355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Дневник писателя » Текст книги (страница 10)
Дневник писателя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:56

Текст книги "Дневник писателя"


Автор книги: Борис Зайцев


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

РУССКИЕ И ФРАНЦУЗЫ {92}

Когда Тургенев попал во Францию, там понятия не имели о России. Едва ли не один Мериме кое-чем интересовался – кое-что знал. Тургеневу приходилось начинать с Пушкина, упорствовать, самому переводить, вдалбливать. (Усиленно не принимал Пушкина Флобер… Впрочем, и доселе Пушкин наименее дошел до Запада – мы отвечаем на это непониманием Расина.)

Позже, когда явились Толстой, Достоевский и вышли собственные романы Тургенева по-французски, задача его облегчилась. В семидесятых годах, осев в Париже, сойдясь с Золя, Гонкурами, Доде, Мопассаном, он овладел «командными высотами» литературы французской – усиленно прививал ей русский яд. Наживший много врагов, со многими ссорившийся, для литературы забывал он все: поистине, тут у него нет ни эллина, ни иудея. Чуть не подравшись на дуэли с Толстым, хлопочет он о переводе «Войны и мира», наседает с ним на Флобера (который на этот раз уж «кричал от восторга»). Оскорбленный Достоевским, дает рекомендательное к нему письмо Дюрану, для монографии в «Ревю де ла монд». И может быть, не менее важное: сам собою, своим видом, серебряными волосами, гигантской фигурой, изяществом, просвещенностью, блестящим даром рассказчика Россию Франции преподносит. Если «Россия» так прекрасно говорит по-французски, знает немецкий, английский, переводит à livre ouvert [56]56
  С листа, без подготовки (фр.).


[Закрыть]
французским писателям Гете, отлично беседует о музыке, любви, греческой скульптуре, голландских художниках… – значит же, это не вполне Скифия. А если пишет «Рудина» и «Дворянское гнездо», «Бежин луг» и «Живые мощи», – значит, несмотря на всеевропейское, хранит и нечто удивительно-свое, чего нет ни в Круассе, ни в Медоне, ни на улице Боккадор (где жил Мопассан).

Ныне те времена кажутся легендарными. Многое в них – милая деревенщина, от которой вздохнешь, но знаешь, что ушедшее неповторимо, что «того», сравнительно мирного и домашнего, нам уже не видеть. В юности захватившие еще «то», в зрелости мы несем иные судьбы. И какова бы ни была современность, сколько бы грозного, взрывчатого и отвратительного в ней ни скопилось, одно бесспорно: теперь нет такого угла уединенного, некоего «Притыкина», где можно было бы, от всего отделившись, читать Ариосто и переводить Данте. На припрыгивающем языке Достоевского скажешь: «везде сквознячки». Да такие, что обращаются в целые вихри, все перемешивают, одно сметают, а другое наметут. Мир в напряжении, но связался крепкими шнурами. На одном месте дернут, на другом чувствуется, тут звук раздался, тамотдается.

* * *

За удовольствие жить в катастрофические времена платим мы обитанием на чужбине. К великому разноязычию Парижа прибавился еще говор: русский. Еще одно маленькое племя осело здесь.

При всех разнообразных смыслах революции русской один кажется особо убедительным, почти самоочевидным: полный выход России «в мир». Во времена Тургенева и политически, и культурно занимала Россия место провинции, глубокой китайщины, тридесятого царства. Ныне с разных сторон миру она показана. Нынешняя Россия может быть хороша или плоха. В ней можно видеть – как представляется это людям типа Массиса – начало гибельное {93} . Можно иметь о ней неверные представления, бессмысленно ее восхвалять. Но нельзя считать «в нетях». Нет сейчас в мире человека, не знающего, что Россия не только есть, но что она – сила, тайна, может быть, смерть, может быть, новая животворность, способная – переболев – освежить мир.

Во всех странах основались посольства, странно-фальшивые «миссии» России коммунистической, под двусмысленным серпом и молотом. Есть и посольства вольные: без дворцов, фраков, приемов, закармливания икрой, подкупа и преступлений. В «те» времена были такими послами Тургенев, отчасти Герцен. Ныне – целый небольшой народ. Нынешние послы строят по всему миру свои церкви, заводят университеты, журналы, газеты, театры, больницы, приюты. Нет русского человека, не вовлеченного в это представительство – показания России. Отовсюду просачивается ее облик в мир. Чрез кого больше, чрез кого меньше, смотря по силам. Одним дано удивлять искусством, другим – трудиться на фабриках, шить в модных домах, хозяйничать, воспитывать детей. Смысл везде один. Этой«миссии русской эмиграции» не станет отрицать никто мало-мальски добросовестный.

* * *

И вот одна из главных «слав» России – литература… Прошла тоже по всему миру. Мир по-разному ее принял. Вначале – Толстой, главнейшее для Англии и Америки. Затем Достоевский – в нем, вернее в одной «инфернальной» его стороне, находит прибежище мучительно-нездоровая Германия. Тургенев и Гоголь – славы чисто литературные, без влияния на жизнь. Но Чехов, как это ни странно, много ответил англо-американской душе.

Франция, обладающая собственной, наиболее сильной сейчас литературой, менее поддалась русским влияниям, но и в ней есть дыхание России – во Франции послевоенной тоже занял Достоевский первое, пожалуй, место. (Если французская барышня умеет поговорить о Достоевском, это уже некий интеллектуальный «башо» {94} .) Впрочем, как утверждают сведущие, за последнее время «достоевщина» здесь спадает.

Нам, оказавшимся в Париже, разумеется, больше всего интересны французы – их вкусы, устремления, отношение к России. Если угодно, русским писателям (и литературе) легче всего и труднее всего именно во Франции. Легче потому, что нет более литературной, истинно культурной страны. Труднее – из-за перенасыщенности французов литературой, из-за давнего высокого уровня ее, из-за «ничем не удивишь» и «все видано».

И все же, раз мы тут живем и являемся, в меру сил, представительством России, нам не следует сидеть за домашней стеной, в одних русских делах, спорах, пререканиях, ностальгических томлениях.

В такт жизни мировой следует сокрушать преграды: точнее и лучше знакомить французов с культурою русской, стараться, чтобы вернее они ее поняли, и самим их понять, самим брать что надо.

Одна из таких попыток сделана в прошлом году и имела успех. Франко-русские собеседования устраивались сперва в крошечном помещении книжной лавки Humanités contemporainés [57]57
  Современные гуманитарные знания (фр.).


[Закрыть]
, перешли затем в большой зал Musée social [58]58
  Общественный музей (фр.).


[Закрыть]
(5, rue Las Gases), почти всегда переполненный. Значит, дело идет не об отдельных писателях, а уже о публике (просвещенной). Публика эта теперь двусторонняя, почти поровну русские и французы. Темы такие: о «беспокойстве», влияние русской литературы на французскую и наоборот, Толстой, Достоевский, Пруст, Андре Жид, современная русская литература. Выступали содокладчики – русский и француз, как бы два подхода к одному и тому же. Затем – прения. Тон был взят устроителями (Фохтом {95} и Р. Себастианом) спокойный, далекий от митинга и политики. Но и не педантический. Скорее всего – тон большой и благожелательной беседы.

Немалое число людей прошло перед глазами на эстраде, докладчиков и оппонентов, русских и французов. Миры, конечно, разные, не только разделение на французов и русских, но и среди самих французов, самих русских. О французах так выразился один русский: «Дух Паскаля и дух Вольтера».

Не знаю, интересно ли французам наблюдать нас. Но нам их – интересно. Любопытно видеть, как «вольтеровская линия» теперь углубилась и осложнилась – вряд ли кому-нибудь из нынешнего поколения близок Анатоль Франс, когда есть Пруст и Жид. У «младо-католиков» тоже более современное вооружение: Маритен {96} , Массис, в искусстве Мориак, Бернанос {97} , Грин {98} . Все это послевоенная Франция, как и Россия, войной всколыхнутая и перепаханная. Знаменательно также, как по-разному русскую духовную культуру они воспринимают. Если Фюме {99} , автор книги о католическом мистике Элло {100} , говорит о Толстом как чужоми великом ересиархе, то Лалу {101} его-то и утверждает, в противовес Достоевскому. Общее впечатление, что русское влияние (вершин наших) и во Франции сейчас немалое.

Пожалуй, оно французов отчасти стесняет. Им больше хочется себя, своего, они несколько подавлены модой на русское, им бы хотелось, чтобы французская струя сильней означалась в Европе – ведь литература их действительно первоклассна (но моды на Францию в Европе нет: слишком давняя марка).

Русские же держатся очень смело. Иногда казалось, что французы почти завидуют этой скифской «молодости» и самоуверенности (последнего у нас не занимать стать).

Хорошо, что мы верим в Россию и любим ее. Но увлекаться не приходится. Чужого забывать нельзя. Учиться у французов, как писать – не вредно, и это наши отцы делали. Когда один из участников русских указал, что и Тургенев, даже Толстой, даже Достоевский кое-что от Запада (Франции) позаимствовали, французы были отчасти удивлены и приняли это с известным облегчением.

Кстати: для русских собрания показали и то, что энтузиастов, горячих и страстных людей не так мало и среди французов – особенно молодежи. Споры и прения шли мирно, но были моменты, когда французы так нервно, почти неврастенично и исступленно между собой схватывались, что уж действительно становилось похоже на Россию.

* * *

Тургенев вводил русскую литературу на Запад не «миросозерцательно», а чисто литературно. В Толстом ему дорог был изобразитель, а не философ. Достоевского он вообще мало чувствовал и так же, как Толстой, ценил в нем второстепенное («Записки из Мертвого дома»). Теперь все как раз наоборот. И на собеседованиях было заметно, что русского искусства «как искусства» французы почти не знают. Пушкин, Тургенев (не говоря уже о лириках) – в тени, как и поэтическая сторона Толстого.

В этом году франко-русские встречи продолжаются – намечены доклады о советской литературе, Поле Валери, Тургеневе и др. Не им, конечно, переделывать психологии латинские и славянские. Но дело это полезное и культурное – вполне следует пожелать ему успеха: пусть Франция и Россия видят и слышат друг друга чаще, знакомятся и лично, в разговорах по кафе после собраний. Было бы хорошо, если бы во встречах укрепился дух тургеневского представительства – глубоко русский, но без <заискивания> [59]59
  В тексте ошибочно: закидывания.


[Закрыть]
, любящий русское, но уважительный к Западу – дух просвещенного и спокойного русского европеизма.

Тургенев – российский посол – традиция перворазрядная.

ВИНОГРАДАРЬ ЖИРОНДЫ {102}

Возраст – лет под сорок. Суховатое, крепко вылепленное моложавое лицо. Большой лоб, короткие усы. Сидит по-домашнему, на турецком диване, без пиджака, держит в руках книгу, острым взором смотрит на зрителя – Мориак {103} , известный писатель, автор «Терезы Декейру», «Пустыни любви», «Того, что было потеряно». Звезда литературы отдыхает в Малагате (Жиронда), в имении, где возделывает виноградники. Это его родина. Его романы полны Ланд, сосновых лесов. Подчиненные ему люди в писании – разные Куррежи, Декейру, Горнаки – пропечены зноем, сушью, пахнут смолою и сосновым лесом. Нет, кажется, его произведения, где бы не описывалась жара (вернее, где бы она не давалась – в слове скупом, но сильном). Он любит идущее из почвы. Его люди наделены страстями и грехами яркими, возросшими на первозданном. Чем-то древним, неким terror antiquus [60]60
  Древний ужас (лат.).


[Закрыть]
полны и его пейзажи, и чувства. Он знает силу рода. Люди у него не единичны, не оторваны. Не только в землю свою вросли: за каждым и над каждым предки, их власть, те – иногда прекрасные, иногда грозные задания, что даются нам из океана, нам предшествующего (мы же передаем их в потомство, дальше). Кровь, стихия рода, близка этому писателю. В ней нечто жуткое. Всегда она косна, как земля. Безмолвна и безлична.

В самом снимке, в белоснежной рубашке Мориака – уже зной. В деревенском старом доме должны быть закрыты ставни. «Отдыхать» там можно только в зеленоватом полумраке, под серебряный стон цикад. Даже вино (в Малагате чудесное) нельзя пить в такую жару. Мориак должен обходиться водою со льдом.

Таков он – плод южной, французской земли, но не провинциал. Знает Жиронду и Ланды, но и Париж, т. е. мир. Он католик – но не типа захолустного кюре. Никакой благонамеренной агитки нет в нем и не может быть. Жизнь видит широко, в ее противоречиях, мучениях. Человека – глубоко. Душа мужественная, мрака не боящаяся, остро и современность чувствующая. Но не сядет Мориак в эту современность, как в автомобиль (подобно Морану {104} ), не поедет куда повезут. Он небезразличен. Но, как люди его земли, замкнут, скрыт, мало себя показывает. В прежних романах даже столь скрыт, что католики простодушные были им недовольны:

– Изображение страстей, пороков… Но где же утешение?

Ни в «Женитрикс», ни в «Судьбах», ни в «Терезе Декейру» (в глуби лесов Жиронды мужа отравляющей) действительно нет утешения – или оно столь под спудом, что до него не доберешься.

* * *

Последний роман «То, что было потеряно» более автора открывает.

Действие все в Париже. Сумрачный и порочный Эрве Бленож и жена его Ирэна, надломленная, больная. Медленно она гаснет – не только от болезни – от холода, лжи, нелюбви мужа. Они принадлежат к знати. Ее свекровь, старая католическая графиня с улицы Лас Каз, может быть, и могла бы ее утешить, но нет близости. Для Ирэны она «ханжа», окруженная аббатами. Графиня простодушный человек. Ирэна – «современный». Она сама многим отравлена – книгами, искусством, культурой. Католицизм свекрови для нее пережиток. Ничего она не видит истинного под старомодностью графини. Но как жить? Вокруг пустыня. Эрве вечно исчезает – полон он погонею за наслажденьем, затянут миром жестким, беспощадным. И сам с женой беспощаден.

Его бывший друг Марсель Рево, исписавшийся писатель с двусмысленным прошлым, темной денежной историей – тоже бесплоден и отравлен. Мучится неразделенною любовью к молодой жене, с которой живет тоже безрадостно – Тоту вывез он из глуши Котерэ, мрачнаго имения Юм, где остался деспот отец да юноша – брат Алэн.

У Эрве к Марселю странное, злобное чувство. Некогда были они так близки, что женитьбы ему он простить не может. Месть придумывает тонкую. Намеками, полусловами, улыбками внушает мысль, что Тота не просто любит брата, а «преступно». Марсель чувствует, что жена не с ним. Ее мысли, душа – на юге. Клевета Эрве ловко попадает… Начинается вторая, как бы удвоенная тоска Марселя.

С какой силою, крепостью написано это начало романа! Трудно дышать воздухом, где живут озлобленные, отравленные пороком люди – праздные и недобрые, несчастные и одинокие, посетители модных подозрительных баров, дансингов, мертвенно разъезжающие в автомобилях по мертвенному Парижу.

Форма романов Мориака всегда близка к драматической: мало описаний, мало слов (язык сух, остр, благороден) – действие не задерживается.

У Ирэны не то рак, не то туберкулез. Она сохнет, слабеет. Вот просит однажды мужа посидеть с нею вечер. У него как раз в эти часы подозрительное свидание. Он сначала отказывается остаться – любой вечер, только не этот – потом остается. Через силу читает ей Ницше. Она засыпает. Спит крепко. Желание – непреодолимое – уводит его, пока она спит. Проснувшись, видит Ирэна, что никого нет. Всего-то и маленького, одного вечера он ей не дал….

В этом усматривает она приговор. Так и загадала: если есть в нем каплямилосердия, она живет. Если нет…

У нее под рукой гарденал, против бессонницы. Она принимает таблетку за таблеткою. Удаляется от нее горький мир! Проносятся клочья прежнего – девушка из богатейшей семьи, Эрве за нею охотится, она влюблена и так любви ждет, и материнства. Во всем этом ей отказано. Что же – жизнь не удалась, удастся смерть.

Роман странно поворачивает. Поворот смелый, очень высокий. Ирэна гибнет – но в некоем смысле продолжает жить и на других влиять.

В тот самый вечер, когда чтением своим усыплял Эрве Ирэну, старая графиня приходила к ней. Но Эрве не допустил ее. Знал, что Ирэну она раздражает (и она это знала). Искренно несла утешение и любовь: не донесла.

И вот тело Ирэны недвижно, графиня же исповедуется в сумрачной капелле:

«…Она судила о религии по моему облику. Ни к чему было мне и раскрывать рта: самое приближение мое ее раздражало, самый вид. Ирэна все читала, она знала все, все понимала. Я же не знала даже имен писателей, ее учителей. Помните, она сказала раз: „Католицизм – это моя свекровь“…

….Страшно сказать: одним своим присутствием я приношу вред Тому, кого люблю, делаю Его смешным. Его не любят из-за меня. Я удаляю от Него бедное дитя – без меня, может быть, Он и привлек бы ее».

Она стенает и оттого, что собственными руками, из утробной любви к сыну (genitrix!) [61]61
  Родительница (лат.).


[Закрыть]
состроила этот жалкий брак: хотелось создать ему жизнь богатую, праздную. И вот последствия…

В ужасе и смирении ждет она слов исповедника.

Он отвечает из своего укрытия:

– Возрадуйтесь, дочь моя.

Графиня не поняла.

– Я в трепете могу лишь повторить, что Господь открывает мне для вас: «Она отсутствовала. Но Я был с ней».

Ничего, что графиня не дошла до Ирэны. Я принял ее. «Возрадуйтесь, дочь моя».

* * *

Тут удивляется критик Жалу {105} , говорящий о Мориаке: как же это католик может чуть не благословлять самоубийцу?

Пусть удивляется Жалу. Мориак еще раньше оправдал Терезу Декейру, мужа отравившую. Кто имеет силу, тот оправдывает.

Благая весть, переданная матери, идет дальше. В доме, где стоит гроб Ирэны, встречает графиня сына. Эрве ждет упреков. Мать идет к нему навстречу, ясная и светлая.

– Дорогой мой!

Плача на ее груди, как плакал некогда ребенком, растопляется Эрве. Недавно только сам поймал себя на низкой мысли: «Ну, теперь свободен!» – а теперь чувствует в себе убийцу.

– Ты получил великую милость, – говорит мать, лаская его.

– Я?

– Да, величайшую. Ты себя видишь, себя знаешь. Ты называешь грязью – грязь. Ты понял, что грязь – грязь.

Таков таинственный смысл гибели Ирэны. Как зло идет кругами, наподобие кругов в пруду от брошенного камня, так и благодать: один из ее кругов доходит – сложными путями – и до сердца Марселя: умягчает, увлажняет его.

* * *

В романе есть лицо – юный брат Тоты Алэн. Он живет на том самом юге, чью жару любит Мориак (упоминается, хотя бегло, о ней и здесь).

Алэн – юноша особенной судьбы. Он глубоко религиозен, «призван». Париж, в первый его приезд к сестре, предстает ему кладбищем и долиной печали (странная и яркая сцена, когда ночью на скамье Елисейских Полей, выйдя из дансинга, где был с сестрой и Марселем, встречает он Терезу Декейру, изнемогающую от тоски. Он ее провожает, указывает дорогу).

В этом и его собственное назначенье. Дальнейший его путь фатален: во второй свой приезд, с известием о смерти отца, он попадает как раз в минуту, когда Тота готова вступить в легковесную связь, как бы заблудиться. Он увозит ее в деревню. И в вагоне, глядя на спящую сестру, чувствует силу «призвания». Тота одна из многих, кого предстоит выносить на руках «из-под развалин». Так что живой (видимо, надлежит ему стать монахом или аббатом), продолжает он дело умершей Ирэны.

– Значит, все в романе спасаются?

Этого мы не знаем. Мориак останавливается. «Благополучия» от него трудно ждать. Силу греха и трагедию жизни слишком он хорошо знает. Но если говорить о надежде – да, она есть. Взят лишь момент – всех просветляющий. Что будет дальше, каковы судьбы героев – неведомо. Может быть (чуть не наверно), будут склоняться жизни Марселя, Эрве, Тоты вправо, влево… Каков окончательный суд – неизвестно. И все же впервые открыл Мориак себя глубже: благодать, помощь, надежда – все это есть, тут же рядом. Несчастные «потеряли» важнейшее. Без него тьма, гибель. Но вот рядом – тайное дуновение благодати: и спастись можно.

«То, что было потеряно» – смелый роман, потому что в нем тезис. Для художника это трудно. Велик риск увлечения схемой. Некоторая искусственность есть тут и у Мориака. Но она с избытком искуплена подземным пламенем, бьющим из всех щелей. Сердце несентиментального автора слишком потряс мир скорбный, холодеющий, черствеющий. Мир слишком настрадался.

Он нуждается в милосердии. И замкнутый обитатель Ланд, одиночка, хорошая Франция – земляная и верующая – разжимает скупые губы:

– Возрадуйтесь.

* * *

Не знаю дальнейшего пути героев, не знаю и пути автора. Может быть, и он услыхал «призыв»? Сухощавый, изящный Мориак, вспоенный лесами, звездами и виноградниками, океаном, алтарем, епитрахилью?

НОВЫЕ КНИГИ МУРАТОВА {106}

Московский человек с Арбата, всегда имел П. П. Муратов {107} тяготение к Западу, к европейской духовной культуре. Английская литература, итальянское искусство издавна занимали его. Уольтер Патер {108} , Броунинг {109} , Бэкфорд {110} … – в молодых писаниях Муратова можно найти некое веяние Англии. Италия дала ему литературное имя и первые успехи («Образы Италии» {111} ), Сильно вошел он в нее, и она в его жизни сыграла большую роль. Замечательно, что (чрез Византию) вернула его Италия и на родину. Изучение итальянского Ренессанса, византийской и эллинистической живописи привело к русской иконе.

В этой области довелось ему многое сделать.

Как раз начало нашего века ознаменовано новым подходом к искусству древнерусскому {112} : зодчеству, фресковой живописи, иконе. Имена Муратова, Остроухова {113} , Анисимова {114} навсегда связаны с этим возрождением старой Руси в огромных художнических ее делах, частью недооцененных школьной наукой, частью и просто ей тогда не известных.

Много тут помогла так называемая «расчистка» икон и фресок – высвобождение их от позднейших записей. Дело это шло медленно, не без трудностей: иногда приходилось преодолевать и сопротивление духовных властей. Но исследователи верили, что открывают новое, мало известное искусство, и в конце концов одолели. В связи с этим движением, опираясь на него, появилась «Древнерусская иконопись» Муратова {115} , установившая прямую связь нашего иконного художества с Византией (а не кружным путем, через «итало-критские» школы, как полагал Кондаков {116} ). Но и не просто Византия дала нам нашу иконопись – а Византия лучшего своего, неоэллинистического расцвета (XII в.).

Все это вскрыто было и показано впервые с большою зоркостью и убедительностью Муратовым, – так что «Древнерусскую иконопись» следует считать основоположным – в своей области – трудом.

Автор написал ее еще в России. Революция перекинула его на Запад. Пришлось ему стать «европейцем» и по паспорту. Он сначала поселился в Италии. Продолжал занятия итальянской живописью. По поручению итальянского правительства исследовал византийские иконы в Равенне. По заказу итальянского издательства обработал и выпустил (по-итальянски и французски) «Древнерусскую иконопись» {117} . А перебравшись в Париж, написал «Византийскую живопись» и «Фра Беато Анджелико». Этих книг нет по-русски {118} . Они вышли на французском, итальянском и английском языках.

* * *

Встреча с Беато Анджелико {119} есть встреча с Флоренцией и воспоминание о «tempo felice» [62]62
  Нежный возраст (итал.).


[Закрыть]
– молодости, солнце, первом дыхании Италии. Это Galleria Nazionale, монастырь Сан-Марко, частью даже Фьезоле.

Молодые англичанки с Рескином {120} , пожилые копиисты, усердно переписывающие златокудрых ангелов, залитых светом, полных какой-то вечной юности. Несомненно есть в Беато Анджелико некий «сладчайший акафист», некое «Медогласие». Но не одно это.

Легкоплавкие души весьма приняли, весьма вознесли Анджелико – в плане сентиментальном. Много о нем и написано, по мнению людей «основательных», даже нездорового. Широкая слава несколько мешает Анджелико истинному, обволакивает той «приятностью», которая впору Филиппо Липпи {121} , но для доминиканского мастера – маловато. Он не дамский художник, хотя женственным душам «Disputa» и близок.

«Чувствительным» отношением к нему Муратов никогда не грешил. В «Образах Италии» скорее даже к Анджелико холоден, следуя за знаменитым Беренсоном {122} . По этому взгляду, Фра Беато всего только запоздалый готик, некоторая задержка и второстепенная линия флорентийского искусства (наравне с Липпи, Гоццоли {123} и др.). Великое, «мужественное» развитие идет от Мазаччио, Учелло чрез Кастаньо, Полайоло до Микельанджело и Леонардо {124} .

В новой своей замечательной работе Муратов предлагает иное понимание Фра Беато. Он не запоздалый готик, а своеобразный представитель «средневекового классицизма», сберегший античную традицию гармонии, стремления к ритму, композиции. Носитель вечной стороны, духа искусства, родственный Лоренцо Гиберти {125} и отчасти вдохновленный им, предвестник – в композиционном отношении – Рафаэля с его «Афинской школой» и «Disputa».

Некоторого влияния Мазаччио на слагающегося художника Муратов не отрицает. Но не в этом для него главное. Главное – развитие этого таинственного начала, которое вынес Фра Беато из глубин древности: ритма и композиции. С этого конца и оценивает он в своем подробном, внимательном и любовном обзоре рост художника, его юное, среднее и высшее. Поучительно, радостно следить за движением крупной фигуры. Начиная с ранних Мадонн, через «Благовещение» и «Посещение» в Кортоне (и как жалеешь, что не пришлось собственными глазами посмотреть этот милый город на вершине горы в Тоскане, с удивительными в нем вещами художника!) – к главному его творению, вполне зрелому, фрескам монастыря Сан-Марко. Радостно, что находишься в мире живом, человеческой души, столь высоко настроенной, столь художнически богатой – спустя много столетий внимательно изучаемой. Самое пребывание в воздухе Беато Анджелико, чрез который, подобно Вергилию, ведет вас автор, уже подымает. Вот среди грубости, ужаса современности есть же какое-то «пение» линий, красок, масс! Как это высокоаристократично и как живо. Как хорошо и то, что находятся наблюдатели, для которых дороги тонкие излучения личности (что не забыт Фра Беато).

В подходе критическом юные восприятия наши процеживаются. Устанавливается подлинность одного, работа с помощниками в другом, писание одних учеников в третьем. Не так много оказывается единоличного в том Сан-Марко, фресками которого некогда любовались мы, как бы глотая все сразу. Но тем сильней, величавее выступает создатель «Распятия со св. Домиником», «Христа-странника», «Христа поносимого», «Преображения» еще одного, знаменитейшего «Благовещения» (любил Фра Беато эту тему. Быть может, имела она связь с ним самим: все творчество-то его есть некое благовестие). Писал он это на шестом десятке, созревая медленно, идя особым, одиноким путем. По Муратову, явил собою «третью» линию флорентийской живописи, не укладывающуюся в Беренсонову схему. Так определяет Муратов «Благовещение» Сан-Марко и третью линию: «В композиции сводов, архитектонически замыкающих пространство, где развивается сцена, в расположении фигур этого пространства мастер выразил чувство воистину рафаэлевской меры; настолько, что классицизм Рафаэля кажется несколько школьным рядом с этим инстинктивным, врожденным классицизмом, о существовании которого меньше всех догадывался сам автор».

Итак, ритм и композиция – вот для Муратова главное, наиболее привлекающее в Анджелико. Этот подход кажется нам наиболее своеобразным и в самой книге, сдержанно, основательно, с большим знанием и остротой глаза написанной. Стороны «человеческой» в Анджелико (т. е. кто был он – мистик, визионер и т. п.) автор касается бегло. Мало говорит о его красках. Анджелико показан строже, отдаленней, но крупней ходового (и несколько подслащенного) своего облика.

* * *

«Византийская живопись» – первый в европейской литературе общий труд по византийскому искусству. Тысячелетие жизни «художественной системы»! Мир, не только ушедший, но в огромной части своей просто погибший – провалившийся как Атлантида, оставивший осколки некогда величественного цветения. По ним предстоит воспроизвести облик художества, проследить его рост, изменения, полосы упадка и подъема. «Византийская живопись» – труднейшее по сложности задание. Это и наиболее «капитальное» произведение нашего автора. Сюда вошла Италия и Россия, Сербия, Болгария, Восток и сам Царьград. Прочитывая страницу за страницей, просматривая бесчисленные снимки мозаик, фресок, икон, как бы перемещаешься из века в век – неторопливо, с неким прохладным чувством созерцая ушедшее. Здесь менее человеческой теплоты, живого личного облика, чем в «Беато Анджелико»: почти нет «имен» – движется целое. Древние церкви Рима, всякие Пуденцианы, Пракседы, С.-Клементе с отголосками первохристианства знакомы тоже еще по молодым годам – нечто легендарное лежит на них. Равенна (так благоухающая в июне, когда цветут липы и вокруг города все полно покосом), мавзолей Галлы Плацидии с довизантийским «Добрым пастырем», Юстиниан и Феодора в Сан-Витале, торжественные ряды мучеников и мучениц в нефе С.-Аполлинаро Нуово, мозаики Салоник, снова Рим, венецианский Сан-Марко, Палермо, Дафни вблизи Афин; фрески Старой Сербии, Болгарии, Москвы, Владимира, Константинополя, иконы России и столь нам близкий, гордость и слава наша – Рублев. Тема даже географически необъятная. Замечательна в ней всемирность: это не частное, национальное искусство, а мировое. Недаром и явилась Византия вторым Римом, а Диль назвал ее и Парижем Средневековья {126}  – всюду разливалось из Византии законодательство изобразительных искусств.

Как и в книге об Анджелико, не просто описывает и оценивает здесь Муратов. Есть у него некий общий взгляд на судьбы византийского художества.

Являясь сплавом эллинизма с влияниями Востока, выработалось это искусство ко времени Юстиниана (VI в.) {127} в величественную изобразительную систему, вовсе не «косную» и «условную», но проникнутую литургическим духом, иногда уходившую в отвлеченность, никогда не терявшую связи с эллинистическим духом и в апогее своем давшую как раз поразительную «жизненность». В некоторые века древность эллинистическая жила в Византии подспудно, но никогда не уходила вполне. Византия ее сберегла, несмотря на Восток, несмотря на страшную полосу иконоборчества. Роднику этому обязана она тем, что после академического омертвения, признаки которого можно найти в мозаиках XI века (Венеция), наступает в конце XII поразительный расцвет. XII и XIII вв. дают новую, мощную, полную жизни и драматизма, даже импрессионизма школу. Это – высшее и лучшее, что вообще Византия дала. «Неоэллинистический» расцвет разрушает ходячие представления о византийском «условном» и «законсервированном» искусстве.

Самое бытие этой живописи недавно, сравнительно, установлено. Здесь большую роль сыграли славянские страны, в частности наша родина.

Когда из-под позднейших наслоений появились в Успенском соборе «Владимирская Божия Матерь», в Дмитриевском (Владимир) фрески конца XII века – открылась новая Византия, блестящей полосы, пересаженная на север, своеобразно там привившаяся. Одновременно Окуневым {128} в Старой Сербии и Грабарем {129} в Болгарии открыты фрески XII и XIII века – тоже замечательные, принадлежащие тому же неовизантийскому искусству (эллинистического духа).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю