Текст книги "Песня о теплом ветре"
Автор книги: Борис Егоров
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Пароход «Менжинский»
У причала московского Южного порта стоит большой белый двухпалубный пароход «Менжинский». На корме играет духовой оркестр из наших спецов: школа отправляется в летние лагеря. На этот раз не в Кувшинки. «Менжинский» проплывет по Москве-реке и Оке, а потом пристанет к маленькому дебаркадеру под Рязанью.
Играет музыка. Шумит толпа на пристани: это провожающие. С палубы парохода в толпе я вижу Ингу. Она сняла косынку, машет ею.
Инга пришла в порт задолго до того, как нам был назначен сбор. Еще никого, кроме нас, не было. Мы сидели на скамеечке на берегу, под кустами пыльной сирени, смотрели на маслянистую воду.
– Саша, значит, я не увижу тебя целое лето…
– Сорок пять дней.
– Ой, как долго. Мне будет грустно-грустно. А ты знаешь, какой у тебя будет адрес?
– Нет. Но я в первый же день напишу. И во второй и в третий.
– О чем я подумала? Вот так мы с тобой много-много раз смотрели на воду… Сейчас она мне не нравится…
– Это что? Гадание на воде?
– Ты не слушай меня. Я говорю глупости. Сегодня двадцать первое июня, плюс сорок пять…
– Плюс сорок пять, и я вернусь. Видишь вот ту телефонную будку? Из нее я тебе буду звонить.
– А я буду сидеть, ждать. Впрочем, ты меня можешь не застать: экзамены в институте. Может, еще не примут…
– Примут, Инга, примут.
– А я тоже уверена, что примут. Это я так. Знаешь, мечты, если они крепко задуманы, сбываются. Вот я решила быть врачом…
– Ты хорошая. Я тебя очень люблю!
Инга закрывает глаза, глубоко вздыхает.
– Повтори, Сашка!
– Я тебя очень люблю.
Она встряхивает головой, смеется.
– А за что?
– За то, что ты, когда смеешься, вот так щуришь глаза. За то, что ты ни на кого не похожа, за то, что ты фантазерка, за то, что ты переменчивая, знакомая и непонятная… И за то, что у тебя такие губы, что мне ужасно хочется их целовать…
Я наклоняюсь к Инге, но в это время слышу приближающиеся шаги. По дорожке идет Доронин. Потом, увидев нас, он сворачивает в сторону.
– Это твой товарищ? Как его зовут?
– Владик.
– Владик, Владик! – кричит Инга. – Идите к нам.
Доронин подходит, козыряет, снимает фуражку, держит ее у локтя.
– Это очень галантно, – замечает Инга. – Каким вас красивым манерам учат… Если бы я была мальчишкой, я бы, наверно, пошла в вашу школу.
А на пристани уже трубит горнист. Дивизион выстраивается на поверку лицом к «Менжинскому».
– Крылов, – выкрикивает старшина.
– Я.
– Доронин… Тучков… Курский…
После переклички строем по двое проходим по трапу. «Менжинский» дает гудок. «Капельдудкины», как мы называем оркестрантов, с особым старанием играют марш: «Мы в нашу артиллерию…»
«Менжинский» разворачивается и выходит на середину реки.
Мимо нас плывут изрытые птичьими гнездами берега Москвы-реки, потом – Оки.
После ужина дают отбой, но спать никому не хочется. Лежим, болтаем. Восхищаемся «Менжинским», его салонами, каютами, рестораном. Все это нам в новинку.
– Любят нас, спецов, раз такой пароходище дали, – замечает Курский.
Сверкая огнями, идет «Менжинский» по Оке. Разговоры в каютах и на палубах затихают далеко за полночь.
А потом, едва мы засыпаем, резкий толчок. Такой, что мы едва не падаем с полок. Выбегаем из каюты. Что случилось?
Занимается рассвет. Над рекой плывет пар, берегов не видно.
На палубе мы сталкиваемся с матросом.
– На мель сели.
Ждем, когда придет буксир.
– Сколько сейчас?
– Ровно четыре. Ровно четыре…
– Немцы перешли нашу границу, – тревожным шепотом говорит Курский, – это что же – война?
– Откуда ты узнал?
– Капитан парохода по радио принял.
– Может, пограничный инцидент?
– Нет. Я сам слыхал, как капитан говорил с Тепляковым.
На наши плечи ложатся чьи-то тяжелые руки. Оборачиваемся – Тепляков. Лицо у него бледное, и глаза такие, каких я не видел никогда, – мрачные, суровые. Сколько я знаю Теплякова, он всегда улыбался – то весело, то грустно, то насмешливо.
– Война, ребята… Немцы бомбили Минск, Киев… И все-таки еще не верится.
Война. Мы готовились к ней, мы видели, как год-два назад строились в Москве бомбоубежища, мы пели песню «Если завтра война…», мы знали, что она придет. И все-таки она пришла неожиданно.
Пароход пристает к дебаркадеру. Мы сбегаем по трапу и сразу же на берегу – построение.
– Война.
Это говорит майор Кременецкий.
Теперь уже всем все ясно… И никто, сколько ни пытайся, не успокоит себя: может быть, произошел пограничный инцидент, конфликт. Война.
В лагере мы живем недолго. Снова за нами приплывает «Менжинский».
Только это уже не тот пароход, что совсем недавно стоял у пристани московского Южного порта. Стекла у него выбиты, на стенах, которые раньше были белоснежными, – черная копоть: «Менжинский» побывал под бомбежкой.
Когда нас пошлют на фронт?
На фронтах неудачи. Но это, наверно, ненадолго. Скоро мы соберемся с силами, обескровим гитлеровцев и погоним назад. Но «скоро» не наступает.
Что же происходит? В сводках Информбюро мы не находим разъяснения.
Газеты сообщают, что уничтожено триста танков врага; что за два дня взято в плен пять тысяч фашистов; что немецкий солдат Альфред Лискаф перешел на нашу сторону и обратился к солдатам райха с призывом свергнуть режим Гитлера; что одна кавалерийская часть захватила пятнадцать верховых лошадей, а сын начальника Житомирской электростанции задержал диверсанта, сдав его постовому милиционеру.
Упоминаний о сданных городах нет. Но называются направления, на которых идут бои: Минское… Псковское… И вдруг: «Захватив Днепропетровск, фашисты зверски расправились с жителями…»
Мы слушаем радио. А когда оно умолкает, слушаем, как в висках стучит кровь.
Год-два назад Орешин, отвечая на наши вопросы о будущем, говорил: «Будущее, возможно, придется решать вам». И вот пришло грозовое, смертельно-тяжелое время, когда будущее решается. Решается сегодня. И если Сегодня не добиться перелома, если не склонить чашу весов в нашу пользу, то Завтра не придет. Его не будет!
А мы сидим на месте, в школе. Приказано продолжать военные занятия и дежурить на крышах.
Спецы не дают прохода Кременецкому.
– Товарищ майор, разрешите обратиться.
– Разрешаю. Только если с тем же вопросом, отвечать не буду: все сказано!
«Тот же вопрос» майору надоел. Его уже задавали военруку тысячу раз: «Когда нас пошлют на фронт?»
На фронт нас не посылают. Говорят: «Вы будете нужны потом, пока учитесь». Когда «потом»? Мы убеждены, что нужны сейчас. Нам всем по семнадцати. Мы знаем винтовку и пулемет, мы учили топографию и тактику, мы можем сегодня же стать у орудий – быть наводчиками, заряжающими, работать за любой номер артиллерийского расчета. И если сегодня такой тяжелый час…
– И если сегодня такой тяжелый час, – говорит на комсомольском собрании Владлен Доронин, – мы не можем быть в тылу! Враг к Москве приближается! Я предлагаю записать в решении, что мы просим командование…
Доронин, всегда такой медлительный, неповоротливый, на этот раз не похож на себя: он энергично жестикулирует, стучит рукой по трибуне.
Четыреста человек, со всею силою хлопая в ладоши, поддерживают его. Зал гудит.
– Товарищ Крылов, успокойте собрание! – кричит мне политрук Тепляков. – Дайте мне слово.
Зал затихает. Тепляков говорит не с трибуны, а с края сцены, приподнявшись на несколько ступенек. Говорит резко, всем тоном отвергая любые возможные возражения.
– Товарищи, прошу не митинговать! Почему вы отклонились от повестки дня? Вы обсуждаете вопросы учебы, а как вас использовать – доверьте командованию. И еще раз напоминаю: раз вы в военной школе, тем более в военное время – выполняйте приказ!
После собрания все молчаливо расходятся. В школе остаются караул, связные и дежурная команда ПВО.
В этой команде, в числе других, мы с Васей Тучковым.
– Полезем наверх, – говорит Тучков.
Мы поднимаемся по узкой скрипучей винтовой лестнице на площадку над крышей. До войны на этой площадке стоял телескоп. Десятиклассникам показывали планеты. Это у них в программе.
С площадки далеко виден город – от ближних домов, оконные стекла которых заклеены бумажными крестами, и до далекого тревожного дымного горизонта.
Над Москвою уже повисли колбасы аэростатов.
Внизу под нами улицей движется воинская часть – автомашины, пушки, кухни, фургоны. Мы провожаем глазами колонну. У площади она замедляет движение: площадь перегорожена противотанковыми «ежами». Оставлен только узкий проход.
– Может, вон там где-то едет мой отец, – говорит Василий.
– Его только что призвали?
– Нет, не призвали. Сам пошел. Третьего дня подал заявление, а вчера получил повестку. Жаль, с Олей попрощаться не успел. Она переживает…
– А с тобой?
– Попрощались. Пожал мне руку, фотокарточку дал.
Василий достает из нагрудного кармана кителя маленькую фотографию.
На ней лицо пожилого человека, доброе, чуть усталое, со спокойным взглядом.
– А вы с Олей на него похожи.
– Ага, – улыбается Василий. – Плохо, что мы с отцом не вместе пошли. Если бы не эта школа! А у тебя отец где?
– Дома. Болеет. Второй месяц не встает. Каждый день – неотложка…
– Худо. А мать?
– В книжном работала, а теперь магазин закрыли…
У моей матери образование маленькое: она окончила всего два или три класса церковноприходской школы. В годы нэпа работала то на разгрузке овощей – поденно, то мела трамвайные пути. Была безработица. Тех, кто хотел попасть на фабрику или завод, биржа труда посылала сначала отбывать трудовой минимум на пристанях и товарных железнодорожных станциях. Катали бревна, таскали торф, разгружали картошку.
После этого мама получила возможность работать на текстильной фабрике. Небольшая фабричушка, принадлежавшая нэпману Фрадкину, находилась недалеко от нашего дома – около Таганки.
Старший брат уже ходил в школу, а меня деть было некуда. Мама брала меня с собой. Я бегал по фабричному дворику, играл со шпулями или «занимался делом» – перематывал пряжу на обыкновенном примитивном веретене. За эту работу Фрадкин иногда давал мне серебряную монетку. Так что могу сказать: в детстве я работал на капиталиста.
Когда я стал школьником, мама ушла с фабрики.
Вместе со мной мама «переходила из класса в класс».
Я учусь в первом – она занимается общественной работой с младшеклассниками. Я учусь во втором – районе посылает ее на курсы внешкольной работы. Я в третьем – мама заведует пришкольной детской площадкой, потом – библиотекой, потом идет в книжный магазин, дальше – снова на курсы, уже книготорговские.
Последние годы перед войной она работала в книжном киоске парткабинета Кировского района.
Приходили к ней слушатели семинаров, пропагандисты, агитаторы. Спрашивали, какая есть литература по историческому материализму или какую книгу купить по дарвиновской теории.
Мама тут же предлагала нужную книгу. Я всегда удивлялся: откуда у нее такие знания? Она отвечала: «А я в каждой книжке предисловие читаю…» Но ведь и в предисловии надо разобраться.
Я у мамы в киоске бывал часто: приходил посмотреть новые книги. Те, которые меня интересовали, я завертывал в газету и брал с собой.
Последний раз – совсем недавно, перед закрытием магазина и киоска – я взял драму К. Паустовского «Поручик Лермонтов».
Мне очень понравилась эта пьеса. И запомнилась песня, которую пел часовой, охранявший арестованного Лермонтова:
Высох колос в поле сиротливом.
Плачет мать по сыновьям своим,
Плачет мать по сыновьям служивым —
По хлебам пустым.
Тужит мать, что зори больно жгучи,
Застят глаз горючею слезой.
Да и как не плакать – царь могучий
Пригрозил войной.
Теперь война, и все матери плачут.
Город начинает опускаться в черноту. Сначала в ней тонут маленькие домишки, потом те, что побольше. Последние блики ушедшего дня виднеются на шпилях и башнях. Но и они вскоре умирают.
Некоторое время темнота и тишина держат все в своей власти. Но вдруг воздух разрывает долгий щемящий вой сирен. Откуда-то из открытого окна доносится голос радиодиктора:
– Граждане, воздушная тревога!!!
Во фруктовом саду, что рядом с нашей школой, начинает бить зенитная батарея. Вспышки выстрелов пляшут на стенах домов. Потом слышится нарастающий надсадный вой и вслед за ним тяжелое сотрясающее: а-а-ах!
– Фугасная! – говорит Тучков. – У Таганки…
И снова вой, даже не вой, а свист. Не сильный, но многоголосый.
– Зажигалки!
На мостовой, на крышах, в саду вспыхивают одновременно десятки ярких, слепящих костров.
В их свете мечутся люди.
Костры вскоре гаснут, и только где-то в одном месте пламя разгорается все больше. В небо вымахивает столб красного дыма. На улице слышна автомобильная сирена. Это торопятся пожарные…
– Сегодня на нашей крыше без происшествий, – спокойно замечает Тучков.
– Ты не увеличил боевого счета, – шучу я. – Но не огорчайся: три зажигалки за тобой записано…
Запад – под Москвой…
– Занятия отменяются, – объявляет нам майор Кременецкий. – С сегодняшнего дня будем ездить в Голицыно – рыть противотанковый ров. Вопросов нет?
Вопросов нет.
– Тогда – на вокзал!
…Мы едем на запад. Западный фронт – почти под Москвой.
И потому по пригородным дорогам мимо старых деревянных дач с резными карнизами мчатся зеленые военные машины. На перекрестках стоят солдаты-регулировщики. А в сторону Москвы бредут понурые фигуры беженцев.
Когда-то этой дорогой мы ехали в лагерь. Теперь смотрим на знакомые места и не узнаем их. У самого железнодорожного полотна – черные воронки от бомб. Здания фабрик и мастерских – закамуфлированы, раскрашены, на них нарисованы деревья. Зеленые деревья. А уже осень…
В Голицыно нас встречает военный инженер.
– Теперь вы в моем распоряжении. Разберите лопаты!
Лопат не хватает, но мы организуем пересменку.
Инженер отводит нам пятьдесят метров рва. Мы кричим:
«Мало!» Просим увеличить задание.
Расстегнув кители, приступаем к работе.
Изо рва наверх летят комья желтой липкой глины.
– Нажимай, братва! – кричит Курский. – Это вам не задачки решать – тут работать надо!
Курский, как всегда, озорно улыбается, подмигивает товарищам.
– Чего улыбаешься, как лошадь на овес? – спрашивает Доронин, не без успеха подражая голосу майора Кременецкого.
Все смеются.
В работе незаметно проходит час, другой. И вдруг команда:
– Воздух!
Невдалеке тявкает зенитка.
Над нами на бреющем полете пролетает немецкий самолет. Он желтый, на крыльях – черные кресты.
Метрах в ста рвется бомба, слышится крик. Самолета уже не видно, надо рвом проплывает редеющее облако разрыва.
Кто кричал? По цепочке передают:
– Ранило одного… Из третьей батареи. Легко.
Мимо нас пробегает с сумкой санитар.
– Почему отложили лопаты? Отставить разговоры! За работу! – командует Кременецкий.
И опять изо рва летят комья глины…
Вечером возвращаемся в Москву. С вокзала из автомата звоню Инге.
– Приходи ко мне, – говорит она.
Дома у Инги я никогда не был. Знаю ее подъезд, знаю окна. Сколько раз смотрел на них, ожидая, когда она выйдет. Знаю лестницу, дверь с табличкой «ХруСталевы», деревянный почтовый ящик, на который наклеен заголовок «Вечерней Москвы». В этот ящик я бросал записки.
Однажды, когда я опускал конверт, открылась дверь и я столкнулся с мамой Инги – невысокой полной женщиной.
– Вам что, молодой человек?
Я знал, что Инги дома нет, но мне ничего не оставалось, как спросить.
– Инга дома?
– Нет.
– Извините.
– Может, ей что-нибудь передать? – спросила мама и, покосившись на почтовый ящик, улыбнулась такой обезоруживающей улыбкой, что ответить ей я ничего не мог. Вниз по лестнице я бежал втрое быстрее обычного.
– Приходи сейчас, – повторяет Инга. – Я очень по тебе соскучилась.
Я нерешительно топчусь в телефонной будке. Как можно ехать немедленно, сейчас? Я весь в глине. Надо бы зайти домой, но уже поздно.
– Извини, Инга. Только я ужасно грязный. Мы сегодня рыли ров.
Инга смеется.
– Это даже очень интересно: я тебя таким не видела. Приходи. Я жду.
И вот дверь открывается. На пороге не Инга, а мама.
Она не спрашивает: «Вам кого, молодой человек?» Она улыбается. И тут же выбегает Инга.
– Здравствуй!
Я снимаю фуражку, прохожу в комнату. Вижу за письменным столом толстощекого, высоколобого юношу с большим чубом.
– А это мой брат – Игорь, – говорит мне Инга. – Познакомьтесь.
Игорь поднимается со стула, вяло, словно нехотя, протягивает мне руку: моему приходу он, видимо, не рад.
Мы сидим в комнате втроем – мама на кухне, – разговор не вяжется.
– Что ты сегодня делал, Саша? – спрашивает Инга.
– Землю рыли. Недалеко…
– О, это очень заметно по твоим ботинкам и брюкам! А нашего Игоря сегодня вызывали в военкомат. И освободили. По состоянию здоровья.
– Инга, – раздраженно обращается к ней Игорь, – перестань! Кому это интересно?
Мы все молчим. Потом Инга спрашивает меня:
– Хочешь чаю?
Я голоден, как дистрофик, но отрицательно мотаю головой.
– Тогда на улицу выйдем?
– Выйдем.
– Ну, расскажи еще что-нибудь, – говорит Инга, прижимаясь к моему плечу. – Или лучше почитай стихи! У тебя это здорово получается…
– Вчера на дежурстве прочитал сборник Долматовского. Правда, сразу не припомню.
– Ну, ну… Что помнишь?
И я читаю:
Есть в первой любви обреченность разлуки,
Но в памяти шрам остается навек:
Ведь форму свою сохраняют излуки
Давно обмелевших и высохших рек…
– Красиво, но очень грустно, – говорит Инга. – Слушай, как живут твои друзья – «мушкетеры»?
– А ты помнишь, как растут цветы из снега?
– Помню.
– Они ни у кого, Инга, не растут. Только у тебя.
Больше нам поговорить сегодня не удается: ревут сирены. Воздушная тревога! Десятки прожекторов, которые таились до сих пор в густой темноте, включаются разом. Голубые лучи их беспокойно обшаривают осеннее небо.
Перед нами вспыхивает огонек карманного фонаря, и мы слышим раздраженный голос:
– В бомбоубежище! Не знаете, что ли?
Это милиционер.
В бомбоубежище мы, конечно, не пойдем. Поэтому со всех ног бежим от милиционера.
Милиционер свистит, и его свист сливается вдруг с другим – страшным, воющим, давящим, с каждой секундой все более громким.
Мы падаем на газон, нас оглушает взрыв, нас подбрасывает.
Бомба взорвалась совсем рядом.
– Не бойся, Инга.
– А я и не боюсь, когда с тобой…
Шестнадцатое октября
Несколько дней подряд по радио передают только музыку. Говорить нечего. Все очень плохо.
Но вот музыка прерывается. Диктор немногословен: «За истекшие сутки вели бои… На ближних подступах к Москве отражали атаки…» И снова музыка.
Утром 16 октября дивизион выстраивается во дворе школы. Майор Кременецкий принимает рапорт у дежурного.
Сейчас, как обычно, он скажет, какое у нас задание на день.
Но Кременецкий не торопится, несколько минут ходит вдоль строя, заложив руки за спину, потом говорит:
– Школа эвакуируется. Идите по домам. Пять часов на сборы. Тех, кто опоздает, будем считать дезертирами.
Каждый из нас, спецов, ко всему был готов, и если бы сегодня школу бросили на передний край – это бы не застало нас врасплох.
И вдруг – эвакуация…
– Вопросов нет? – спрашивает Кременецкий.
Вопросов нет. Куда – нам все равно не скажут. Да и какое это имеет значение – куда. Главное, что мы оставляем Москву в часы очень трагические. Нам дано лишь время на сборы. Нарушить приказ не посмеет никто.
– Пошли! – машет мне рукой Владлен Доронин.
Но мне уходить пока нельзя: звонили из райкома комсомола, просили подготовить для сдачи комсомольские документы.
Собираю бумаги. В комсомольскую комнату входит Тепляков.
– Почему вы не идете домой? – спрашивает политрук.
– В райком надо, дела сдать. Может, Орешин разрешит взять свою машину?
– Машину у нас, Крылов, отобрали для штаба обороны, – говорит Тепляков. – А Орешин уже не директор.
– Как?!
– Орешин назначен комиссаром дивизии народного ополчения. Час назад он уехал на передовую прямо из дома. Только мне успел позвонить. Директором будет майор Кременецкий.
Сколько событий произошло за это утро! И вот еще одно.
Трудно представить нашу школу без Орешина. Но в штабе решили, что он нужнее там, в дивизии ополченцев. Конечно, лучше комиссара, чем Орешин, трудно найти.
– А вы когда домой пойдете? – спрашиваю Теплякова.
– Не успею, – говорит он. – Но я уже собрался. Все мое тут. Я же холостяк. Ну, торопитесь, Крылов.
Я бегу по городу. Везде – суета. С пятого этажа какого-то учреждения через окна выбрасывают тюки бумаг, их тут же грузят на автомашины. Навстречу мне идут люди со странной ношей: у кого несколько пар ботинок, у кого скатанный в рулон отрез материала. Только потом узнаю: заводы закрываются и раздают рабочим свою продукцию…
Дома меня встречает мама. Тревожится, спрашивает, боясь услышать страшное и неотвратимое:
– Ну что?
– Уезжаем…
– Собрать тебя?
Приходит соседка, говорит маме:
– Они уже близко… Я подготовила книги, которые надо сжечь…
На постели поднимается отец. Я думал, он спит. Вчера у него опять был тяжелый приступ.
– Ивановна, убирайся! – кричит он. – Русский немцу Москву никогда не отдаст!
Голова отца падает на подушку, и я еще раз слышу его голос, в последний, как потом оказалось, раз:
– Вон!
Мой отец был простым, очень рядовым человеком, из тех, кто на анкетный вопрос «происхождение» писал: «из мещан». Да, он был из мещан. Он ходил молиться в церковь. Он рос и воспитывался до революции, и многое у него осталось от прошлого.
Но он не был человеком прошлого.
Я не знал никого из родных и близких, кто бы так радовался успехам страны, кто бы был так одержим ими, как мой отец.
Когда в 1938 году проходили первые выборы в Верховный Совет, к нам пришел агитатор, рабочий часового завода. Он сел за стол и стал рассказывать о том, какая хорошая советская власть.
Отец слушал, а потом сказал фразу, которую я навсегда запомнил:
– Советская власть – лучший за себя агитатор.
Некоторые родственники считали его чудаком. Приглашали его в гости, а он отвечал:
– Не могу сегодня: челюскинцев встречаю.
Встречал он и Чкалова, и Громова, и ни одно московское торжество не могло пройти без его участия.
Особенно он любил воздушные праздники.
Вставал рано, поднимал меня, и мы вместе отправлялись на Тушинский аэродром.
Половину пути висели на трамвайной подножке, остальную проделывали пешком. После этого у меня сильно ломило ноги, но я не жаловался. Был строгий уговор: «Не пищать!»
И вот я слышу:
– Ивановна, убирайся! Вон!
Другого от отца ожидать было нельзя.
Я должен прощаться, трогаю руку отца, но он не чувствует. Ему опять плохо.
– Посидим перед дорогой, – говорит мама.
Она плачет. Хочу ее успокоить, но у меня не получается.
Старший брат уже уехал из Москвы вместе с автозаводом, где он работает, окончив институт. Теперь уезжаю я. Мама одна – без работы, без денег – остается с тяжело больным отцом. Что будет через месяц-два – неизвестно. Неизвестно даже, что будет завтра.
– Ну иди, не опаздывай. Храни тебя бог.
Я смотрю на часы: времени почти не остается. Надо успеть попрощаться с Ингой.
Увидев меня с вещевым мешком, Инга испуганно всплескивает руками:
– Уезжаете?
– Уезжаем. Но это ненадолго.
– Ты пиши мне, пиши. Не забывай!
Инга вытирает мокрое от слез лицо платочком и говорит:
– Возьми этот платочек. А фотографию я пришлю. Мы будем всегда рядом. Ты торопишься? Да? Ну, поцелуй меня. Крепче!
Я бегу по улицам в школу, и в ушах звенит прощальное: «Поцелуй меня. Крепче!»