Текст книги "Дневник писателя"
Автор книги: Борис Зайцев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Ранее были известны лишь фрески Мистры (в Море) и Кахрие-Джами (в Константинополе), XIV века, «неоэллинистические», но меньшей силы. Однако их-то и считали «расцветом» – а XII и XIII века как бы отсутствовали. Господствовала теория «трех расцветов»: при Юстиниане, после иконоборцев и при Палеологах (XIV в.). Объяснялись расцветы связью с периодами государственной мощи Византии.
У Муратова – мысль иная: развитие непрерывно, основа его – эллинистическая традиция, никогда окончательно не вымиравшая, а в XII веке, в связи с некоторыми жизненно-общественными обстоятельствами, давшая пышный расцвет (так что государственная мощь ни при чем. Скорее сходство с Ренессансом итальянским).
* * *
От движения масс, школ, стилей возвращаемся к человеку – к самому автору, «русскому европейцу», следим, хоть и без юбилейной даты, за его писательским путем – судьбою.
Начинал он в Москве, любя Запад. Показывал Запад этот русскому читателю. Потом России и Западу объяснял древнерусскую иконопись, а теперь и совсем стал западным, пишет о Беато Анджелико для итальянцев, о Византии для французов, англичан, о «Французской готической скульптуре» (книга, выходящая на днях) – для французов. Голландские художники интересуются его «Иконописью». Лувр приглашает для устройства византийской выставки.
Забыл ли он Россию? Отошел ли от нее? Конечно нет. Временно (будем надеяться!) от нее, как и все мы, оторванный, продолжает большую, спокойную (в эмигрантских условиях до удивления плодотворную) деятельность – литературно-научную. Не его вина, что главнейшие книги его теперь не по-русски. И, может быть, даже хорошо, что о нашем Рублеве (заканчивающем собою «Византийскую живопись») написано по-итальянски, что ангел из Ярославля и «Владимирская Божия Матерь» показаны западному читателю. «Русский» не значит азиат, не значит и провинциал.
ГЛАС ВАТИКАНА {130}Старушка в книжной лавке св. Иосифа, близ церкви Отейль {131} , продала мне энциклику Пия XI «Quadragesimo anno» [63]63
«В год сороковой» (лат.).
[Закрыть] {132} , недавно опубликованную. Это брошюра страниц в шестьдесят. Св. Престол приурочил ее к сорокалетию знаменитой энциклики Льва XIII «De rerum novarum» [64]64
«О новых вещах» (лат.).
[Закрыть] {133} : о рабочем движении, социализме, капитализме, богатых и бедных – обо всем, раздиравшем жизнь времен довоенных (но уже новых). Сорок протекших лет не внесли мира в мир. «Раздрание» его зашло, пожалуй, даже дальше, являя вечную двусторонность, вечную полярность исторического процесса. Жизнь не улучшилась. Значит, надо ее направлять, подымать. Пий XI веские имел основания к обнародованию своего послания, развивающего и укрепляющего тему Льва XIII.
Первые же страницы энциклики, с ее мерными и спокойными периодами, несущими в себе некую тонко разлитую «не-светскость», вызывают облик Ватикана, чудодейственного и единственного установления, не имеющего ни равных, ни подобных. Государство? – Нет. Власть? – Да, но особенная. Особый, удивительный организм, два тысячелетия продержавшийся в том самом городе, где родился, не знающий ни времени, ни старости, ни устал<ости>… Помню, как волновали (давно, в юности!) бесконечные медальоны-портреты пап в St.-Paolo в Риме, несколькими рядами опоясывающие этот храм, – от первохристианских Каллистов и Климентов до нынешних Пиев и Львов. Вспомнился и сейчас, за энцикликой, этот летейский строй. Вспомнился сам Ватикан – тихие его дворцы, сады, пинии, станцы Рафаэля с «Disputa», «Афинской школой»…
Нечто летейское, от нечеловеческого спокойствия есть в духе послания св. отца. Президент, диктатор, монарх, обращаясь к народу, говорит языком власти, оружия, денег, интриг. Слова Пия XI маломатериальны, легки, как негромкий лепет, касаются жизни – самого в ней тяжелого и трагического, – а производят впечатление спиритуального. Взор писавшего направлен ввысь, все пишется «по звездам», ибо все земное лишь тогда – смысл имеет, когда связано с этим высшим. Земля может обливаться кровью и смертным потом. Св. отец любит и сострадает ей. Но в ее бурю не спустится, все будет идти той же ровной, надземной дорогой, голос его не может быть голосом партии, трибуны, комитета.
Социальная философия Пия XI не так сложна. (В любой стране близки к ней партии центра.) Труд и капитал – силы равновеликие, на их взаимоотношениях общество покоится, и для того, чтобы все шло правильно, нужно, чтобы равновесие не нарушалось. Та и другая стороны могут проявлять эгоизм неправый. Вредно и дурно, когда капитал смотрит на трудящихся как на рабов, эксплуатируя их. Одни трудящиеся, без капитала, не могут ничего создать, и их претензии на овладение миром, по мнению энциклики, несостоятельны. Она признает право собственности. Однако собственность ограничена общественною пользой. Приближаясь тут к умеренному социализму, Папа не возражает против овладения государством некоторыми видами собственности. («Ибо есть известные категории имуществ, относительно которых можно с полным основанием утверждать, что они должны быть сохранены за коллективом…»)
Но к самому социализму, даже не боевому, и у Пия XI отношение отрицательное. Иначе и не может быть. Ни борьбы классов, ни обобществления собственности никогда Ватикан не признает. И – еще важнее: для Папы здешнее устроение есть лишь тень устроения вечного, для социализма «здешнее» – все. Это – бездна, разделяющая их. Человек «в мире» (социализм) или человек «выше мира» (христианство). Даже еще общее: «человек» или «рабсила».
«Если социализм, как все заблуждения, и содержит в себе долю истины {134} (чего наместники св. Петра никогда не отрицали), все-таки он покоится на теории общества, присущей только ему, несовместимой с подлинным христианством. Социализм религиозный, социализм христианский – это противоречия: никто не может быть одновременно добрым католиком и настоящим социалистом».
* * *
И вот в нашем же Отейле, близ бистро, где когда-то выпивали Расин с Буало, попалась мне на стене афиша – зеленая, не особенно видная, приглашавшая на собрание:
«Социалист, ибо христианин».
Это собрание устраивалось группою христианских социалистов Парижа – именно группою того «противоречия», о котором говорит Папа.
Митинг оказался скромный, в зале пролетарских балов, куда надо проходить через кабачок. Тут обычно танцуют разные Эрнесты в каскетках с Жерменами, тут завязываются, развязываются нехитрые романы, гремит <д>жаз в углу, на возвышении (как бы с епископской кафедры) и вечером двое ажанов толкутся под светящейся вывеской: «Bal» [65]65
Танцевальный зал (фр.).
[Закрыть] —унимать ревнивцев и упившихся аперитивами. Мало похоже на Ватикан! Но сегодня в грязноватой зале иная публика, и <д>жаз не нужен. Народу не так много. И странным образом чувствуешь нечто знакомое, может быть, русско-интеллигентское, очень простое и искреннее: студенты, мелкие служащие, молодой инженер, работающие барышни. За председательский столик сел благодушный гугенот с красным лицом и седыми усами, седой старомодною эспаньолкой, похожий на Ивана Новикова {135} (в старости). Рядом французский Добролюбов в волнении утюжил снизу вверх рукой разросшуюся кустарником бороду (от уха до уха и до кадыка).
По другую сторону гугеноты – розовый, приличный социалистам вероятно, приказчик в кооперативном магазине, аккуратный и довольно безнадежный.
Добролюбов, потея и запинаясь, прочел по бумажке благонамеренный докладец – на тему о близости подлинного христианства к «трудящимся и обремененным», о евангельских заветах бедности, о противоречии капиталистического строя духу Евангелия. Затем розовый его сотоварищ, стоя и размахивая вырезками из газет, сильно погрозил этому строю – приблизительно в том роде, как говорит на предвыборном собрании депутат-социалист в деревенском кафе департамента Вар. (О христианстве и ничего не было в его речи, кроме того, что называл он себя христианским социалистом.)
После них к столику подошел французский Георгий Чулков {136} (в молодости) – изящный и тонкий молодой брюнет с хорошими глазами, нервным лицом и большим кадыком на худой шее. Он стал сводить воедино предшествующее, и его речь, довольно толковая, искренняя, клонила к тому, что христианству нужно некое новое устремление или, вернее, не новое, а обновленное в духе первохристианства: больший упор на «труждающихся и обремененных», большее отдаление от богатых, большее стремление к переустройству общества на началах христианских. Долой лицемерие. Долой эксплуатацию, капитализм. Если Христос заповедал раздать имущество – то и надо к этому идти. Пути могут быть разные. Но вот они, данная группа, считают, что наилучший путь есть социализм – как технический прием(а не как мировоззрение), – поэтому и зовут следовать за тактикойумеренного социализма, и считают, что «настоящий, искренний христианин не может не быть революционером».
Тут оратор заволновался, побледнел, на скулах его заиграли шарниры. Кадык победоносно опустился, красивые глаза слегка закатились.
Неожиданно, однако, появился Ватикан. С самого начала присутствовал он в грязноватой зале – в облике немолодого человека в пальто, с седоватой бородой лопатой, довольно хорошо одетого, опытного и уверенного. Он быстро вышел к гугеноту и спросил не без внушительности:
– Позвольте узнать, устроители собрания католики?
Гугенот ответил, что лично он протестант, а докладчики католики.
– В таком случае все их соображения о собственности, богатстве и революции не имеют никакого значения.
Он вынул из бокового кармана пальто энциклику.
– Церковь ясно высказалась по этому вопросу.
Попросту говоря: если ты не католик, то, разумеется, можешь мудрить как угодно. Но если католик, то Св. Престол указал тебе твердо, как думать.
Загорелось сражение. Оно вращалось вокруг христианства в общественности. Молодость, пафос влекли юношу к требованиям решительным. Юноша вспомнил отцов Церкви первых веков, единогласно отвергавших собственность, вспомнил Блаженного Августина, признававшего лишь государство действительным собственником, верховным, – и от себя уже уступающим право пользования частным лицам.
– Только с седьмого века стал изменяться взгляд на собственность – и это очень жаль…
Ватикан твердо стоял на своем: дурны злоупотребления, а не сама собственность. В энциклике прямо сказано: «Не воспрещается тем, кто производит, честно приумножать имущество» – Бог дал землю и природу человеку для земных его дел, и в земной области вовсе он не должен забывать о земном, отвергать и презирать предложенные дары: лишь бы не погрязал в этом, не забывал Бога, любовь и христианское милосердие. Жизнь маленьких первохристианских общин – это одно, жизнь сложного и громоздкого позднейшего общества – иное. Неверно, что теперешний католицизм за богатых и за власть. Напротив, самые горячие места энциклики обращены к трудящимся, но, конечно, самое важное для св. отца не внешние правила общежития, а воспитание духа любви и братского отношения друг к другу.
– Но за кого был бы Папа в забастовке на севере Франции?
– За рабочих, – ответил Ватикан.
– Тогда надо открыто признать, что социалистическая техника, к которой мы присоединяемся, вовсе не враждебна христианству…
– Не говорите от имени христианства, не беритесь защищать коллективизм, когда церковь явно осудила его.
Юноша побледнел, в крайнем волнении крикнул:
– Папа непогрешим в вопросах догмата, вопросах богословских. Но в социальных может ошибаться. И ошибается.
Защитник Ватикана в негодовании развел руками, сел. Часть аудитории аплодирует ему, часть христианскому социалисту. Добролюбов молчит. Розовый социалист может говорить лишь о политике. В вопросы высшие не решается мешаться. Зато другой социалист, уже явно не христианский, с яростью нападает на церковь – конечно, тут и реакция, и костры, и разные фантастические опасности.
– Дайте только социализму власть – первое, что он сделает, – это сожжет церкви, как в Испании, – кричит с места другой католик.
Мы, русские, сидим смирно. О нас речи нет. Только раз кинуто было мимоходом – «в России и социализма-то нет» – коммунистов, конечно, они презирают, как и для всех умеренных социалистов, это будто бы и враг… которому сплошь и рядом они же помогают!
* * *
– Что же, вас много? – спрашиваю, уходя.
– В Париже полтораста человек нашей группы.
Дело не в числе. Дело в идеях. Можно сочувствовать им, не сочувствовать: нельзя отрицать искренности и увлечения. Это жизнь, молодость, голос нервный, срывающийся дискант – но далекий от равнодушия и самодовольства. В энциклике сказано и о них, о «христианских социалистах». Папа их не одобряет, но сдержанно, не клеймит. Клеймит тех, кто, называл себя католиками, «не боится притеснять трудящихся для собственной наживы». Ватикану чужд дух крайностей. За ним слишком большой и глубокий опыт жизни, слишком широкий, ровный горизонт, чтобы поддаться увлечению. Но в том сложном, разнообразном организме, какой есть христианство, в частности католицизм, – думаю, очень полезны бродильные начала, беспокойство, критика, одушевление. В этом смысле собрание на улице Буало не вредно. Может быть, эти юноши в дальнейшем разойдутся: одни, как наш священник (довоенных времен) Григорий Петров {137} , отделятся от христианства, другие отойдут от социализма – во всяком случае, сейчас они «повышают температуру».
Для русского, православного человека зрелище католицизма очень интересно.
Интерес этот серьезный и сочувственный. В сущности, никогда больше, чем сейчас, не ощущалась необходимость сближения, братского союза против общего врага. Что до психологии, то во многом она различна. И как по истокам своим православие как-то древнее, первозданнее, более опирается на первохристианский Восток, так первому ему пришлось принять и выстрадать Голгофу нынешней эпохи. Странным образом сейчас мы ощущаем себя как бы старше наших западных братьев. О, на многовековом своем пути и они знали множество гонений и украшены подвигами исповедничества. Но величайший, громовой удар антихристианства выпал на долю нашей Церкви. И читая папское послание, все-таки чувствуешь, что это глас не «во узах сущего», еще свободного, еще не распятого первосвященника. Русскому уху кажется он более бестревожным, чем воздух мира (особливо же русский воздух!). Наша душа более расположена к трагедии. Апокалиптическое настроение нам ближе. Ватикану как будто кажется, что все еще в порядке, все идет мирно… О, понятно, самообладание и сдержанность Св. Престола. Но… – поживем, увидим. Не придется ли одному из преемников Пия XI писать энциклики с иным оттенком, из иных мест – может быть, и не из Рима.
Западное христианство медленно, но неукоснительно также входит в полосу трагедии. Зарева церквей и монастырей Испании, первые столкновения <с> Муссолини – это лишь начало.
В одном можно вполне быть уверенным: с великою твердостью и мужеством встретит Католическая церковь гонения.
ЛЕОНОВ И ГОРОДЕЦКАЯ {138} {139}Еще в двадцать втором году существовало в московском Союзе писателей правило: коммунистов в члены не принимали. Ни одного коммуниста не было у нас – хотя на публичные чтения в Дом Герцена {140} они приходили – но как гости. Не помню среди членов Леонова {141} . Он к коммунистам не принадлежал. Но чтобы быть принятым, надо было выпустить книгу: он тогда книги не мог еще представить.
Однако я о нем уже слышал. Два раза общие друзья звали слушать его чтение.
– Приходите, будет читать один юноша… очень даровитый, образованный, скромный. Совсем в домашней обстановке. Фамилия его Леонов. Ему очень хочется, чтобы вы были.
И вышло оба раза так, что мне не пришлось прийти. Я его никогда и не видел – может быть, он сиживал в публике на собраниях наших, но представлен мне не был.
Позже, в Берлине, мне попалась книжка Леонова «Петушихинский пролом». Вот по этой вещи мы бы его в Союз приняли. (А принимали с разбором: только «литературу», а не макулатуру.) «Пролом» был написан в модной тогда манере лесковско-ремизовского «говорка», сильно, конечно, style russe (с некими загогулинками), с теплым нутряным воздухом. Что-то от «натуры», от круглого (но уже не без бойкости) русачка – в общем, приятная и талантливая повесть. Прочитав ее, помню, еще подумал: «Ну, жаль, что с этим юношей тогда не встретился».
Юноша быстро приобретал известность. Занял он место среди попутчиков в такой, примерно, связи: Леонов, Пильняк, Бабель и т. д. Начальство, кажется, не очень его долюбливало, но публика любила – и там, и здесь. Во время расцвета нэпа и надежд на эволюцию коммунизма все наши «примирители» и «сглаживатели углов» неизменно указывали на Леонова.
– Помилуйте, у них там такая литература! Ну что вы говорите… У них же быт, вы понимаете, эта мощная Россия, это же интересно… Пильняк, Бабель, такой сочный русский язык… Недра, это вам не эмигрантское захолустье.
Бабель, впрочем, больше отдавал Житомиром и Шполою, чем недрами, но Леонов, конечно… Белокаменная, мать сыра земля и т. п.
И вот – еще небольшая повесть, а потом увесистые романы «Барсуки», «Вор», недавно вышедшая «Соть». Известность растет, выходят переводы на иностранные языки. Статьи, рецензии, все как полагается.
Европа жадна до советского писателя. Особенно Германия. Переводчики ломают голову, как перевести слово «запань» или «птищь», в Вене Леонов лично очаровывает («такой скромный, воспитанный…») – все как будто и великолепно. Что же, дай Бог русскому писателю хоть и на теперешней родине процветать – и дай Бог заработать хорошо: эмигрантский сотоварищ только порадуется.
* * *
Он бы даже и совсем порадовался, если бы Леонов преуспевал в своем искусстве. К сожалению, этого нет. Он не только не преуспевает, а идет назад. Грустно сказать: почти за десять лет работы лучшая вещь – тот же «Петушихинский пролом», «Барсуки» сумбурны, многословны, в них есть аляповатость, но это можно читать. «Вора» уж просто не дочитаешь (я, по крайней мере, не мог: до такой степени длинно, фальшиво, лубочно).
Все же эти романы написаны до пятилетки. В них еще виден писатель если и не свободный, то «сам по себе» – правда, не воспитывающий своего вкуса, сильно провинциальный, по-провинциальному желающий «удивить» и «блеснуть», вряд ли перечитывающий то, что написал (а если бы потрудился переписать, то треть «Барсуков» своих просто бы выбросил: роман бы осел и не пришлось бы по три-четыре страницы перелистывать – читателю делать работу автора). «Барсуки» переводятся сейчас на французский язык. Наплачется над ними переводчик и покорно поскучает французский читатель. Но в «своей» прессе написано будет все, что нужно.
И вот у меня на столе «Соть». Это еще новый поворот. Самое в ней, пожалуй, интересное (но и страшное) – это: как за десять лет сумели обработать и сломить человека даровитого, настоящего, может быть, даже крупного писателя. «Соть» есть открытый, совсем ничем не вуалированный «социальный заказ». Собственно, автору это и совсем неинтересно. Приказали – сделал. На книжке напечатано: «Собрание сочинений, том пятый». Тираж —10 000 экз. Тема – советское строительство на реке Соти. В глушь, в леса с непроходимыми болотами являются «созидатели»: энтузиаст Потемкин, «героический» комиссар Увадьев, химичка Сузанна, инженеры Фаворов, Бураго… Под напором «железной» воли Увадьева (без Петра Великого не обойдешься никак по нашим временам) на Соти не по дням, а по часам растет «комбинат»: будущий бумажный завод с рабочим поселком, клубом, больницей, радио и т. п. Фигуры все титанические. (Максим Горький со своим лубком выглядывает из кулисы.) Увадьев мрачен, молчалив, стальной человек. Революция и строительство социализма для него все. Личной жизни нет и не надо – в Сузанну он влюблен безнадежно, но Соть выше. А по нравам это спартанец или римлянин типа Катона: раздевшуюся для него догола машинистку Зою («за финики», которыми он ее угощал) Увадьев торжествующе выгоняет («Вон, гадина!»), – и все симпатии читателя на стороне бедной «грешницы». Потемкин, чахоточный, не колеблясь, отдает жизнь тоже за эту Соть. Инженеры работают, как звери, работа кипит, все изображено в тоне «Илиады», переложенной на баритон Максима Горького с прослойкою все тех же лесковских устремлений и с не окончательно вытравленной собственной «круглотой» и «русскостью».
Строят завод на месте прежнего скита – это дает повод изобразить монахов – самые гнусные страницы «Соти». Тут уже нет никакой скромности и якобы «тишины» автора. Леонов грубо и бездарно издевается над русским иночеством, оплевывает скитского старца (постыдился бы, вспомнил бы «Карамазовых»!) – нет, не стыдится, заушает гонимых и гибнущих, святую Русь изображает шайкою каких-то лодырей, дикарей, сластолюбцев, идиотов, притворщиков (сам старец, умирая, вдруг кричит: «Бога нет!»). Послушать автора, так и митрополит Вениамин {142} , удостоившийся мученического венца от руки теперешних друзей Леонова, тоже перед смертью выкинул какое-нибудь коленце! Тоже петухом запел!
Мне не раз говорили, что Леонов – человек религиозный. Не знаю. Вообще отказываюсь судить о его «недрах». Не могу говорить и о мотивах. Вижу только пред собою гадость и смолчать о ней мне затруднительно.
На Соти гомерическое наводнение, саботаж, вредительство. Есть, конечно, б<ывший> офицер, постригшийся в монахи, а потом ставший «завклубом» – вредитель. Он развивает идиотские идеи о новом Аттиле, во имя которого надо разрушить большевизм. Есть и саботажник-инженер. Но несмотря на все препятствия и всех злодеев, «наши» одолевают.
Все турбогенераторы, дефибреры, желонки бура, котлованы, толуолы, бугели, товарищи прорабы оказались на своих местах. Увадьев лично спускался (даже прыгнул!) вниз, где крепили прорвавшийся плывун, грозивший все испортить. «Мускулы его напружились, и давно утраченная, грубая, почти ураганная радость физической силы вздыбила ему сознанье, точно внезапно включили пропыленный мотор».
Приблизительно так и вся книга написана: «метель сенсаций», «в окнах белесо пучился рассвет», «брань звучнее булыжника летела в квадратное оконце» (Горький лет тридцать тому назад метал такие булыжники, да и Сергеев-Ценский, и покойный Леонид Андреев грешили ими). Но рядом – «таилась хрупкая неправда» (Вербицкая) {143} . «Ему было, будто курит толстую папиросу…» (просто безграмотно). «Сравнимые только с бабами на сносях, собирались над Сотью облака» (имажинисты, ранний Есенин). Слава Богу, меньше других потревожил теперь Леонов Лескова: и на том ему спасибо. Образцы выбрал попроще.
* * *
Городецкой рядом с Леоновым положительно везет. Она тоже молода, но более дебютантка, у нее нет претензий «возглавлять» литературу, немцы за ней стадами не бегают – она просто русская писательница, только что выпустившая в Париже второй свой роман («Мара»), Социальных заказов ей, слава Богу, никто не давал – да она для этого и мало пригодна. У нее есть преимущество писать «о чем вздумается».
Дарование ее идет из истоков очень личных и «женской» натуры. Не думаю, чтобы Городецкой были близки задания объективные (а уж тем более гомерические!). Слава Богу, что над ней нет сейчас никакого Главлита или Главромана. Засадили бы ее за изображение мощи женщины-пролетарки в резиновой промышленности, Рыбтресте, Металлобумаге. Узнала бы, что такое дефибреры.
Пожалуй, она не понимает, и что значит «габарит бумажного зала» – и вообще многого в постройке заводов не смыслит.
В человеческой же душе, особенно женской, понимает гораздо больше. Мара – нервная, болезненная женщина, ясновидящая, хиромантка и отчасти авантюристка. Роман назван ее именем, в построении же его самой хиромантке отведено не так много места, но всюду, где она появляется, страницы очень оживают – ее образ, с какими-то острыми, пронзительными чертами, выступает из книги, приобретает бытие самостоятельное. Действие происходит частью в «прежней» России, частью в Париже, в Крыму – эпоха особенной роли не играет. Судьба этой Мары как-то связывается с жизнью профессора медицины Сретенского, его дочери Лизы и мужа Лизы – Шубина. Сначала Мара близка с профессором, потом, в тяжелую минуту жизни сходится в Крыму с Шубиным – но связь эта кончается неудачей – Шубин возвращается к жене. Нечто двусмысленное, смесь своеобразия и вульгарности, горечи трудной жизни и провинциальной истеричности есть в этой Маре. Не очень-то ее полюбишь, но у ней есть ощущение некой иной грани мира или жизни: в ясновидение ее веришь, а главное, она написана, она есть: важнейшее для романиста.
Роман вообще с несколько медицинским «уклончиком»: Шубин заболевает психически, это описано довольно живо и убедительно. Видно, что писательницу искренно занимают некоторые тайны бытия: она ходит вокруг них с острою наблюдательностью, может быть, что-то чутьем и угадывает.
Середина романа (жизнь Лизы с Шубиным) показалась мне вялой (не завладевает читателем). Думаю, тут причина и та, что не удался сам Шубин. Я его не вижу и не слышу. Лиза, здоровая, честная, идущая каким-то своим путем, – лучше. И всего лучше – конец, самоубийство Мары (она бросается с моста в реку), и последняя глава: старый, довольно цинический профессор, в свое время «так себе» взявший Мару, узнает о ее гибели – и на лекции доктора Жака (о волнении, жалости, аффектах) – никак не может успокоиться и разрешить своих волнений: о погибшей, о судьбе Лизы, о будущем маленького ее сына – сына душевнобольного отца.
«Лекция окончилась. Профессор поздравил Жака с успехом.
Все еще было ветрено. Горбатая улица раздалась, под нею открылась другая – ровная и очень оживленная. Профессор остановился, придерживая свою кротовую шляпу. Отчаяние ли в нем было или надежда, он и сам не знал. Не разум его, а все существо – ну да, душа – переполнилось томлением, любопытством, испугом».
В общем, «Мара» написана хорошо – крепче, сложнее, значительнее первого романа Городецкой («Несквозная нить»). Писательница работает, учится, живет (и, видимо, не зря) в европейской столице, центре мировой литературы. Это помогает ей выходить на «столичную» дорогу, обрабатывать и закалять свое изящное дарование. Вряд ли соблазнят ее запоздалые провинциализмы Леонова. Вряд ли откажется она и от свободы. Можно только ей пожелать и далее идти простым, естественным, но и нелегким путем художника.
– Ну вот и видно, что вы пристрастны, – рассуждаете, как эмигрантский писатель, благосклонны к здешнему, жестоки к советскому.
– Нет я Леонову зла не желаю. Напротив – добра. Но для пути добра должен он устыдиться «Соти». А там видно будет. Он еще молодой и талантливый человек.