355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Егоров » Песня о теплом ветре » Текст книги (страница 3)
Песня о теплом ветре
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:38

Текст книги "Песня о теплом ветре"


Автор книги: Борис Егоров


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Пароход «Менжинский»

У причала московского Южного порта стоит большой белый двухпалубный пароход «Менжинский». На корме играет духовой оркестр из наших спецов: школа отправляется в летние лагеря. На этот раз не в Кувшинки. «Менжинский» проплывет по Москве-реке и Оке, а потом пристанет к маленькому дебаркадеру под Рязанью.

Играет музыка. Шумит толпа на пристани: это провожающие. С палубы парохода в толпе я вижу Ингу. Она сняла косынку, машет ею.

Инга пришла в порт задолго до того, как нам был назначен сбор. Еще никого, кроме нас, не было. Мы сидели на скамеечке на берегу, под кустами пыльной сирени, смотрели на маслянистую воду.

– Саша, значит, я не увижу тебя целое лето…

– Сорок пять дней.

– Ой, как долго. Мне будет грустно-грустно. А ты знаешь, какой у тебя будет адрес?

– Нет. Но я в первый же день напишу. И во второй и в третий.

– О чем я подумала? Вот так мы с тобой много-много раз смотрели на воду… Сейчас она мне не нравится…

– Это что? Гадание на воде?

– Ты не слушай меня. Я говорю глупости. Сегодня двадцать первое июня, плюс сорок пять…

– Плюс сорок пять, и я вернусь. Видишь вот ту телефонную будку? Из нее я тебе буду звонить.

– А я буду сидеть, ждать. Впрочем, ты меня можешь не застать: экзамены в институте. Может, еще не примут…

– Примут, Инга, примут.

– А я тоже уверена, что примут. Это я так. Знаешь, мечты, если они крепко задуманы, сбываются. Вот я решила быть врачом…

– Ты хорошая. Я тебя очень люблю!

Инга закрывает глаза, глубоко вздыхает.

– Повтори, Сашка!

– Я тебя очень люблю.

Она встряхивает головой, смеется.

– А за что?

– За то, что ты, когда смеешься, вот так щуришь глаза. За то, что ты ни на кого не похожа, за то, что ты фантазерка, за то, что ты переменчивая, знакомая и непонятная… И за то, что у тебя такие губы, что мне ужасно хочется их целовать…

Я наклоняюсь к Инге, но в это время слышу приближающиеся шаги. По дорожке идет Доронин. Потом, увидев нас, он сворачивает в сторону.

– Это твой товарищ? Как его зовут?

– Владик.

– Владик, Владик! – кричит Инга. – Идите к нам.

Доронин подходит, козыряет, снимает фуражку, держит ее у локтя.

– Это очень галантно, – замечает Инга. – Каким вас красивым манерам учат… Если бы я была мальчишкой, я бы, наверно, пошла в вашу школу.

А на пристани уже трубит горнист. Дивизион выстраивается на поверку лицом к «Менжинскому».

– Крылов, – выкрикивает старшина.

– Я.

– Доронин… Тучков… Курский…

После переклички строем по двое проходим по трапу. «Менжинский» дает гудок. «Капельдудкины», как мы называем оркестрантов, с особым старанием играют марш: «Мы в нашу артиллерию…»

«Менжинский» разворачивается и выходит на середину реки.

Мимо нас плывут изрытые птичьими гнездами берега Москвы-реки, потом – Оки.

После ужина дают отбой, но спать никому не хочется. Лежим, болтаем. Восхищаемся «Менжинским», его салонами, каютами, рестораном. Все это нам в новинку.

– Любят нас, спецов, раз такой пароходище дали, – замечает Курский.

Сверкая огнями, идет «Менжинский» по Оке. Разговоры в каютах и на палубах затихают далеко за полночь.

А потом, едва мы засыпаем, резкий толчок. Такой, что мы едва не падаем с полок. Выбегаем из каюты. Что случилось?

Занимается рассвет. Над рекой плывет пар, берегов не видно.

На палубе мы сталкиваемся с матросом.

– На мель сели.

Ждем, когда придет буксир.

– Сколько сейчас?

– Ровно четыре. Ровно четыре…

– Немцы перешли нашу границу, – тревожным шепотом говорит Курский, – это что же – война?

– Откуда ты узнал?

– Капитан парохода по радио принял.

– Может, пограничный инцидент?

– Нет. Я сам слыхал, как капитан говорил с Тепляковым.

На наши плечи ложатся чьи-то тяжелые руки. Оборачиваемся – Тепляков. Лицо у него бледное, и глаза такие, каких я не видел никогда, – мрачные, суровые. Сколько я знаю Теплякова, он всегда улыбался – то весело, то грустно, то насмешливо.

– Война, ребята… Немцы бомбили Минск, Киев… И все-таки еще не верится.

Война. Мы готовились к ней, мы видели, как год-два назад строились в Москве бомбоубежища, мы пели песню «Если завтра война…», мы знали, что она придет. И все-таки она пришла неожиданно.

Пароход пристает к дебаркадеру. Мы сбегаем по трапу и сразу же на берегу – построение.

– Война.

Это говорит майор Кременецкий.

Теперь уже всем все ясно… И никто, сколько ни пытайся, не успокоит себя: может быть, произошел пограничный инцидент, конфликт. Война.

В лагере мы живем недолго. Снова за нами приплывает «Менжинский».

Только это уже не тот пароход, что совсем недавно стоял у пристани московского Южного порта. Стекла у него выбиты, на стенах, которые раньше были белоснежными, – черная копоть: «Менжинский» побывал под бомбежкой.

Когда нас пошлют на фронт?

На фронтах неудачи. Но это, наверно, ненадолго. Скоро мы соберемся с силами, обескровим гитлеровцев и погоним назад. Но «скоро» не наступает.

Что же происходит? В сводках Информбюро мы не находим разъяснения.

Газеты сообщают, что уничтожено триста танков врага; что за два дня взято в плен пять тысяч фашистов; что немецкий солдат Альфред Лискаф перешел на нашу сторону и обратился к солдатам райха с призывом свергнуть режим Гитлера; что одна кавалерийская часть захватила пятнадцать верховых лошадей, а сын начальника Житомирской электростанции задержал диверсанта, сдав его постовому милиционеру.

Упоминаний о сданных городах нет. Но называются направления, на которых идут бои: Минское… Псковское… И вдруг: «Захватив Днепропетровск, фашисты зверски расправились с жителями…»

Мы слушаем радио. А когда оно умолкает, слушаем, как в висках стучит кровь.

Год-два назад Орешин, отвечая на наши вопросы о будущем, говорил: «Будущее, возможно, придется решать вам». И вот пришло грозовое, смертельно-тяжелое время, когда будущее решается. Решается сегодня. И если Сегодня не добиться перелома, если не склонить чашу весов в нашу пользу, то Завтра не придет. Его не будет!

А мы сидим на месте, в школе. Приказано продолжать военные занятия и дежурить на крышах.

Спецы не дают прохода Кременецкому.

– Товарищ майор, разрешите обратиться.

– Разрешаю. Только если с тем же вопросом, отвечать не буду: все сказано!

«Тот же вопрос» майору надоел. Его уже задавали военруку тысячу раз: «Когда нас пошлют на фронт?»

На фронт нас не посылают. Говорят: «Вы будете нужны потом, пока учитесь». Когда «потом»? Мы убеждены, что нужны сейчас. Нам всем по семнадцати. Мы знаем винтовку и пулемет, мы учили топографию и тактику, мы можем сегодня же стать у орудий – быть наводчиками, заряжающими, работать за любой номер артиллерийского расчета. И если сегодня такой тяжелый час…

– И если сегодня такой тяжелый час, – говорит на комсомольском собрании Владлен Доронин, – мы не можем быть в тылу! Враг к Москве приближается! Я предлагаю записать в решении, что мы просим командование…

Доронин, всегда такой медлительный, неповоротливый, на этот раз не похож на себя: он энергично жестикулирует, стучит рукой по трибуне.

Четыреста человек, со всею силою хлопая в ладоши, поддерживают его. Зал гудит.

– Товарищ Крылов, успокойте собрание! – кричит мне политрук Тепляков. – Дайте мне слово.

Зал затихает. Тепляков говорит не с трибуны, а с края сцены, приподнявшись на несколько ступенек. Говорит резко, всем тоном отвергая любые возможные возражения.

– Товарищи, прошу не митинговать! Почему вы отклонились от повестки дня? Вы обсуждаете вопросы учебы, а как вас использовать – доверьте командованию. И еще раз напоминаю: раз вы в военной школе, тем более в военное время – выполняйте приказ!

После собрания все молчаливо расходятся. В школе остаются караул, связные и дежурная команда ПВО.

В этой команде, в числе других, мы с Васей Тучковым.

– Полезем наверх, – говорит Тучков.

Мы поднимаемся по узкой скрипучей винтовой лестнице на площадку над крышей. До войны на этой площадке стоял телескоп. Десятиклассникам показывали планеты. Это у них в программе.

С площадки далеко виден город – от ближних домов, оконные стекла которых заклеены бумажными крестами, и до далекого тревожного дымного горизонта.

Над Москвою уже повисли колбасы аэростатов.

Внизу под нами улицей движется воинская часть – автомашины, пушки, кухни, фургоны. Мы провожаем глазами колонну. У площади она замедляет движение: площадь перегорожена противотанковыми «ежами». Оставлен только узкий проход.

– Может, вон там где-то едет мой отец, – говорит Василий.

– Его только что призвали?

– Нет, не призвали. Сам пошел. Третьего дня подал заявление, а вчера получил повестку. Жаль, с Олей попрощаться не успел. Она переживает…

– А с тобой?

– Попрощались. Пожал мне руку, фотокарточку дал.

Василий достает из нагрудного кармана кителя маленькую фотографию.

На ней лицо пожилого человека, доброе, чуть усталое, со спокойным взглядом.

– А вы с Олей на него похожи.

– Ага, – улыбается Василий. – Плохо, что мы с отцом не вместе пошли. Если бы не эта школа! А у тебя отец где?

– Дома. Болеет. Второй месяц не встает. Каждый день – неотложка…

– Худо. А мать?

– В книжном работала, а теперь магазин закрыли…

У моей матери образование маленькое: она окончила всего два или три класса церковноприходской школы. В годы нэпа работала то на разгрузке овощей – поденно, то мела трамвайные пути. Была безработица. Тех, кто хотел попасть на фабрику или завод, биржа труда посылала сначала отбывать трудовой минимум на пристанях и товарных железнодорожных станциях. Катали бревна, таскали торф, разгружали картошку.

После этого мама получила возможность работать на текстильной фабрике. Небольшая фабричушка, принадлежавшая нэпману Фрадкину, находилась недалеко от нашего дома – около Таганки.

Старший брат уже ходил в школу, а меня деть было некуда. Мама брала меня с собой. Я бегал по фабричному дворику, играл со шпулями или «занимался делом» – перематывал пряжу на обыкновенном примитивном веретене. За эту работу Фрадкин иногда давал мне серебряную монетку. Так что могу сказать: в детстве я работал на капиталиста.

Когда я стал школьником, мама ушла с фабрики.

Вместе со мной мама «переходила из класса в класс».

Я учусь в первом – она занимается общественной работой с младшеклассниками. Я учусь во втором – районе посылает ее на курсы внешкольной работы. Я в третьем – мама заведует пришкольной детской площадкой, потом – библиотекой, потом идет в книжный магазин, дальше – снова на курсы, уже книготорговские.

Последние годы перед войной она работала в книжном киоске парткабинета Кировского района.

Приходили к ней слушатели семинаров, пропагандисты, агитаторы. Спрашивали, какая есть литература по историческому материализму или какую книгу купить по дарвиновской теории.

Мама тут же предлагала нужную книгу. Я всегда удивлялся: откуда у нее такие знания? Она отвечала: «А я в каждой книжке предисловие читаю…» Но ведь и в предисловии надо разобраться.

Я у мамы в киоске бывал часто: приходил посмотреть новые книги. Те, которые меня интересовали, я завертывал в газету и брал с собой.

Последний раз – совсем недавно, перед закрытием магазина и киоска – я взял драму К. Паустовского «Поручик Лермонтов».

Мне очень понравилась эта пьеса. И запомнилась песня, которую пел часовой, охранявший арестованного Лермонтова:

 
Высох колос в поле сиротливом.
Плачет мать по сыновьям своим,
Плачет мать по сыновьям служивым —
По хлебам пустым.
Тужит мать, что зори больно жгучи,
Застят глаз горючею слезой.
Да и как не плакать – царь могучий
Пригрозил войной.
 

Теперь война, и все матери плачут.

Город начинает опускаться в черноту. Сначала в ней тонут маленькие домишки, потом те, что побольше. Последние блики ушедшего дня виднеются на шпилях и башнях. Но и они вскоре умирают.

Некоторое время темнота и тишина держат все в своей власти. Но вдруг воздух разрывает долгий щемящий вой сирен. Откуда-то из открытого окна доносится голос радиодиктора:

– Граждане, воздушная тревога!!!

Во фруктовом саду, что рядом с нашей школой, начинает бить зенитная батарея. Вспышки выстрелов пляшут на стенах домов. Потом слышится нарастающий надсадный вой и вслед за ним тяжелое сотрясающее: а-а-ах!

– Фугасная! – говорит Тучков. – У Таганки…

И снова вой, даже не вой, а свист. Не сильный, но многоголосый.

– Зажигалки!

На мостовой, на крышах, в саду вспыхивают одновременно десятки ярких, слепящих костров.

В их свете мечутся люди.

Костры вскоре гаснут, и только где-то в одном месте пламя разгорается все больше. В небо вымахивает столб красного дыма. На улице слышна автомобильная сирена. Это торопятся пожарные…

– Сегодня на нашей крыше без происшествий, – спокойно замечает Тучков.

– Ты не увеличил боевого счета, – шучу я. – Но не огорчайся: три зажигалки за тобой записано…

Запад – под Москвой…

– Занятия отменяются, – объявляет нам майор Кременецкий. – С сегодняшнего дня будем ездить в Голицыно – рыть противотанковый ров. Вопросов нет?

Вопросов нет.

– Тогда – на вокзал!

…Мы едем на запад. Западный фронт – почти под Москвой.

И потому по пригородным дорогам мимо старых деревянных дач с резными карнизами мчатся зеленые военные машины. На перекрестках стоят солдаты-регулировщики. А в сторону Москвы бредут понурые фигуры беженцев.

Когда-то этой дорогой мы ехали в лагерь. Теперь смотрим на знакомые места и не узнаем их. У самого железнодорожного полотна – черные воронки от бомб. Здания фабрик и мастерских – закамуфлированы, раскрашены, на них нарисованы деревья. Зеленые деревья. А уже осень…

В Голицыно нас встречает военный инженер.

– Теперь вы в моем распоряжении. Разберите лопаты!

Лопат не хватает, но мы организуем пересменку.

Инженер отводит нам пятьдесят метров рва. Мы кричим:

«Мало!» Просим увеличить задание.

Расстегнув кители, приступаем к работе.

Изо рва наверх летят комья желтой липкой глины.

– Нажимай, братва! – кричит Курский. – Это вам не задачки решать – тут работать надо!

Курский, как всегда, озорно улыбается, подмигивает товарищам.

– Чего улыбаешься, как лошадь на овес? – спрашивает Доронин, не без успеха подражая голосу майора Кременецкого.

Все смеются.

В работе незаметно проходит час, другой. И вдруг команда:

– Воздух!

Невдалеке тявкает зенитка.

Над нами на бреющем полете пролетает немецкий самолет. Он желтый, на крыльях – черные кресты.

Метрах в ста рвется бомба, слышится крик. Самолета уже не видно, надо рвом проплывает редеющее облако разрыва.

Кто кричал? По цепочке передают:

– Ранило одного… Из третьей батареи. Легко.

Мимо нас пробегает с сумкой санитар.

– Почему отложили лопаты? Отставить разговоры! За работу! – командует Кременецкий.

И опять изо рва летят комья глины…

Вечером возвращаемся в Москву. С вокзала из автомата звоню Инге.

– Приходи ко мне, – говорит она.

Дома у Инги я никогда не был. Знаю ее подъезд, знаю окна. Сколько раз смотрел на них, ожидая, когда она выйдет. Знаю лестницу, дверь с табличкой «ХруСталевы», деревянный почтовый ящик, на который наклеен заголовок «Вечерней Москвы». В этот ящик я бросал записки.

Однажды, когда я опускал конверт, открылась дверь и я столкнулся с мамой Инги – невысокой полной женщиной.

– Вам что, молодой человек?

Я знал, что Инги дома нет, но мне ничего не оставалось, как спросить.

– Инга дома?

– Нет.

– Извините.

– Может, ей что-нибудь передать? – спросила мама и, покосившись на почтовый ящик, улыбнулась такой обезоруживающей улыбкой, что ответить ей я ничего не мог. Вниз по лестнице я бежал втрое быстрее обычного.

– Приходи сейчас, – повторяет Инга. – Я очень по тебе соскучилась.

Я нерешительно топчусь в телефонной будке. Как можно ехать немедленно, сейчас? Я весь в глине. Надо бы зайти домой, но уже поздно.

– Извини, Инга. Только я ужасно грязный. Мы сегодня рыли ров.

Инга смеется.

– Это даже очень интересно: я тебя таким не видела. Приходи. Я жду.

И вот дверь открывается. На пороге не Инга, а мама.

Она не спрашивает: «Вам кого, молодой человек?» Она улыбается. И тут же выбегает Инга.

– Здравствуй!

Я снимаю фуражку, прохожу в комнату. Вижу за письменным столом толстощекого, высоколобого юношу с большим чубом.

– А это мой брат – Игорь, – говорит мне Инга. – Познакомьтесь.

Игорь поднимается со стула, вяло, словно нехотя, протягивает мне руку: моему приходу он, видимо, не рад.

Мы сидим в комнате втроем – мама на кухне, – разговор не вяжется.

– Что ты сегодня делал, Саша? – спрашивает Инга.

– Землю рыли. Недалеко…

– О, это очень заметно по твоим ботинкам и брюкам! А нашего Игоря сегодня вызывали в военкомат. И освободили. По состоянию здоровья.

– Инга, – раздраженно обращается к ней Игорь, – перестань! Кому это интересно?

Мы все молчим. Потом Инга спрашивает меня:

– Хочешь чаю?

Я голоден, как дистрофик, но отрицательно мотаю головой.

– Тогда на улицу выйдем?

– Выйдем.

– Ну, расскажи еще что-нибудь, – говорит Инга, прижимаясь к моему плечу. – Или лучше почитай стихи! У тебя это здорово получается…

– Вчера на дежурстве прочитал сборник Долматовского. Правда, сразу не припомню.

– Ну, ну… Что помнишь?

И я читаю:

 
Есть в первой любви обреченность разлуки,
Но в памяти шрам остается навек:
Ведь форму свою сохраняют излуки
Давно обмелевших и высохших рек…
 

– Красиво, но очень грустно, – говорит Инга. – Слушай, как живут твои друзья – «мушкетеры»?

– А ты помнишь, как растут цветы из снега?

– Помню.

– Они ни у кого, Инга, не растут. Только у тебя.

Больше нам поговорить сегодня не удается: ревут сирены. Воздушная тревога! Десятки прожекторов, которые таились до сих пор в густой темноте, включаются разом. Голубые лучи их беспокойно обшаривают осеннее небо.

Перед нами вспыхивает огонек карманного фонаря, и мы слышим раздраженный голос:

– В бомбоубежище! Не знаете, что ли?

Это милиционер.

В бомбоубежище мы, конечно, не пойдем. Поэтому со всех ног бежим от милиционера.

Милиционер свистит, и его свист сливается вдруг с другим – страшным, воющим, давящим, с каждой секундой все более громким.

Мы падаем на газон, нас оглушает взрыв, нас подбрасывает.

Бомба взорвалась совсем рядом.

– Не бойся, Инга.

– А я и не боюсь, когда с тобой…

Шестнадцатое октября

Несколько дней подряд по радио передают только музыку. Говорить нечего. Все очень плохо.

Но вот музыка прерывается. Диктор немногословен: «За истекшие сутки вели бои… На ближних подступах к Москве отражали атаки…» И снова музыка.

Утром 16 октября дивизион выстраивается во дворе школы. Майор Кременецкий принимает рапорт у дежурного.

Сейчас, как обычно, он скажет, какое у нас задание на день.

Но Кременецкий не торопится, несколько минут ходит вдоль строя, заложив руки за спину, потом говорит:

– Школа эвакуируется. Идите по домам. Пять часов на сборы. Тех, кто опоздает, будем считать дезертирами.

Каждый из нас, спецов, ко всему был готов, и если бы сегодня школу бросили на передний край – это бы не застало нас врасплох.

И вдруг – эвакуация…

– Вопросов нет? – спрашивает Кременецкий.

Вопросов нет. Куда – нам все равно не скажут. Да и какое это имеет значение – куда. Главное, что мы оставляем Москву в часы очень трагические. Нам дано лишь время на сборы. Нарушить приказ не посмеет никто.

– Пошли! – машет мне рукой Владлен Доронин.

Но мне уходить пока нельзя: звонили из райкома комсомола, просили подготовить для сдачи комсомольские документы.

Собираю бумаги. В комсомольскую комнату входит Тепляков.

– Почему вы не идете домой? – спрашивает политрук.

– В райком надо, дела сдать. Может, Орешин разрешит взять свою машину?

– Машину у нас, Крылов, отобрали для штаба обороны, – говорит Тепляков. – А Орешин уже не директор.

– Как?!

– Орешин назначен комиссаром дивизии народного ополчения. Час назад он уехал на передовую прямо из дома. Только мне успел позвонить. Директором будет майор Кременецкий.

Сколько событий произошло за это утро! И вот еще одно.

Трудно представить нашу школу без Орешина. Но в штабе решили, что он нужнее там, в дивизии ополченцев. Конечно, лучше комиссара, чем Орешин, трудно найти.

– А вы когда домой пойдете? – спрашиваю Теплякова.

– Не успею, – говорит он. – Но я уже собрался. Все мое тут. Я же холостяк. Ну, торопитесь, Крылов.

Я бегу по городу. Везде – суета. С пятого этажа какого-то учреждения через окна выбрасывают тюки бумаг, их тут же грузят на автомашины. Навстречу мне идут люди со странной ношей: у кого несколько пар ботинок, у кого скатанный в рулон отрез материала. Только потом узнаю: заводы закрываются и раздают рабочим свою продукцию…

Дома меня встречает мама. Тревожится, спрашивает, боясь услышать страшное и неотвратимое:

– Ну что?

– Уезжаем…

– Собрать тебя?

Приходит соседка, говорит маме:

– Они уже близко… Я подготовила книги, которые надо сжечь…

На постели поднимается отец. Я думал, он спит. Вчера у него опять был тяжелый приступ.

– Ивановна, убирайся! – кричит он. – Русский немцу Москву никогда не отдаст!

Голова отца падает на подушку, и я еще раз слышу его голос, в последний, как потом оказалось, раз:

– Вон!

Мой отец был простым, очень рядовым человеком, из тех, кто на анкетный вопрос «происхождение» писал: «из мещан». Да, он был из мещан. Он ходил молиться в церковь. Он рос и воспитывался до революции, и многое у него осталось от прошлого.

Но он не был человеком прошлого.

Я не знал никого из родных и близких, кто бы так радовался успехам страны, кто бы был так одержим ими, как мой отец.

Когда в 1938 году проходили первые выборы в Верховный Совет, к нам пришел агитатор, рабочий часового завода. Он сел за стол и стал рассказывать о том, какая хорошая советская власть.

Отец слушал, а потом сказал фразу, которую я навсегда запомнил:

– Советская власть – лучший за себя агитатор.

Некоторые родственники считали его чудаком. Приглашали его в гости, а он отвечал:

– Не могу сегодня: челюскинцев встречаю.

Встречал он и Чкалова, и Громова, и ни одно московское торжество не могло пройти без его участия.

Особенно он любил воздушные праздники.

Вставал рано, поднимал меня, и мы вместе отправлялись на Тушинский аэродром.

Половину пути висели на трамвайной подножке, остальную проделывали пешком. После этого у меня сильно ломило ноги, но я не жаловался. Был строгий уговор: «Не пищать!»

И вот я слышу:

– Ивановна, убирайся! Вон!

Другого от отца ожидать было нельзя.

Я должен прощаться, трогаю руку отца, но он не чувствует. Ему опять плохо.

– Посидим перед дорогой, – говорит мама.

Она плачет. Хочу ее успокоить, но у меня не получается.

Старший брат уже уехал из Москвы вместе с автозаводом, где он работает, окончив институт. Теперь уезжаю я. Мама одна – без работы, без денег – остается с тяжело больным отцом. Что будет через месяц-два – неизвестно. Неизвестно даже, что будет завтра.

– Ну иди, не опаздывай. Храни тебя бог.

Я смотрю на часы: времени почти не остается. Надо успеть попрощаться с Ингой.

Увидев меня с вещевым мешком, Инга испуганно всплескивает руками:

– Уезжаете?

– Уезжаем. Но это ненадолго.

– Ты пиши мне, пиши. Не забывай!

Инга вытирает мокрое от слез лицо платочком и говорит:

– Возьми этот платочек. А фотографию я пришлю. Мы будем всегда рядом. Ты торопишься? Да? Ну, поцелуй меня. Крепче!

Я бегу по улицам в школу, и в ушах звенит прощальное: «Поцелуй меня. Крепче!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю