355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Дневник писателя » Текст книги (страница 2)
Дневник писателя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:56

Текст книги "Дневник писателя"


Автор книги: Борис Зайцев


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Итальянская тема находит свое отражение и в «Дневнике писателя» – в заметках об Этторе Ло Гатто и Муратове.

Глава «Дневника писателя», озаглавленная «Итальянский друг России», открывается словами: «У русского просвещенного человека всегда была мечта об Италии как о стране легкого и светлого дыхания, некоем земном рае. Италию в России любили и любят». Определив таким образом суть явления «Италия в России», Зайцев основную часть заметки посвящает теме «Россия в Италии».

В центре – уникальная фигура Ло Гатто, итальянского специалиста по истории русской литературы. Полвека он отдал трудам о русской литературе и духовной культуре, выпустил более десяти объемистых книг о России – «Проблемы русской литературы», «Очерки русской культуры», «Старая Россия», перевел многих русских классиков. Ло Гатто действительно открыл итальянцам русскую литературу, и Зайцев оценивает его подвижнический труд, говоря, что «писание его о нашей Родине полно знаний, живости, любви, почти благоговения». Научно-просветительская деятельность, «культурное миссионерство» сближали личности Ло Гатто и самого Зайцева. Писателя восхищает и покоряет, как «человек родом из Неаполя так врос в Россию, что иной раз кажется: не ближе ли ему Россия, чем сама Италия?» (9, 420).

Этторе Ло Гатто, возглавлявший Славянский отдел Института Восточной Европы в Риме, организовал в 1923 г. чтения деятелей русской культуры, покинувших Россию. Инициатива принадлежала Комитету помощи русской интеллигенции, возглавляемому Дзанотти Бьянко. С лекциями выступили Бердяев, Франк, Вышеславцев, Муратов, Чупров, Новиков, Осоргин. Воспоминания об этих чтениях составляют большую часть заметки в «Дневнике писателя». Зайцев подчеркивает, что в ходе чтений произошла масштабная встреча двух культур – русской и итальянской [16]16
  Подробно о чтениях в Риме см: Комолова Н. П. Италия в судьбе и творчестве Бориса Зайцева. С. 39–42; Она же. Италия в русской культуре Серебряного века: Времена и судьбы. М., 2005.


[Закрыть]
.

В 1966 г. Зайцев в своих заметках вновь обращается к личности Ло Гатто. Поводом послужил перевод на французский язык 5-го итальянского издания его «Истории русской литературы». Зайцев расценивает это так: «Теперь огромная панорама русского творчества дана на мировом языке» (9,421). По Зайцеву, никакого сравнения не выдерживают литературоведческие труды, выходящие в современной советской России: если советские ученые «замучили нас указательным перстом, навязчивостью и желанием вдолбить», то «свободная книга свободного писателя» лишена предвзятости: обо всех Ло Гатто говорит «тоном сочувственного историка». Не только монументальность, но и еще важнейшее качество: труд итальянца внутренне проникнут любовью к России (9, 422).

Тема взаимопостижения культур звучит и в рецензии-эссе «Новые книги Муратова», где Зайцев высказывается по поводу выхода в свет книг П. П. Муратова «Византийская живопись» и «Фра Беато Анджелико».

П. П. Муратов был одним из близких друзей Зайцева, его единомышленником, столь же страстно преданным Италии. Друзья осуществили немало проектов: в 1918 г. организовали (вместе с Ходасевичем и Осоргиным) Книжную лавку писателей, основали Общество итальянских исследований (Studio Italiano), участвовали в деятельности Комитета помощи голодающим, в 1921 г. были арестованы вместе с другими членами Комитета. В 1922 г. оба оказались за границей (в Германии), в 1923 г. встречались в Риме; в 1927 г. Муратов переехал в Париж. Близкие дружеские отношения связывали их и здесь: так, 10 марта 1932 г. состоялся бал Союза дворян Московской и Херсонской губерний, в жюри по присуждению призов вошли Зайцев и Муратов.

Муратов – постоянный герой мемуарной прозы Зайцева, его литературно-критических заметок и рецензий. Его облик естественно связывается прежде всего с темой Италии. Вспоминая о том, какое значение имела Италия для русских писателей-италофилов, Зайцев размышлял: «Мы любили свет, красоту, поэзию и простоту этой страны, детскость ее народа, ее великую и благостную роль в культуре. То, что давала она и в искусстве, и в поэзии, означало, что „есть“ высший мир. Чрез Италию шло откровение творчества» (9, 233). Уже в конце пути Зайцев так опишет их увлечение Италией: «Италия же еще была от интеллигенции широкой в стороне, интересовала меня, жену мою да Муратова („Образы Италии“). Запад влиял через Париж, как и полагается „мировому светочу“. <…> Надо сказать правду: в этом мы с Муратовым пробивали некую брешь – в провинциализме» (9, 473).

За несколько лет до появления заметки «Новые книги Муратова» Зайцев опубликовал рецензию на его книгу «Образы Италии» [17]17
  Рецензия напечатана в журнале «Современные записки» (1924. Кн. 22.С. 444–447), в России опубликована с предисловием и комментариями А. В. Ярковой в журнале «Русская литература» (2002. № 2. С. 223–225).


[Закрыть]
(первые два тома «Образов Италии» вышли в России в 1911–1912 гг. В 1924 г. в Берлине вышло новое издание, дополненное третьим томом, с посвящением Зайцеву). Данная рецензия, как и последующая, носила исповедальный характер, перерастала в размышления о судьбах поколения, сформировавшегося в эпоху «русского лиризма, романтизма: 1902–1914», на долю которого выпали суровые исторические испытания. Для Зайцева и Муратова в пору молодости Италия была символом гармонии, противопоставленным повседневности. «Мир принимался тогда сбоку, с берега. Каковы судьбы его, что есть политика, общественность, путь нашей родины – этим мало занимались»; «…мало знали жизнь. В каком-то смысле были белоручками». Об этом говорится с чувством вины: «Жизнь отомстила за себя. Заставила узнать свою полынь, свирепость, зверским ликом поглядела. Нет больше огороженных садов и парков, где мы жили» [18]18
  Русская литература. 2002. № 2. С. 224.


[Закрыть]
.

Что касается главы о Муратове в «Дневнике писателя», то Зайцев отмечает интересное явление в эволюции научных интересов ученого. Муратов всегда имел «тяготение к Западу, к европейской духовной культуре», но изучение итальянского Ренессанса, византийской и эллинистической живописи «привело к русской иконе». В ряду последовательно «осваиваемых» Муратовым культур важное место занимает древнерусская иконопись – целый материк, огромный пласт искусства, который был открыт только в начале XX в., и заслуга в этом Муратов неоценима.

В разговоре об итальянском живописце Фра Анджелико Зайцев в полной мере являет свою эрудицию, прекрасное знание Италии и ее культуры. Оперирует множеством имен и, приводя суждения Муратова, в то же время дополняет их своими впечатлениями от деятелей Ренессанса. В стихии художества Зайцев чувствует себя комфортно. «Радостно, что находишься в мире живом, человеческой души, столь высоко настроенной, столь художнически богатой – спустя много столетий внимательно изучаемой». Ему импонирует, что Муратов вынес новый по сравнению с «Образами Италии» взгляд на Анджелико, и заслугу автора видит в том, что этот итальянский живописец «показан строже, отдаленней, но крупней ходового (и несколько подслащенного) своего облика».

«Византийская живопись» также вызывает у Зайцева похвалу и за необъятность труда, и за то, что он стал первым в европейской литературе трудом по византийскому искусству. Писатель находит подтверждение своей любимой мысли о всемирном (а не провинциальном) характере православия: «Замечательна в ней всемирность: это не частное, национальное искусство, а мировое».

Муратов – один из любимых Зайцевым типов «русского европейца» (не будет преувеличением приложить это определение и к самому Борису Константиновичу). Судьба его привлекает Зайцева поистине всемирной отзывчивостью, свободой овладения разными историко-культурными пластами, эпохами, их отнюдь не поверхностным освоением. «Начинал он в Москве, любя Запад. Показывал Запад этот русскому читателю. Потом России и Западу объяснял древнерусскую иконопись, а теперь и совсем стал западным, пишет о Беато Анджелико для итальянцев, о Византии для французов, англичан…» Заканчивается рецензия «Новые книги Муратова» афористически звучащим посылом: «„Русский“ не значит азиат, не значит и провинциал».

В 1951 г., вскоре после кончины Муратова, Зайцев опубликовал биографический очерк о своем единомышленнике («П. П. Муратов»), который вошел в книгу воспоминаний «Далекое». В нем варьируется эта же излюбленная мысль Зайцева, вспоминающего о той полосе русского духовного развития, «когда культура наша, в некоем недолгом „ренессансе“ или „серебряном веке“, выходила из провинциализма конца XIX столетия к краткому, трагическому цветению начала XX» (6, 215–216).

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС В МЕТРОПОЛИИ И В ЭМИГРАЦИИ

Полемика, временами очень острая, по поводу литературы «советской» и «эмигрантской» велась в среде русского зарубежья не одно десятилетие. Тема эта освещена во многих работах, например, весьма обстоятельно – в статье О. А. Коростелева «Пафос свободы. Литературная критика русской эмиграции за полвека (1920–1980)», предваряющей двухтомную антологию «Критика русского зарубежья» (М., 2002). В антологии представлены работы тридцати пяти деятелей русской литературной эмиграции, но, к сожалению, нет Б. К. Зайцева, не раз писавшего на эту тему, в том числе и в «Дневнике писателя».

Полемический посыл ощутим уже в заглавии одной из статей этого цикла – «Леонов и Городецкая». Зайцев намеренно сопоставляет имена Леонова, писателя крупного и получившего к тому времени европейскую известность, и начинающей беллетристки. Но сравнение их книг – не в пользу Леонова. По мысли Зайцева, ознаменовавший начало своего писательского пути яркими талантливыми книгами (такими, как «Петушихинский пролом»), Леонов в последовавших «Барсуках», «Соти» опустился до выполнения социального заказа. Критику больно видеть, «как за десять лет сумели обработать и сломить человека даровитого, настоящего, может быть, даже крупного писателя. „Соть“ есть открытый, совсем ничем не вуалированный „социальный заказ“». Возмущение вызывают страницы «Соти», посвященные описанию скита: «Леонов грубо и бездарно издевается над русским иночеством…»

Кто же выбран в заочные оппоненты Леонову? Надежда Даниловна Городецкая покинула Россию в 1919 г. Жила в Югославии, переехала в 1924 г. во Францию, где занялась литературной и журналистской работой. Два ее романа, вышедших в Париже, – «Несквозная нить» (1924) и «Мара» (1931) вскоре были переведены и изданы на французском. Городецкая, таким образом, не была совсем уж безвестной фигурой. Напротив, она – активный участник литературной и философской жизни Парижа конца 1920-х – начала 1930-х гг. Городецкая стала одним из организаторов и участником Франко-русских собеседований. На заседании 24 февраля 1931 г., посвященном творчеству Шарля Пеги, Городецкая выступила в качестве содокладчика Жана Максанса. Молодая писательница была также участником литературного объединения «Кочевье», семинара Бердяева «Христианство и творчество» (где прочла доклады «Спасение и творчество» и «Духовная встревоженность в современном французском романе»).

Борису Зайцеву Городецая близка как писательница-христианка. В отличие от «опустившегося до выполнения заказа» Леонова у Городецкой «есть преимущество писать „о чем вздумается“». Разбирая второй, только что вышедший роман Городецкой «Мара», находя его лучше, крепче первого («Несквозная нить»), отмечая в нем удачи и слабые стороны, Зайцев выражает надежду на дальнейший рост: «Писательница работает, учится, живет (и, видимо, не зря) в европейской столице, центре мировой литературы. Это помогает ей выходить на „столичную“ дорогу, обрабатывать и закалять свое изящное дарование».

В конце статьи Зайцев примирительно признавался: «…я Леонову зла не желаю. Напротив – добра. Но для пути добра должен он устыдиться „Соти“. А там видно будет. Он еще молодой и талантливый человек».

В критике зарубежья раздались упреки Зайцеву в предвзятости. За Леонова вступился Адамович в «Иллюстрированной России»: «Отнесем же к исключениям то, что недавно написал Зайцев о самом даровитом из молодых русских романистов – Леонове. Эта статья должна была бы огорчить и тех, кому дорога литература, и тех, кто любит Зайцева. <…> Зайцев признается, что не мог „Вора“ дочесть до конца: „длинно, фальшиво, лубочно“… Очень жаль. Если бы потрудился, дочел, может быть, и статья его в „Возрождении“ была бы другой» [19]19
  Адамович Г. Борис Зайцев и Леонид Леонов // Иллюстрированная Россия. Париж. 1931. 15 авг. № 34. С. 18.


[Закрыть]
.

Зайцев, в свою очередь, откликнулся на эту заметку в ближайшем выпуске своего «Дневника писателя», посчитав, что Адамович исказил его слова, передернул факты, однако же повторил обвинения в глумлении над иночеством: «Это издевательство над преследуемыми есть, по-моему, гадость, а страницы „Соти“, где оно производится, я называю гнусными– и всегда назову» [20]20
  Зайцев Б. К. Дневник писателя. Война//Возрождение. Париж. 1931. 29 авг. № 2279.


[Закрыть]
.

Статья Зайцева вызвала также и иронию М. А. Слонима: «Средний читатель… искренно верил, что в эмиграции существует настоящая большая литература, имеющая крупное значение для России, и не видел ничего смешного в сравнении Н. Городецкой с Л. Леоновым (фельетон Б. Зайцева в „Возрождении“)» [21]21
  Слоним М. А. Заметки об эмигрантской литературе // Воля России. Прага. 1931. № 7–9. С. 616–617.


[Закрыть]
.

Вольное или невольное уничижение Городецкой, возникающее в таком контексте, Слоним позволил себе несмотря на то, что Городецкая была активной участницей созданного им литобъединения «Кочевье» (существовало в Париже в 1928–1939 гг.). Так, на вечере «Кочевья» 28 февраля 1929 г. обсуждался роман Городецкой «Несквозная нить». Впрочем, критик не жаловал молодую писательницу и в других своих работах. В частности, двумя годами ранее в статье «Молодые писатели за рубежом» Слоним писал: «…роман „Несквозная нить“ производит впечатление какого-то блеклого, вылинявшего узора: нет ни размаха, ни яркости, все очень прилично, но серо и неподвижно…» (Воля России. 1929. № 10–11 С. 114–115).

Однако гораздо более развернутую и ожесточенную полемику Зайцева вызвала статья Слонима «Заметки об эмигрантской литературе».

Спор о двух ветвях русской литературы – эмигрантской и советской – породил целый спектр мнений по этому вопросу. Так, Мережковский, Гиппиус, Бунин, Ходасевич полагали, что именно эмиграция наследует, развивает традиции и ценности великой русской литературы. Слоним, Святополк-Мирский, Осоргин, наоборот, полагали, что эмигрантская литература не создала художественно значимых ценностей и заканчивает свое существование. О ее судьбе писали Адамович, Набоков, Амфитеатров, Ремизов и другие [22]22
  См.: Коростелев О. Пафос свободы. Литературная критика русской эмиграции за полвека (1920–1970) // Критика русского зарубежья. Ч. 1.М., 2002. С. 3–35.


[Закрыть]
.

Кульминацией литературно-критических выступлений на эту тему Марка Слонима (автора доклада «Конец эмигрантской литературы», сделанного им на заседании группы «Кочевье» 8 ноября 1931 г.) явилась статья «Заметки об эмигрантской литературе» (Воля России. 1931. № 7–9). По сути дела, статья являлась приговором всей русской литературной эмиграции. Критик задается целью разоблачить миф «о величии и спасительном значении эмигрантской литературы».

Оценки Слонима были безжалостными: «Большинство эмигрантских писателей духовнооторвано от России, чуждо ее жизни, отрезано от ее истоков, утратило чувстворусской жизни. А это – смерть для русского писателя…»; «…эмигрантская литература умирает не только потому, что она… неестественная, оторванная, обособленная, но и потому, что она безыдейная и скудная»; «За тринадцать лет эмигрантского блуждания мы не создали ни одного литературного направления, ни одной крупной художественной ценности и не выдвинули ни одной живой идеи». Среди писателей старшего поколения господствуют настроения обреченности и гибели, к тому же их писания отличает «глубокий провинциализм».

Говоря о неспособности к обновлению, неспособности создать новую художественную школу, Слоним называл фамилии самых видных писателей эмиграции первой волны: Бунин, Гиппиус, Шмелев, Куприн, Бальмонт, Мережковский, Алданов, Зуров, Рощин, Лукаш. Слоним делится горькими наблюдениями и по поводу литературной молодежи, которая «принуждена воспитываться в этой атмосфере доживания, чванства» и навеки отравлена «эмигрантщиной – этим соединением литературного шаблона с непомерным самомнением и ограниченностью». Часть молодого поколения писателей, обратившись к Западу, стали «русскими европейцами», они чужды и «отцам», и советской литературе. Прогноз критика неутешителен: «Вымирание „стариков“ и постепенная денационализация молодежи – вот, собственно, то, что ожидает в ближайшем будущем эмигрантскую литературу» [23]23
  Слоним М. Л. Заметки об эмигрантской литературе // Воля России. 1931. № 7–9. С. 621, 619, 624, 626.


[Закрыть]
.

Статья вызвала отклики, как полемические, так и сочувственные. Например, Ходасевич полагал: «М. А. Слоним говорит, что литература эмиграции лишена новых идей потому, что она эмигрантская. Нет, она их лишена именно потому, что не сумела стать подлинно эмигрантской, не открыла в себе тот пафос, который один мог придать ей новые чувства, новые идеи, а с тем вместе и новые литературные формы» [24]24
  Ходасевич В. Литература в изгнании / / Возрождение. 1933. 27 янв., 4 мая. Цит. по: Критика русского зарубежья. Ч. 1. С. 345.


[Закрыть]
.

Зайцев одним из первых откликнулся на статью Слонима в своем «Дневнике писателя» («Дела литературные»). Писателя, конечно, не могла не задеть ирония критика по поводу его собственной заметки «Леонов и Городецкая». Но это частность; разговор шел о принципиальных вещах. Главная тема выступления Зайцева – особенности и пути развития двух ветвей современной русской литературы – в СССР и в эмиграции. Констатировав «предельное недоброжелательство» и демагогичность тезисов критика, Зайцев переходит к полемике.

Самый острый пункт – вопрос о христианских корнях русской культуры: «Литература эмиграции выросла на почве христианской культуры. Для нее слова: Бог, человек, душа, бессмертие – что-то значат. Для нее слова: природа, красота, любовь – тоже есть нечто», в то время как литература в советской России «воспитывается на духе антихристианском, т. е. на отрицании Бога, свободного человека, свободной души и вечной жизни» – поэтому там нет художественных характеров, духовности, жизни.

Зайцев, впрочем, признает трудность и даже трагизм положения литературы эмиграции: «Эмигрантская литература не сдалась, но ушла вглубь, в какие-то окопы, в хорошо укрепленные позиции. Там, в суровых условиях, она и живет. <…>…В подземельях пишутся (немолодыми, в большинстве, людьми) романы, повести, стихи, философские произведения, биографии, истории русской духовной культуры и жизни». Но горячо защищает от упреков в самодовольстве: «Гордиться и возноситься нам незачем, и себя преувеличивать не приходится. Но что поделать, если мы живы, работаем, пишем, читаем, любим родину».

Зайцев обеспокоен судьбами молодой литературы эмиграции. Он фактически разделяет мысль Слонима об отсутствии родной языковой стихии как причине «европеизации» творчества молодых: «Нет вокруг и говора России. То, что западные писатели оказывают на русскую молодежь влияние, – не случайно. Дело не в одном новом жизнеощущении (Пруста или Джойса). Дело в некотором отходе от стихии русской речи – отходе естественном и неосудимом. Нельзя впитывать то, чего вокруг нет. Впитывается иноземное». Возможность национального и культурного растворения в европейском мире стала волновать представителей русского зарубежья уже через десять лет после эмиграции.

Очерк написан в канун нового 1932 г. – и завершающее его новогоднее напутствие Зайцева русским литераторам звучит благородно, взволнованно, искренне: он желает «спокойной, скромной, но и с достоинством силы – старым, и средним, и совсем юным. <… > Веры в свое дело, высокого одушевления. Пусть недоброжелатели осуждают. Благожелатели желают жизни и в нее верят».

ПОЛЕМИКА О РОЛИ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

В «Дневнике писателя» Зайцев вступает в полемику по поводу одного из самых больных и обсуждаемых вопросов русской истории XIX–XX вв. – о роли интеллигенции. Как всегда, повод для разговора – публикация, на этот раз – статья русского писателя И. С. Лукаша в «Возрождении», посвященная самому Зайцеву, где Лукаш обличает интеллигентных героев его раннего, дореволюционного творчества. Поводом для статьи «Новый Зайцев» послужил выход в 1929 г. сборника «Избранное», куда Зайцев включил и свои ранние рассказы [25]25
  См.: Зайцев Б. Избранные рассказы. 1904–1927. Белград, 1929.


[Закрыть]
.

Предметом анализа и жесткой критики стал тип зайцевского героя, которого Лукаш определил как «интеллигента в кавычках». Оценки Лукаша были бескомпромиссны: «тусклый человек, томительно-теплокровная фигура», «последыш лишних людей», «ненужный человек». Типаж, выведенный Зайцевым, противопоставлен Лукашем подлинной интеллигенции – «волевой и творческой элите народа».

Говоря о «борьбе Зайцева со своим литературным временем», Лукаш попытался выявить новый, прикровенный план раннего творчества художника. Он приводит, в частности, ироничные реплики Зайцева по поводу «русского интеллигента, гражданина Арбата» в эссе «Улица Св. Николая». Однако же в целом тональность Зайцева в этом эссе скорее сочувствующая, он обращается с призывом к своему собрату: «Будь спокоен, скромен, сдержан. Призывай любовь и кротость, столь безмерно изгнанных, столь поруганных» (2, 329). Нелицеприятные оценки в этом эссе дополняются чувствами покаяния, смирения – эти настроения своего пореволюционного творчествасам Зайцев определял так: «некий суд и над революцией, и над тем складом жизни, теми людьми, кто от нее пострадал. Это одновременно и осуждение и покаяние – признание вины» (4, 590).

Но в раннихсвоих рассказах Зайцев не ставил таких задач. Статья Лукаша – типичный пример критики «по поводу», критики внешней по отношению к субъективному авторскому замыслу. Характеры, сюжеты, типы – лишь отправная точка для собственных историко-социальных построений и жестких, как приговор, оценок. Свое восприятие героев Лукаш пытается приписать автору: «Едва скрываемым презрением к тусклым „интеллигентным“ фигурам полна книга Зайцева – презрением и жестокой иронией». Эти слова несправедливы: сам Зайцев любил своих безбытных и беззаботных «странников».

В ответе Лукашу в «Дневнике писателя», озаглавленном «Об интеллигенции», Зайцев вступается и за своих героев, и за русскую интеллигенцию. Просвещенный слой, по его словам, хотя и не был лишен слабостей, нес много хорошего, «умственное, духовное и артистическое творчество очень высоко стояло в этом слое».

Одним из главных качеств интеллигента Зайцев всегда полагал бескорыстность. Тип раннего зайцевского героя – путник, странник, одинокий, мало привязанный к плоти земли с ее житейскими заботами. Неповторимо смиренный художественный мир Зайцева населен столь же своеобразными персонажами, людьми не от мира сего (Христофоров, столь раздражающий Лукаша, – едва ли не самый показательный пример). «Блаженные», «странники» всегда были близки Зайцеву, к этому же ряду относит он и русскую интеллигенцию рубежа веков.

Писатель возражает критику решительно, вступаясь за выпестованных им персонажей и призывает увидеть их безусловно достойные качества: «Нельзя забывать сотен разных незаметных земских врачей, чеховских фельдшериц, безмолвных, но погибавших на эпидемиях, ведших жизнь истинно подвижническую. А учителя, учительницы?»

Но и характер, и роль интеллигенции, оказавшейся в эмиграции, стали существенно иными по сравнению с дореволюционной Россией. Зайцев подчеркивает очень важную для него мысль: интеллигенция стала главным оплотом веры в эмиграции, да и в катакомбах России. Если прежде опорой православия был народ, то теперь ситуация кардинально изменилась: «Замечательно, что интеллигенция того времени была антиправославна, с церковью почти связи не имела, а в жизнь христианские чувства несла. Противоречием было и то, что во многом она большевизм подготавливала, от большевизма же и приняла наибольшее гонение». Казалось бы, это совершенно те же идеи, что выражал страстно в своих книгах, например, ближайший собрат Зайцева по перу православный писатель И. С. Шмелев. Но тон у Зайцева, в отличие от Шмелева, не обличающий, а понимающий, сочувственный. Негативные стороны образованного круга он расценивает не как роковые и непреодолимые пороки, но как «слабости». Итог по-зайцевски лапидарен: «…страдания интеллигенции в революцию, и посейчас продолжающиеся, все искупают. За грехи заплачено кровью, золотым рублем. Поздно вновь тащить на крест то время».

Эта позиция Зайцева была неизменна. В очерках, написанных в годы революции, катастрофические события он расценивает как итог предшествующего исторического процесса, возмездие за «распущенность, беззаботность… и маловерие», за самоупоенные разглагольствования, когда страна стояла на краю исторической катастрофы: «Много нагрешил ты, заплатил недешево» (2, 329).

Зайцев вводит творчество русской интеллигенции (в частности, литературу) в мировой культурный контекст, сопоставляет его с французской литературой, находя объединяющее их начало – серьезность, высоту идей. Но характерно: интеллигенция остается чисто русским явлением, Зайцев тонко чувствует слово и поправляет сам себя: «Во Франции интеллигентность или, точнее, интеллектуальность гораздо большее место заняла, чем в других странах, более уважается и дает лучшие плоды». Осознавая понятие «интеллигент» как специфически русское, Зайцев отделяет его от понятия «интеллектуал», обозначающее человека умственного труда. И приветствует то, что насквозь позитивистский французский интеллектуализм быстро приходит в соприкосновение с христианством.

Спустя две недели в «Возрождении» появилась ответная реплика Лукаша под названием «Путаница» – критик имеет в виду путаницу в понятиях, которую допускает Зайцев: Лукаш вовсе не уничижал тот слой интеллигентного (без кавычек) общества, за который вступился его оппонент. Однако же тип интеллигента в кавычках, по мнению Лукаша, не заслуживает похвал, расточаемых Зайцевым: все «сложности» и «духовные утонченности» на самом деле были только «пошлыми толками умственной черни о последних модах».

Явное раздражение Лукаша вызвали и мысли Зайцева о том, что в эмиграции интеллигенция стала носителем христианства. Эту «привилегию на христианство» Лукаш решительно оспаривает. Вторая половина статьи «Путаница» (даже превышающей по объему статью Зайцева) – краткий очерк происхождения и эволюции русской интеллигенции. В отличие от нигилистически настроенной «умственной черни» – порождения эпохи 1860-х гг., подлинные носители российской просвещенности – «это духовная эманация народа, его интеллект, его воля, разум, действие и творчество, его гений», – полагает Лукаш.

Эта полемика не помешала двум писателям сохранить дружественные отношения и высоко ценить таланты друг друга. В 1940 г. Зайцев, призывая, в числе других, помочь больному Лукашу, так отозвался о его творчестве: «И. С. Лукаш несет в облике и писании своем широкое, теплое и доброе дыхание России. Сын настоящей российской литературы, вольной и бедной, вышедшей из самых высоких источников русского духа, – в изгнании независимо и непримиримо держит он свой путь» [26]26
  И. С. Лукаш болен // Возрождение. Париж. 1940. 10 мая. № 4235.


[Закрыть]
.

Своеобразный реквием российской интеллигенции звучит в заметке «Памяти погибших», представляющей собой раздумья над одноименным сборником. Она относится к жанровой разновидности мемуарно-биографических заметок Зайцева, которую можно определить словом «памятование». Их цель – благоговейно отдать дань памяти людям замученным, страдавшим, погибшим, многих из которых Зайцев знал лично. К этому жанру относятся очерки «Спас на крови», «Крест», «Знак креста».

Книга «Памяти погибших» была издана в Париже под редакцией Н. И. Астрова, В. Ф. Зеелера, П. Н. Милюкова, князя В. А. Оболенского, С. А. Смирнова и Л. Е. Эльяшева. В сборник материалов, посвященных памяти членов кадетской партии, расстрелянных большевиками, вошли воспоминания очевидцев и непосредственных участников событий, биографические материалы, фотографии. Алданов, в частности, так отзывался об издании: «Книгу эту нельзя читать без волнения. А. А. Шахматов, умерший от истощения и голода, физик Трифонов, „прочитавший в „Известиях“ о своем якобы уже состоявшемся расстреле за несколько часов до самого расстрела“, сцены ареста Щепкина и засады в его квартире – все густо насыщено трагедией, быть может с инквизиционных времен небывалой <…> К книге этой должно быть такое же отношение, как к вечному огню, горящему под Триумфальной аркой» (Современные записки. 1930. № 41. С. 541).

Подобным мотивом («Поклониться памяти людей честных и мужественных, ведших неравную борьбу, но не отступивших…») вдохновлен и Зайцев при написании отклика. Многих из упомянутых в книге Зайцев знал лично, и его воспоминания-миниатюры о Шингареве, Кокошкине, которому сдавал когда-то экзамен, Щепкине, Алферовых, Астровых воссоздают их неповторимые облики, вызывая у читателя живое сочувствие.

Как и многие записи «Дневника…», эта имеет кольцевую композицию: в начале и в конце Зайцев вспоминает дни осени 1919 г., проведенные им в усадьбе Притыкино, свои ощущения того, как «погибала в свисте вьюг вековая Россия».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю