355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Миллер » Под радугой (сборник) » Текст книги (страница 9)
Под радугой (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:18

Текст книги "Под радугой (сборник)"


Автор книги: Борис Миллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Общее знамя

Вся большая семья Берла Пружанского – от деда Эфраима с его белоснежной бородой до десятилетней Голды с ее черными косичками, торчащими, как будто они поссорились, в разные стороны, – собралась на этот раз в доме у Берла для не совсем обычной работы: укладывали большую посылку. Посылка была уже почти готова. Не хватало только подарка Голды.

Пружанские давно не отправляли никому посылок – вся семья уже несколько лет жила в Биробиджане. А родственники, оставшиеся одни под Киевом, другие в Гомеле, в посылках не нуждались.

Но посылка, которую собирали сейчас, была особенная. В ней и нуждались и не нуждались, посылали ее и родным и не родным…

Ведь это были дни, когда Красная Армия гнала врага от наших границ у озера Хасан.

Чего только не было в посылке! Каждый член семьи Пружанских посылал вещь, уверенный, что он один и больше никто в мире ее не посылал. О ней думали не одну ночь, потому что это должна была быть вещь, лучше которой и представить себе нельзя…

И только одна Голда – девочка с черными косичками и с большими черными глазами, готовая вот-вот расплакаться, бродила по дому, не зная, какой подарок будет лучше всех других подарков в мире.

Послать свою куклу? Но на что бойцу кукла? Купить что-нибудь, но что? Ведь уже нет ничего такого, чего бы не посылали ее старшие братья и сестры.

И вдруг девочка выбежала из комнаты и через несколько минут вернулась раскрасневшаяся и счастливая. Все с любопытством обернулись к ней и увидели у нее в руках кусок красной материи. Она его аккуратно сложила и стала укладывать в ящик.

– Это зачем? – спросили ее старшие.

– Зачем? – переспросила девочка, но ничего не ответила. На свободном месте, оставшемся в большом письме, которое собирались вложить в посылку, она большими, круглыми и не совсем уверенными буквами ученицы, только еще перешедшей в третий класс, написала:

«А я посылаю вам в подарок красную материю, чтоб вы из нее сделали знамя. А когда прогоните врага, поставьте это знамя на горе и берегите, чтоб никто его не тронул…».

Она обмакнула перо, минутку подержала его, наморщила лоб, почистила перо о край чернильницы, опять крепко задумалась и наконец подписалась: «Голда»…

Прошло немного дней. Красная Армия отогнала врага от озера Хасан и окружающих его высот. Из газет весь мир узнал об этом, узнала и семья Пружанских, в том числе и десятилетняя Голда.

А потом оказалось, что один из советских бойцов под градом пуль добрался до вершины сопки и водрузил на ней красное знамя. И знамя это, пробитое пулями, так и осталось на вершине.

Велика была в те дни общая радость. Но ничью радость нельзя было сравнить с радостью Голды. Она побежала к учительнице, к товарищам и подругам.

– Знаете? Слыхали уже? Там на горе красное знамя.

И знаете, чье? Мое!

И она рассказывала о подарке, который послала воинам. А в газетах так и пишут, что советский воин сделал знамя из красной материи, которую ему прислали в посылке…

Но вечером Голда пришла домой хмурая, грустная и молча забилась в уголок. На расспросы матери, что с ней, Голда не отвечала.

– Но скажи мне, – не отставала мать, – где ты была?

– У Зямы, – пробормотала дочь.

– Ну и что же? Он опять тебя побил? Ведь я вижу… Тут Голда не выдержала, расплакалась и с трудом проговорила:

– Нет, не побил… Но Зяма говорит, что знамя… Знамя там на горе… что оно вовсе его, Зямино… а не мое.

– Как это – его?

– Он говорит, что тоже послал красную материю, даже еще больше, чем моя.

Мать успокоила девочку: Зяма просто врунишка и больше ничего.

– Правда, врунишка? – обрадовалась девочка. Через минуту она убежала из дому сообщить об этом подружкам. Но что такое? Когда она начала рассказывать о знамени своей подруге Мире, оказалось, что та уже все знает. А когда Голда сказала, что знамя на горе ее, Мира просто расхохоталась ей в лицо. Потому что она, Мира, оказывается, тоже вложила красную материю, и не простую, а бархатную…

– Какое же знамя поставят на таком месте? – сказала Мира. – Ясно, бархатное…

В таком случае, чье же все-таки знамя поставил советский воин на той горе: ее, Голды, Зямы или Миры? И тут Голде пришла в голову мысль: спросить у деда. Он все знает. Как он скажет, так, значит, оно и есть.

Дед, как всегда в свободную минуту, читал газету. Увидав Голду, Зяму, Миру и других мальчиков и девочек, он снял очки, положил их на газету и, улыбаясь, стал разглаживать бороду.

Голда тут же рассказала дедушке, в чем дело. Дедушка хитровато улыбнулся в густые свои усы.

– Ну, и как же вы думаете? Чей же это был подарок?

– Мой! – крикнули разом Голда, Мира и Зяма.

– А может быть, это вовсе мой? – неожиданно спросил дед, выпустив из рук бороду.

– А разве и вы посылали в подарок материю? – удивились ребята.

– Так вот, – сказал дед, легонько щелкнув ребят по носам, – знамя, которое поставили там, на горе, и которое будет стоять там вечно, – не твое, Мира, и не твое, Зяма….

– А мое! – подпрыгнула от радости Голда.

– И не твое, Голда! – сказал дедушка.

– А чье же? Ваше?

– Нет, и не мое…

– Так чье же? – воскликнули ребята хором.

– Общее… Наше общее знамя! – ответил дед.

На том и порешили.

1938

Родная земля

Снова стоял он на этой земле. Его опьянял ее нежный и тонкий запах – сложное сочетание уже почти улетучившихся запахов прошедшего лета и все более ощутимых запахов близкой зимы, смесь, свойственная прохладным дням ясной, устоявшейся осени. Такой аромат различных времен года, должно быть, всегда имеет земля для человека, ступившего на нее после долгой разлуки, после того, как он был на грани жизни и смерти.

В этой осенней березовой роще, всего лишь несколько дней назад разделявшей два мира, а теперь соединившей их, Велвл Горенберг с особенной силой ощущал опьяняющий запах земли.

Три дня назад, – а ему кажется прошло три года, так насыщены они были событиями, – когда в уездный город, лежащий в тридцати верстах от границы Польши с Россией, вошли советские танки, и от их грохота точно сами собой слетели замки с городской тюрьмы и точно сами собой легко распахнулись тюремные ворота, – впервые после четырех лет заточения увидел он небо и землю… Все, что он пережил за эти мучительные годы, точно соединилось в этих трех днях, и сейчас эти дни снова ярко и отчетливо проходили перед ним.

В лихорадочной горячке, не помня себя, выбежал он три дня назад из тюрьмы. На одной из улиц в центре города он вдруг остановился: увидел себя в зеркальной витрине магазина. Запавшими, широко раскрытыми и полными отчаяния глазами глядело на него заросшее седой щетиной лицо с желтыми щеками. Впервые он увидел, что поседел. Он испугался самого себя и, все еще боясь, что его снова схватят и вернут в тюрьму, бросился бежать. Полы тюремного халата били его по исхудалым ногам, улицы кружились, опрокидывались крышами вниз, и переполнявший центр города шум, от которого он отвык, совершенно ошеломил его.

В тюрьме он оставил четыре года жизни, здоровье и почти всю надежду на то, что жизнь еще будет когда-нибудь иметь для него цену. Вынес он оттуда серый халат, отбитые легкие и душевную боль человека, знающего, что ему не к кому постучаться в дверь…

Тот день вспоминается как в тумане: кричащие толпы на узких и длинных извилистых улицах, мешанина из праздничных черных сюртуков, перемазанных рабочих курток, потрепанных солдатских гимнастерок, крестьянских свиток, тюремных халатов и загорелых мальчишеских тел, едва прикрытых тряпьем, на уже голых ветках деревьев.

Никогда, кажется, не перестанет звучать в ушах «ура», – оно то замирает, уходит куда-то далеко-далеко, то вновь возвращается и гремит где-то рядом. Гудит земля, громыхают по улицам броневики; из люков выглядывают какие-то непохожие на всех пришельцы, принесшие с собою громовое эхо иного, неведомого мира… В глазах рябит от взлетающих в воздух белых и красных роз, от венков на головах у девушек, от развевающихся красных флагов на воротах, на крышах, на телеграфных столбах, в высоко поднятых жилистых руках. Всюду солнце, и его глаза, привыкшие к сумраку, стали слезиться. Все дышало прохладным, освежающим воздухом, и с непривычки у него сильнее обычного заболела грудь. Он тоже что-то кричал вместе с другими и сам не слышал своего голоса… И вместе с криком сердце его рвалось навстречу танкам, грохочущим один за другим по мостовой, и вдруг, когда он вскрикнул слишком громко, сердце у него подкатилось к горлу, колени подогнулись. Он помнит только, как его подхватили несколько пар рук…

Очнувшись, он почувствовал острое зловоние, духоту. Перед ним было узкое мутное окно. Он изо всех сил рванулся к нему, но в ту же секунду кто-то сзади крепко схватил его за плечи. Он быстро вывернулся, готовый ударить с размаху по ненавистному, в грязно-черных усах лицу тюремного сторожа, но кулак, вздрогнув, повис и бессильно упал на колени: его держала невысокая миловидная женщина во всем белом. Под белой косынкой, закрывавшей лоб, сверкали большие черные глаза. Он рванулся к ней и, вскрикнув: «Рохл!», без сил упал ей на руки.

«Как она изменилась! – мелькнула у него мысль, когда женщина стала бережно укладывать его в постель. – Его Рохл!.. Одни глаза прежние…»

Но это была не Рохл. Это была санитарка из небольшой больницы на окраине, куда его принесли с улицы в глубоком обмороке. Позже она провела его узким боковым коридором с узеньким окошком в ванную, вымыла его. А потом он двое суток подряд, приходя на короткое время в себя от лихорадочного жара и озноба, всякий раз видел ее сидящей возле его койки. Кажется, она клала ему на голову что-то холодное, совала в рот ложку с чем-то горьким.

На третий день он почувствовал себя лучше. Она снова водила его в ванную. Потом он крепко уснул.

И тотчас же в далекой дали от синей полоски земли стало подниматься прямо в небеса пламя, оно росло, все росло, сверкающее, ослепительное, и там, на той стороне, все, до самого маленького облачка, зажглось пурпуром… И тогда у истоков пламени из узенькой синей полоски земли вдруг родилась какая-то маленькая, едва заметная фигура; она постепенно приближалась, становилась все отчетливее, пока не приняла очертания человека, а еще через несколько мгновений – женщины…

Вот уже хорошо видны ее пронизанные светом распущенные волосы. Пламя в небе поднимается все выше, заливает все вокруг, – и вот в его зареве появляется высокая женщина с ребенком на руках… Она направляется к нему, идет очень быстро, едва касаясь земли… Вот она остановилась. Зарево, пылающее за ее плечами, как будто просвечивает ее насквозь, ее и ребенка, держащего в крошечных пальчиках большое яблоко.

Теперь уже не может быть сомнения – это она. Он вскрикнул и, не помня себя от радости, бросился ( ей навстречу. Теперь зарево затопило уже и землю и небо. А она, живая, улыбалась ему большими черными глазами и в знак привета поднимала крошечную ручку ребенка, их девочки. Потом девочка сама махала отцу, держа в другой ручке яблоко…

– Откуда вы? – воскликнул он.

– С той стороны, – ответила она, и девочка тоже показала в ту сторону, где от синей полоски земли поднималось пламя.

– Туда уже можно? – спросил он, не веря.

– Можно! Мы пришли за тобой.

И она протянула ему свободную руку. Он стоял совсем близко и хотел протянуть ей свою, но с ужасом почувствовал, что рука его точно приросла к телу, что он не может ею шевельнуть… Невыносимо страдая, он смотрел на жену, на девочку, которая тянулась к нему, протягивая надкушенное яблоко… Охваченный страхом, он напряг последние силы, но тело его точно приросло к земле. Он закричал от боли, и над его головой сомкнулась черная бездна…

Он открыл глаза. Было темно. Куда девалось пламя? Почему рядом никого нет? Он несколько раз подряд закрывал и открывал глаза. Крохотный язычок пламени, казалось где-то очень далеко, трепетал в густой тьме; это горела на столе у окна лампа с привернутым фитилем. Он хотел вытащить из-под себя правую руку, но она затекла, и малейшее движение причиняло боль.

Как будто кто-то нагнулся над ним – это та женщина в белом. Она испугана.

Чего это он так кричал? – спрашивает она. Что-нибудь болит?

– Ничего.

– Что-нибудь приснилось? – продолжает она допытываться.

«Какое ей дело?» – думает он.

– Нет.

Разве, спрашивает она, ей показалось, что он во сне кричал? Рохл – это его жена?

– Да.

– Где она?

Она умерла, когда он еще первый год сидел в тюрьме.

И долго он сидел?

– Четыре года.

– За что?

– За попытку перейти границу.

– Дети есть?

Был ребенок. Девочка. Он ее тоже только что видел во сне…

Женщина вдруг спохватилась, что заговорила с больным. Ему еще нужен покой. Она велела ему спать и тихонько, на цыпочках, вышла из палаты.

Но спать в эту ночь он уже не мог: он думал о Рохл.

В первый же год в тюрьме он узнал от других заключенных, что в другом отделении умерла его тихая, разумно-сдержанная Рохл. Она была на пять лет моложе его и сидела за то же, что и он. Она не выдержала и года и умерла от паралича сердца.

Их трехлетняя дочь умерла еще раньше, – тогда-то они и решили перейти границу Советской России, попасть в страну их давнишних мечтаний.

И вот – непостижимо, нежданно пришла свобода.

За те несколько часов, – с той минуты, как он выбежал из тюрьмы и до того, как попал в больницу, шатаясь в лихорадочном жару по бурлящему радостью городу, – он не мог разобраться, что происходит. Но уже тогда ему стало ясно: границы, той самой, из-за которой погибла Рохл, больше не существует.

А если так, размышлял он лежа в пустой комнате с открытыми глазами, значит, и его родное местечко, в тридцати верстах отсюда, которое много лет назад поделили пограничными столбами по опушке березовой рощи, – тоже свободно, и он может пойти туда…

Он быстро поднялся и сел на койке. Не оттуда ли пришла к нему Рохл в огненном сиянии? Не туда ли она его звала? Двадцать лет они рвались туда, домой, и не могли вырваться… Теперь его отделяют от дома только тридцать верст, тридцать верст и больше ничего!

Он уже не мог лежать. Одна-единственная мысль не давала ему покоя: уже сегодня он может быть там…

Ощущение слабости сразу исчезло. Он насторожился, долго и чутко прислушивался, затаив дыхание, и медленно, точно в ледяную воду, спустил с койки сначала одну, потом, через минуту, другую ногу. Прижимая рукой отчаянно стучавшее сердце, он так же медленно выпрямился, накинул халат.

Он постоял, взвешивая, стоит ли отодвигать от окна стол с лампой, и вдруг вспомнил: когда его вели в ванну, он проходил узким боковым коридором. Там есть окно. Прислушался. Тихо. Санитарка, верно, где-нибудь прикорнула. Нельзя терять ни секунды. Белая дверь в коридор полуоткрыта. Он бесшумно проскользнул в коридор.

Еще несколько минут, показавшихся вечностью, и он уже со всех ног, – откуда только сила взялась! – бежал по темной улице, не чувствуя боли в колене, которое расшиб до крови, когда перебирался через высокий больничный забор. Он хорошо знал город еще с прежних лет, представлял себе, где сейчас находится: в конце этой длинной и кривой темной улицы его ожидал мостик, оттуда можно будет свернуть направо, за разбросанные домишки предместья, к польскому кладбищу, за которым начинается поле…

Вот он перебежал по шаткому мостику через болото, вот уже остались далеко позади старые деревья, которые росли за мостиком. Кругом была странная, какая-то разряженная тишина, без единого шороха, только кровь стучала в висках и желтые круги вертелись перед глазами. Сколько раз за все эти годы его спасала от смерти эта мысль – бежать! Он бежал, и земля жгла ему ноги.

Солнце стояло высоко, когда он наконец очутился в тенистой березовой роще. Он припал к ближайшему дереву, прижал руку к сердцу, тяжело, с присвистом дыша. Осмотрелся, инстинктивно искал глазами полосатые пограничные столбы с орлами.

Их не было.

Где-то здесь – он силился и не мог припомнить, где именно – в ту темную ночь задержали его и Рохл. Земля в рощице была свеже-желтой от осенней травы. Сквозь поредевшие верхушки берез бегали солнечные зайчики. Длинные тени от белых стволов лежали черными крестами, а от земли исходил тонкий аромат – смесь почти улетучившихся запахов прошедшего лета и все более ощутимых запахов близкой зимы.

Он опять стоял на этой земле, и все, что с ним произошло за последние дни, теперь казалось ему особенно четким и ясным. Высокая изогнутая береза, к которой он прислонился, мелко и зябко дрожала всеми своими листочками разных оттенков на солнце и в тени. У него начала кружиться голова. Казалось, что кто-то могучий и властный вдруг стал раскачивать землю. В вышине, в просветах деревьев, небо с изящно разбросанными на нем облачками тоже качалось. И земля и небо, раскачиваясь, издавали какие-то знакомые, позабытые звуки – чуть слышный свист, приглушенное пощелкивание, непрестанное жужжание, стрекот. А по обе стороны от рощи, столько лет разделявшей людей, расположился городок. И Велвл Горенберг был точно трепещущая рука, которую одна часть городка, после долгой разлуки, протягивала другой через эту рощу…

В низине, откуда он пришел, среди полей в желтых заплатах, виднелись разбросанные полукругом крыши из темной черепицы. В одном месте они тесно столпились вокруг пустой, пыльной базарной площади, которая издали напоминала старый выщербленный пятак. В стороне, особняком, широко расселась мрачная синагога с узкими, закругленными кверху окнами, а за нею торчали облупившиеся столбы чьей-то сгоревшей лавки. В другом конце, возвышаясь над приплюснутыми крышами, спесиво тянулась кверху узкая башня костела. На высоком шпиле бился на ветру, хлопая по старым черным крестам, красный флаг.

А с другой стороны на горе, так невероятно близко, неузнаваемо разросся другой городок. Здесь Велвл когда-то родился. Из этой рощи когда-то можно было видеть пожелтевшую, покосившуюся дранковую крышу. Под этой крышей он рос. Теперь там кирпичная стена… Сколько чудес совершилось здесь за эти годы! Над городком, вдоль и поперек, тянулись провода, бесконечное количество тонких, тончайших проводов. И казалось, что именно эти провода с такой силой тянули вверх городок, со всеми его старыми и новыми домами, с высокой дымящей трубой. Стоять на месте больше было невозможно. Он оторвался от дерева и пустился бежать. Но скоро он остановился, с трудом переводя дыхание, как будто сделал не один-единственный шаг, а только сейчас впервые остановился после двадцати лет тяжелых и непрерывных скитаний…

Он огляделся вокруг. Что-то легко вспорхнуло над ним с негромким щебетом. Он поднял голову – серый воробушек, смешно вскидывая крылышки, полетел от рощи к городку.

Он высоко поднял руку с растопыренными пальцами, словно хотел что-то сказать этой маленькой птичке, но вдруг замер пораженный. На горе, высоко над городом, где-то там, где широкая труба выбрасывала в небо клубы дыма, возник тонкий и тихий звук, – он тут же стал расти, шириться и превратился в мощный, призывный гул, сотрясающий все окрест. Вместе с дымом стремительно рвался ввысь густой, ослепительно-белый пар – утренний гудок будил людей на работу.

Решительно, чтобы больше уже не останавливаться, рванулся он с места и пустился бежать в гору. Он бежал, и его пьянили запахи осенней родной земли.

1940

У двери

Наконец он постучал в дверь.

Он долго стоял перед нею – уже подняв руку, он снова отдернул ее. Сердце отчаянно колотилось.

Он вдруг вспомнил, что все еще держит в руке чемодан с привязанным к нему узлом, а плечи давит тяжелый рюкзак. Поставив чемодан с узлом на пол, Гершл Бас привычным движением скинул с плеч рюкзак и глубоко вздохнул, будто здесь, у дверей, у него с плеч упала гора. Вместе с прохладным осенним воздухом, заполнившим узкий коридор на втором этаже, – здесь, как и четыре года тому назад, было выбито стекло в верхнем окошке (сейчас в него светила круглым фонарем луна), – Гершл вдохнул бесконечное количество едва уловимых и давно забытых домашних запахов. От этого у него закружилась голова. Он вдруг, как это часто бывает в таких случаях, отчетливо увидел перед собой всю прожитую в этом доме жизнь. У него защемило сердце и так задрожали колени, что он вынужден был на минуту прислониться к стене…

В разбитое окошко коридора луна светила прямо на него, и Гершл стоял на свету – невысокий, плотный, с чуть продолговатым улыбающимся лицом и беспомощно повисшими руками…

Нет, это не луна смотрела на него через окно! То был добродушный и чуть насмешливый взгляд старого друга. Не одну ночь за эти долгих четыре года провели они вместе, и теперь этот друг немало удивлялся странному состоянию, в котором он застал Гершла… А Гершл, прислонившись к коридорной стене, смотрел, чуть прищурившись, на освещенное луною окно, как будто хотел все объяснить.

«Ну и что же? Ты и в самом деле видела меня не раз очень далеко отсюда. Ты видела, как я искал убежища в лесу, ползал под огнем по открытому полю, видела меня и на машинах, и в реке, видела и как я посылал смерть врагу, и как сам истекал кровью, дрожа под твоим холодным, мертвым светом… А сейчас ты видишь меня здесь, у родного порога… И сколько раз, попробуй вспомнить, я спрашивал у тебя: „Буду ли я еще когда-нибудь здесь?“ А ты всегда равнодушно отвечала: „Кто знает?.. Доберешься – твое счастье…“ И вот я здесь. Знаю, ты удивляешься тому, что я стою у двери своего дома и не осмеливаюсь постучать… Но ты должна понять, глупая, что невозможно в одну минуту сделать то, к чему стремился долгие месяцы, годы… Дай отдышаться, дай собраться с мыслями…»

Что в сравнении с этими годами значит еще несколько минут у двери? Они ему были нужны – нужны не только для того, чтобы перевести дух, но, главное, для того, чтобы хоть немного осмотреться в этом узком коридоре у двери и почувствовать, как жили здесь его близкие, понять то, чего он никогда не мог вычитать из редко доходивших до него писем жены…

Гершл окинул коридор быстрым хозяйским взглядом, заметил ржавый гвоздь, неумело вбитый над дверью и загнутый вниз, к притолоке. «Отставать начала», – подумал он и потрогал старое сукно, которым дверь была обита.

На чердак вела знакомая лесенка. Внизу она была освещена луной, верх оставался в тени. Под нижней ступенькой Гершл заметил что-то и, не успев подумать, что бы это могло быть, вспомнил, что здесь всегда лежит половая тряпка. От этого ему сразу стало тепло: значит, жена, оставшись одна, работая, все же не забыла старой своей привычки ежедневно мыть полы… И Гершл сразу явственно ощутил идущий из-за дверей запах свежевымытых полов… Их мыли, наверное, сегодня. А может быть, вчера?.. Ведь сегодня они еще ничего не знают…

Да, ни в одном из писем жены он не прочел того, что сейчас рассказала вот эта половая тряпка под ступенькой… Он вдруг подумал, что жена, наверно, сильно изменилась за эти годы, постарела… Он даже попытался представить себе морщинки, которые легли возле ее продолговатых черных глаз… Но зачем представлять – ведь он ее сейчас увидит.

Но тут же ему захотелось, чтобы момент встречи оттянулся еще немножко. Так волновала мысль, что вот сейчас осуществится его сокровенная мечта. И чтобы оттянуть это мгновение, он поднялся по лестнице на чердак. Оттуда пахнуло на него издавна знакомым запахом сухого песка, который здесь насыпали, когда строили дом, и еще он ощутил запах наколотых, сложенных для просушки дров. Значит, и сейчас, как и тогда, на чердаке складывают дрова, чтобы не таскать тяжелые охапки из сарая на второй этаж. А кто теперь колет дрова? Неужели, сама Лия? А может быть, сын? Ведь он уже большой, ему исполнилось десять лет.

Гершл посветил карманным фонарем и увидал в углу кучу наколотых дров… Он взял полено, подошел с ним к окну. Полено было кривое и пахло клеем. На нем были следы тупого топора, и по ним можно было определить, что дрова рубила неопытная рука.

Гершл подержал полено в руке, как бы взвешивая его, и сбежал с ним по лестнице, наполовину освещенной лунным светом. На последней ступеньке он остановился, вернулся, положил полено на место и в следующую минуту снова стоял у двери.

Все так же отчаянно стучало сердце. Хорошо все-таки, что он еще по эту сторону порога. Сейчас он увидит всех сразу – Лию, сына, дочь… Когда он уезжал, ей было всего два года. Теперь ей шесть лет, и она, наверное, его не узнает. Да, хорошо, что он еще не вошел. Его ждет такое счастье, – как же можно сразу? Надо подождать, хоть немного отдышаться, подготовиться…

Гершл прислушался. За дверью царила тишина. Там все спали и ни о чем не догадывались…

Гершл рассеянно смотрел на дверь. Пятнадцать лет! Пятнадцать лет прошло с тех пор, как он приехал сюда. Тогда это место только начинало отвыкать от старого своего имени и привыкать к новому – «Биробиджан»…

Это слово долетело до далеких западных границ и, словно магнит, стало притягивать к себе людей – крепких, здоровых, любящих труд и не боящихся трудностей. Гершл Бас был такой парень, сильный и смелый. Тогда-то он и приехал сюда из местечка под Минском. Он привез сюда крепкие руки, ремесло плотника и нерастраченную силу своих двадцати шести лет. Вместе с ним приехала его молодая жена.

Гершл имел обыкновение все, что делает, делать как следует, не любил он обманывать ни себя, ни других.

– Если работать, так работать хорошо, – говорил он, еще будучи в местечке.

Жил он там неплохо, работал, зарабатывал. Но когда пришла весть о Биробиджане – огромном и богатом крае, нуждающемся только в таких людях, кто умеет и любит работать, – Гершл решил: «Ехать так ехать!» И увез с собой жену и родителей. Удобств здесь было мало, но зато перспектив много. Гершл понял, что нужно засучить рукава и поработать.

– Строить так строить! – сказал он.

И нет в городе дома, к которому Гершл не приложил бы своих рук. И этот, свой дом он тоже сам строил. И вот эту дверь, у которой он сейчас стоит, Гершл прилаживал своими руками. Он сам обил ее войлоком, – сейчас он во многих местах выглядывает из-под протертого сукна. Что удивительного? Столько лет прошло. Из этой двери он вышел четыре года тому назад… Здесь, на пороге, Лия бросилась к нему на грудь и, не выдержав, разрыдалась. Дети стояли возле нее и с испугом смотрели, как он уходит от них… Тяжело было на сердце. Он мало надеялся, что когда-нибудь вернется к этому порогу.

Но уж воевать так воевать! – решил тогда Гершл. В армии он стал сапером. Приходилось строить мосты, переправы. Случалось, надо было очистить поле от мин, идти в разведку. Он скоро привык к трудностям военной жизни, привык к мысли о смерти, сторожившей на каждом шагу. И работу свою он всегда выполнял спокойно, с уверенностью, что делает то, что должен делать.

Он был под Сталинградом – среди тех, кто вошел в освобожденный город.

Он переправлялся через Днепр и Буг, оставил позади Вислу, Дунай, дрался у Кенигсберга. О каждом из этих мест остались у него на память ордена и медали. Тело было исполосовано рубцами ран.

Теперь по ту сторону двери, у которой он стоял, ждало его счастье…

Эшелон, с которым ехал Гершл, прибыл не днем, как он рассчитывал, а ночью. Жена и дети, наверное, получили его телеграмму с дороги и вчера его встречали. Ждали, наверное, весь вечер и так и не дождались. Ночью на вокзале никого не было, кроме носильщиков и дежурного по станции. Эшелон постоял несколько минут и, коротко свистнув, двинулся дальше, оставив на перроне пять-шесть демобилизованных с узелками. Они вместе сошли с перрона, дошли до Советской площади и здесь расстались.

Впервые после четырехлетней разлуки он шел по спящему городу, который сам строил. Луна сеяла голубоватый свет, заливавший улицы, дома и оголенные осенью деревья. Вдалеке темнели холмы и сопки.

Гершл чуть не бегом побежал по зыбким деревянным тротуарам к своему дому. Не чувствуя тяжести узлов, он взбежал на второй этаж и остановился у двери своей квартиры…

Он стоял у двери, столько раз снившейся ему в эти годы, столько раз являвшейся ему в мечтах…

Прошло еще несколько секунд. Сердце все так же громко стучало – казалось, что этот стук может разбудить спящих за дверью… Наконец Гершл поднял дрожащую руку и несколько раз постучал по косяку. Напрягая слух, он уловил торопливую суетню и услышал голос из дальней комнаты:

– Кто там?

– Это я! – крикнул Гершл изо всех сил. Он продолжал сотрясать дверь ударами, как бы желая заглушить ими стук собственного сердца…

1945


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю