от взрыва дети. Он бежал, живет в Италии, в глухой деревушке близ Генуи – Евангелие попадается ему под руку в минуту томлений и тоски.
Благая весть! Да, воистину. И не только в романах, но и в жизни Евангелие приходит не в легкое время, а в тяжелое, не когда веселимся, а когда задыхаемся. Или, быть может, мы к нему идем как та блудница, что слезами своими омыла ноги Господа. Блудница и убийца читают Евангелие у Достоевского – но ведь для нас, для стонущих и раздирающих свои сердца пришел Господь в мир во образе Назаретского плотника.
Чем утешает Евангелие? Пожалуй, прямо тем, что это другой мир, другой воздух, чем наш. Дело не в самих даже идеях Евангелия, не столь в заповедях, сколь в таинственно-божественной природе его, в непрерывном излучении некоего белого света… Не знаю, как сказать, но действие Евангелия органично и внеразумно. Человек в нем, как в бесплотных лучах иного мира. Удивительно, что всегда эти лучи вызывают тихое брожение духовное, чувство умиленности и – слезы.
Я не могу понять загадки Евангелия. Я лишь ощущаю его нечеловеческой книгой. И никогда ни одна человеческая не оказывала на меня такого странного действия.
* * *
Но вот оказывается, что к Евангелию можно подойти «по-земному». Это не ново, разумеется. Ренан давно занялся этим. Я не знаю его книги. Передо мной другая, «Сын Человеческий» Эмиля Людвига {17} , современного немецкого писателя. За последнее время он очень прославился. Его область – «художественная биография», жанр, введенный французами (biographie romancée [44]44
Биографический роман (фр.).
[Закрыть]). Жанр этот заманчив и неприятен, легок и труден. Есть соблазн дать фигуру, облик, будучи только полу-художником. «Изобразить», не имея на то патента. Всякое изображение, конечно, привлекательно, читается охотно. Не бог весть какой писатель Пурталес {18} , но его «Франц Лист» вышел очень интересным. Французы, которым проза дается отлично, разумеется, здесь господа положения. Но и немцы стараются не отстать. И Людвиг старается – как может. Он написал Гете, Бисмарка, Наполеона, даже «биографию» объявления Великой войны. Взялся и за Христа. Его намерения незамысловаты. Он вовсе не хочет Христа хулить или над ним смеяться. Напротив, даже очень одобряет и всегда противопоставляет книжникам и фарисеям. Но ему нужно все в его жизни сделать разумным, ясным и не-удивительным. Вот перед нами маленькая страна с малым порабощенным народцем. Жить трудно. Постоянно вспыхивают возмущения против иноземцев, мечта о Мессии, царе и освободителе вечно жива. Иисус впитывает ее с детства. И странствующих пророков сколько угодно. Мягкий и тихий плотник из Назарета говорит приблизительно то же, что и другие. Но в нем есть настоящая кротость, «симпатичность». Он отлично знает жизнь бедняков и сочувствует ей, Его сердце вполне созвучно им, и Его слова из их мира. Поэтому молодой человек и имеет успех. Он прощает грешницу, над которой смеются лицемеры. Помогает больным и страждущим – магнетическою силой, которою наделен. Чудеса? Все они объяснимы. Искушение в пустыне? Это вроде галлюцинаций от усталости и голода. Свиньи сверглись со скалы – просто они слишком близко подошли к утесам, в то время как пастухи были отвлечены бесноватым и зазевались. Да притом же и молва все это преувеличила, раздула. Но в сущности, Он и исцелял не беспредельно. «Сам Иисус чувствовал себя все более утомленным этой вечной необходимостью исцелять больных. Казалось, он стыдился своего дара внушения, он в постоянном страхе, что этот дар приносит ущерб его учению».
«Наконец, он настолько утомлен, что когда однажды его одежды касается ищущая исцеления женщина, он чувствует, что силы его истощаются… Удивительно ли, что, уходя от исцеленного, он имеет для него на прощание, вместо доброго взгляда, ласкового слова, неизменное предупреждение, чтоб исцеленный молчал» [45]45
Книга издана по-русски в Риге. Перевод ужасный. – Б.З.
[Закрыть]. (Людвиг хитер. Хотя в общем он благоволит ко Христу, но его «психологический скальпель» где надо проникает в «глубины»: Христос, как не вполне уверенный в себе медиум, ловко избегает чрезмерной траты своей силы!)
Как бы то ни было, этот симпатичный пророк, проповедующий приятные вещи в духе английской трудовой партии, не симпатичен книжникам и фарисеям, и они его губят. (В сцене суда и ответов Анне есть комическое место. Христос уклоняется от прямого ответа и отвечает «с чисто крестьянским упорством» – в советской России Людвиг написал бы «с мелкобуржуазным» или «контрреволюционным».)
Страдания, распятие, положение во гроб в загородном саду Иосифа Аримафейского. Стражей, понятно, никаких нет, и тело исчезло. Мало ли как оно могло исчезнуть? Приводится пять возможностей: или Пилат распорядился по-новому, или священники унесли, желая предотвратить поклонение, или садовник унес, или разбойники ограбили, или, наконец, он и не умирал, а, отдохнув, сам ушел. Все обыкновенно и не-чудесно было в жизни, обыкновенна и смерть.
«Женщинам же, которые его любили, чудилось в их снах наяву, что им являлся воскресший Иисус».
* * *
Таковы намерения. Как они выполняются? Манерой сплошной «психологической» живописи. Хочется написать портрет Иисуса, как Бисмарка и Наполеона, и дать окружающую обстановку. В книге очень много пейзажей Палестины, interieur-ов городов, вообще «местного колорита», крайне неискусно написанного. Но главное, разумеется, сам Христос. Надо его понять! Надо изобразить все движения его души, смены чувств, настроений, сделать из него живого человека. Иисус у Людвига иногда кроток, иногда поэтичен, но он и сердится, иногда боится, иногда он сух и т. п. (сложность человеческих противоречий!). Людвиг желает меня убедить, что он знает, что именно думал и чувствовал Христос там-то и там-то. Тут автор особенно отвратителен. Я-то сам отлично знаю, как задача Людвига выполняется истинным художником, и ясно вижу в данном случае подделку. Нет, для того чтобы действительно изобразить чью-то душу, надо спуститься в нее, хоть на мгновение, чудесной интуицией ее коснуться, на мгновение перестать быть вполне собой… Толстой, Достоевский это делали. Только, как настоящие художники, Христа не избирали для своих писаний. Великие – боялись такойинтуиции. «У талантов голова рано седеет от сомнений», – говорил покойный Чехов. Хлесткий Людвиг ничего не боится, ибо лишен художнического помазания. Ему море по колено. Он все знает. Для него Христос как на ладони. Он все сейчас же покажет, объяснит. «Иисус смотрит на все не так, как другие люди, он поэт и ищет во всем сравнений: холмы и камни, река и крепость, земные катастрофы и цветущие вокруг скаты… во всем видит он свое значение, все наталкивает его на размышления».
Поразительны результаты всех людвиговских стараний. Он никого и ничего не изобразил. Сколь ни называй он Иоанна Крестителя фанатиком, а Иисуса мечтателем, сколько ни влагай в Его уста евангельских текстов, Христа просто нет в его книжке. Есть пошлая и развязная журналистика. Есть груз фраз, в которых вязнешь, то изобилие, та ненужность слов, которые видны сразу и делают книгу мертвой, скучной – и только. Трудно ее дочитать. К самому великому, что было в мире, подошел Людвиг плоско и тяжелыми красками попытался изобразить светоносящее. Неудивительно, что вышло пошло. Европейский середняк-писатель написал для европейского середняка-читателя. Прославился… но не позавидуем славе этой.
* * *
Окончив чтение Евангелия в тот вечер, Степан вышел из домика синьоры Тулы. Он прошел по узкому мостику через ручей и стал всходить. С обеих сторон тянулись оливковые рощи. Было прохладно, влажно. Внизу над ручьем белел туман. Под луной блестели листья оливок, отливая серебром. Их серые изогнутые стволы бросали причудливые тени. Так же серебрилась листва и трепетали тени в Гефсиманском саду, когда Христос молился.
Степан подымается выше. «Тропинка подходит к крутому обрыву. На скалах уцепилось несколько сосен, внизу море, блестящее под луной. У подножия скал лента шоссе – приморская дорога в Сестри. Степан передохнул и пошел дальше. У него было чувство, что в эту лунную ночь надо идти все вперед, впи<ты>вая безмолвие этих мест. Древняя тропинка шла по обрыву. Внизу, на огромном расстоянии, пенился прибой. Степан дошел до высшей точки тропинки – до развалин монастыря Св. Анны, выстроенного здесь в давние времена. Тут лег, положил руки под голову и стал смотреть. Справа от него, в двух шагах, был обрыв. Виднелась бухта Сестри с лесистым мысом, выходившим в море. На рыбацких судах по заливу красные и зеленые огни. Влево горы раздвигались и тянулись мягкими планами к Парме. Было тихо, светло, пахло сосной. Как дальний зов души, шумело море.
Сколько времени пролежал так Степан, он не смог бы ответить. Необыкновенный, светлый покой охватил его. Глядя на золотую звезду, горевшую над горами там, где была Парма, он вдруг ясно и кротко почувствовал, что Истина уже вошла в него, что он уже не тот, что раньше, а как бы новый, обреченный. И он понял, что в эту ночь, вот сейчас, Спаситель мог бы пройти по бедной горной тропинке с учениками. И тогда он, Степан, смиренно подошел бы к Нему, как некогда блудница, поцеловал бы руку и просил бы позволения следовать за Ним. Они направились бы в далекую страну, Вечность, куда ведут пути всех человеческих жизней».