355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Егоров » Песня о теплом ветре » Текст книги (страница 12)
Песня о теплом ветре
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:38

Текст книги "Песня о теплом ветре"


Автор книги: Борис Егоров


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Санитарный фургон

Я лежу на столе в большой походной палатке. Наде мной склонилась смуглая девушка в белом халате. Это не Любка. Кто же? Мягко улыбаясь, она говорит:

– Ну вот, все в порядке. Мы вам сделали операцию. Пришлось рассечь бедро с двух сторон… Осколок прошел через всю ногу и остановился под кожей. Но вам ничего не угрожает. Теперь надо только лечиться. У вас есть ордена?

– Есть.

– Добавьте к своим наградам вот это… – девушка подает мне рваный кусок стали. На нем запеклась кровь…

Кусок большой, тяжелый.

– Возьмите его с собой. На память. Покажете дома. Голова болит?

– Болит.

– Пройдет. Это от наркоза.

Снова носилки. Меня тащат в санитарный автофургон. Там уже полным-полно.

Фургон трогается, подпрыгивает на ухабе. Раненые кричат. Те, что не потеряли сознания от боли, вовсю бранят шофера.

Смотрю в туманное слюдяное окошко: едем той дорогой, которой наступала моя батарея. Останавливаемся в Оравском Подзамке. Здесь армейский госпиталь.

Он размещен в бывшем туристском отеле. Меня кладут у окна. В окно видна круглая краснокирпичная башня старинного замка. Высокая-высокая. На вершине ее прямо из камней растут деревья. Над ними кружатся птицы.

Несколько дней подряд я смотрю на эту башню, на деревья, на птиц. Каждый день мне доливают кровь.

– Запомните фамилию донора, – говорит медицинская сестра. – Вам влили кровь Нины Васильевны Кленовой из Тюмени. Когда вам будет лучше, напишите ей письмо…

И снова – дорога. Сначала везут автомашиной, потом поездом. На станциях – суета. Около переполненных товарных вагонов бегают поляки. Те, кому не хватило места, влезают на крыши. Достают из карманов цепочки с крючками, а потом опускают крючки вниз, на перрон, цепляют узлы и мешки. Карманные приспособления работают безотказно. Багаж оказывается на крыше вагона…

Почему так много людей? Откуда они? Поляки едут торговать на чехословацкую границу…

Поезд останавливается в Кракове. Опять носилки, опять санитарный фургон. Едем по большому, шумному городу. Куда едем? И когда кончится эта дорога? Мой сосед, лежащий рядом на скамье, кричит в голос: растревожились раны за долгую дорогу. Наконец машина тормозит. Я смотрю в маленькое мутное окошко, вижу табличку на доме: «Улица Любомирского».

Въезжаем в ворота. Нас вносят в большое старое здание. Потом узнаю: это бывшая духовная семинария.

Пока санитары с носилками поднимаются по лестнице, успеваю прочитать над аркой надпись, сделанную по-латински: «Ora et labora» – «Послушание и труд».

Все кругом белое…

Белые стены, белый потолок, белые халаты…

Не знаю, сколько дней я здесь. Помню только: меня тут опять резали – в который раз! И снова сон, сон…

Во сне вижу маму. Она стоит за прилавком книжного киоска, говорит мне:

– Ну что? За книжками пришел? Возьми, вот новая. Паустовский. «Поручик Лермонтов».

Вижу директора спецшколы Орешина. Высоко подняв правую руку, сверкая глазами, он произносит:

– Будущее придется решать, видимо, вам: недаром позвали мы вас в эту школу!

Вижу майора Кременецкого. Кременецкий добродушно смеется, спрашивает:

– Что вы улыбаетесь, как майская роза?

Вижу Ингу.

– Сашка, правда замечательно – снег и цветы?

Вижу Красина.

– На фронт приехали? Что собираетесь делать?

Плачет, рыдает венгерская скрипка… Появляется капитан Дроздов.

– Крылов, вас ранило? В какое положение вы меня ставите? Как я об этом доложу выше?

Я вздрагиваю и открываю глаза. И новый сон: передо мною – Оля Тучкова. Нежное лицо, большущие добрые голубые глаза… А почему она не в том платье, почему она в военном?

Нет, это не сон. Ольга – настоящая. Спрашивает:

– Как вы себя чувствуете, Саша?

– Спасибо, Оля. Я так рад вас видеть!

Закрываю глаза. Опять Ольга:

– Я буду ординарным участковым врачом…

«Покажите, где доты»

Белые стены, белый потолок, белые халаты…

Я лежу в гипсе. Лежу много дней на спине. Никуда не повернуться.

Медсестра измеряет температуру. Спрашиваю: «Какая?» Не отвечая на мой вопрос, она говорит:

– Сейчас будем завтракать, – и начинает меня кормить с ложечки.

Что делать человеку в таком положении? Наверное, только подчиняться.

Вспоминаю моих друзей-«мушкетеров»: Доронина, Тучкова, Курского.

Курского убило в первые недели, как он пришел на фронт.

И все же он успел повоевать!

Он погиб, оставив о себе славную боевую память.

А какая память останется об Игоре Хрусталеве? Отравился в Казани. Выпил какую-то дрянь перед очередной медицинской комиссией в военкомате…

Игорь называл себя «реалистом», нас снисходительно-иронически «романтиками».

Он путал романтиков с идеалистами. Идеалист – существо хрупкое, а романтик – борец, он не боится столкновений с «прозой жизни». А «прозы» бывает много.

Вот, например, Дроздов.

Был случай, о котором говорить страшно. Два орудия моей «девятки» выставили на прямую наводку за триста метров от немецкой передовой.

Предстояло наступление. Командир пехотного полка заявил, что он не гарантирует успеха, потому что впереди немецкие ДОТы.

Тогда командующий артиллерией распорядился выдвинуть на прямую наводку полубатарею – два тяжелых орудия.

Дроздов послал «девятку».

Ночью на склоне голого холма, обращенном к немцам, мы вырыли окопы для своих «матушек» – как именовали в телефонных разговорах пушки, – погребки для снарядов.

В окопы затащили две пушки. На выхлопные трубы тракторов предварительно набросили вверх дном пустые ведра: иначе немцы быстро обнаружат нас по огням, которые вырываются из выхлопных труб.

Чтобы заглушить шум моторов, открыли стрельбу двумя орудиями, оставшимися за холмом.

Но все это было ни к чему. Рассветет, и немцы увидят наши орудия. Ведь никакой маскировки нет. Поле голое, черное, а брустверы окопов – свежая желтая глина…

Кто-то предложил натаскать для маскировки ельника. Но откуда вдруг ельник в чистом поле?

Когда начало светать, я послал к командиру пехотного полка лейтенанта Рябинина: «Покажите, где ДОТы». Не показали, просто не знали. ДОТы оказались выдуманными для… перестраховки: если прорыв не удастся, можно сослаться на ДОТы…

Пытаюсь связаться с командиром дивизиона капитаном Дроздовым – не отвечает: порыв провода.

Посылаю по линии Козодоева. Он уползает под секущим пулеметным огнем. Проходит время – связи нет.

Я должен немедленно принять решение. Надо открывать огонь. Нас все равно разобьют – молчим мы или стреляем.

Два орудия бьют по немецкой обороне – по всем бугоркам, по бункерам, по окопам…

Выпускаем сорок снарядов, двадцать оставляю на самооборону, если пойдут немецкие танки. Это, конечно, с запасом. До передовой – триста метров. Много выстрелов на случай танковой атаки сделать не успеешь. Два-три танка подобьешь, четвертый раздавит тебя…

Едва «девятка» умолкает, как на нее обрушивается ураган огня. Нас расстреливают несколько немецких батарей.

Грохот и землетрясение не утихают полчаса. Немецкие снаряды попадают в погребки с боеприпасами. Один за другим звучат два сильных взрыва.

Даю команду – отходить за гребень холма, чтобы уберечь людей.

А отходить уже почти некому. Передо мною бежит Таманский. Потом он падает на землю, скрючивается и вытягивается…

За гребнем встречаю Козодоева. Он, запыхавшись, рассказывает:

– Прополз по всей нитке. Ни одного порыва. Дошел до самого аппарата командира дивизиона. Провод был оторван от клемм…

Не могу смириться с мыслью, что Дроздов оторвал провод, чтобы, сославшись на отсутствие связи, не нести ответственности за «девятку», за ее действия в этом трагически безвыходном положении.

Вспоминаю дроздовские слова: «Связь у вас теперь хорошо работает. Помогла критика. Вы развернули политическую работу…»

Никакой новой работы я не разворачивал. Просто приказал Козодоеву, чтобы связь к утру была.

И приказ он выполнил. А как – об этом я случайно узнал перед самым ранением. Ночью Козодоев вышел на дорогу. По дороге двигался конный обоз с трофеями. Старички извозчики дремали. А Козодоев тихо снимал с подвод немецкие телефонные аппараты и кабель… До рассвета он перетянул линию, а утром все телефоны кричали, как репродукторы.

Да, Дроздов – это проза. И сержант Кондратюк тоже. И сержант Вяткин: «орден получу, в партию вступлю, в колхоз приеду – председателем буду».

Но рядом со мной всегда было много замечательных людей.

И у меня появилась мысль: написать об этих людях книгу. И ничего в ней не выдумывать. Рассказать все, как было. Только чуть изменить фамилии: вдруг где-то ошибусь, о ком-то не скажу. Написать книгу о том, как вступали в жизнь пятнадцатилетние романтики, чем она их встретила. И кем они стали в ней, в жизни.

Гвозди´ки, гвозди´ки!

Я лежу в первом отделении.

В госпитале их три.

Первое – это тяжелобольные. В первом отделении кричат по ночам и спят со снотворным. В первом отделении по утрам кого-то недосчитываются. Вечером был человек на койке, и вот она пуста. Санитарки аккуратно застелили ее свежим бельем.

Нас в палате четверо.

По соседству со мной – парень с Кубани, Кузя, артиллерист – истребитель танков. Ранен в бок, в пояс. Рана огромная. Каждый день медсестра льет на нее расплавленный парафин, чтобы быстрее затянулась. Не заживает. Она не красная – не гранулирующая, а белая, значит мертвая.

Кузя не плачет, не стонет, он всегда улыбается: «Мы, казаки, народ выносливый. Живы будем – не помрем!»

Кузе строго предписано лежать. Но едва медсестра уходит, Кузя поднимается, идет бродить по палатам. И везде у него находятся земляки, однополчане, однокашники.

Такой же колоброд его сосед, совсем мальчишка – Круглик. У Круглика страсть – меняться. Выменял новую гимнастерку на рубашку, рубашку – на комбинированный ножик, ножик – на зажигалку, зажигалку на авторучку, авторучку – на цветной австрийский карандаш… Мена в убыток, но Круглик сияет: «Поглядите, что я сегодня раздобыл».

Побродит Круглик днем по палатам, а ночью кричит; прибегают сестры, делают уколы.

Больше всех шумит четвертый обитатель нашей палаты – Виктор, бывший актер, в войну – минометчик. У него ампутирована нога, врачи собираются отнять вторую.

Когда Виктор в сознании, он увлеченно, много раз повторяясь, рассказывает, как играл Гамлета в краевом театре, а потом, потеряв силы, плачет в бреду, читает Шекспира вперемешку со словами из военных сводок.

Несколько дней подряд актеру колют пантопон, а однажды утром постель его оказывается пустой…

…Просыпаюсь и вижу глаза Оли Тучковой. Оля мягко, спокойно улыбается мне.

Она не в белом халате, не в гимнастерке – в простом цветастом ситцевом платье.

Значит, сегодня – воскресенье. По воскресеньям врачи могут ходить в штатском.

Мужчины эту возможность обычно не используют, а женщины случай надеть платье не упустят.

– Больно, Саша?

– Так, чуть-чуть.

– А почему температура высокая? Это ни к чему. Хотите, дам таблетку, чтобы не было больно?

– Дайте.

Только потом, через много дней узнаю, что таблетки, которыми угощала меня Оля, была обыкновенная глюкоза.

А мне от них всегда становилось легче.

И от уколов, которые делала Оля, боль пропадала, хотя колола она холостым, незаряженным шприцем.

* * *

Рядом со мной на стуле, около кровати, букет гвоздик – белых и красных.

Гвоздики! Пять лет назад…

Спрашиваю Олю:

– Откуда?

– Это я принесла. Ходила в панскую оранжерею…

– Она же очень далеко, за городом?

– Я люблю ходить.

– Оля, у меня ногу отрежут?

– Что ты, глупый!

Оля гладит мой лоб рукой.

Сегодня мне очень худо: первый день после очередной операции. Голова гудит, к горлу подступает тошнота. То засыпаю, то просыпаюсь, то просто куда-то проваливаюсь.

За окном – стрельба.

– Оля, кто стреляет?

– Это салют Победы, война окончилась…

…Я пытаюсь напрячь внимание, прислушаться – ничего не выходит. На меня наваливается тишина. И никого в ней нет…

Белые стены…

Если бы они не были белыми, они, наверно, не так бы мне надоели.

Два раза в неделю, когда у Оли свободные дни, она приходит с санитарами, и «больного Крылова» вытаскивают в сад, под кусты жасмина.

Кузя говорит мне, многозначительно подмигивая:

– Быстро ты, Сашка, охмурил врачиху.

А я думаю: если бы не было этой врачихи, я, наверно, умер бы. Температура не спадает, резали уже четвертый раз. В ноге много шелка. Шелковыми нитками перевязаны сосуды. Теперь они дают нагноение. Почти каждый раз во время перевязок Оля зондом ищет в моей ноге нитки… Без всякого наркоза. Боль дикая. Но когда это делают много раз подряд, она притупляется. Привыкаешь, оказывается, и к боли.

Пряно, густо пахнет жасмином.

– Саша, ты совсем не такой, как тогда в Москве.

– Какой же? От меня просто ничего не осталось? Вчера посмотрел в зеркало…

– Откуда оно у тебя? Зеркала у нас запрещены…

– Так. Один товарищ дал.

– Хочешь, я тебе почитаю? Продолжим «Кристофа»?

Оля читает:

– «Кристоф менял кожу. Кристоф менял душу. Наблюдая за падением изношенной и отцветшей души своего детства, он не подозревал, что в нем растет другая, более юная и могучая жизнь. На протяжении лет люди меняют не только тела, но и души; и метаморфоза эта совершается не всегда медленно, в обычном течении дней: бывают часы кризисов, когда все обновляется сразу. Прежняя оболочка спадает. В эти тревожные часы человеку кажется, что все кончено. Но все начинается снова. Одна жизнь умирает. Другая уже родилась…»

Оля кладет рядом со мной свою руку. Я осторожно, словно боясь спугнуть, глажу ее.

– Больной, волноваться нельзя, – нежно говорит Оля.

…Меня переносят в палату.

Буду лежать, буду смотреть на дверь. Может быть, Оля еще раз придет.

Она входит всегда тихо-тихо, совсем неслышно. Если сплю, она молча стоит или садится у кровати. А я открываю глаза. Я чувствую, когда она на меня смотрит.

Последний рубеж

Я просыпаюсь от шума: санитары вносят к нам в палату четвертого. С тех пор как умер Виктор, мы оставались втроем.

Больной тихо стонет на носилках. Когда санитары проходят мимо меня, я вижу часть его головы. Рыжие волосы. На правой стороне лица – шрам.

Его кладут слева от меня.

Отдышавшись, он открывает глаза, поворачивает голову в мою сторону. Да это же Хижняк! Майор Хижняк!

Он говорит, нисколько не удивившись неожиданной встрече:

– Здравствуй, пушкарь. Вот видишь: приехал… Мотают меня по госпиталям.

– Крепко ранило?

– В живот и в грудь.

– Когда?

– Двенадцатого мая. После Победы. Лес прочесывали в горах. Там эти – шернеровцы – остались. Ну, и рубанули меня из автомата. В День Победы думал: «Теперь цел буду!» А вот оно как…

– Не повезло вам, майор.

– Не повезло? Мне всегда везло. Я в сорочке родился. Всю войну провоевал и даже после осталось…

Хижняк говорит: «в сорочке». Что же она ему принесла – эта сорочка? Больше десяти ранений… «Такое наше дело – пехота: месяц воюешь, а три в госпитале лежишь».

– Такое наше дело – пехота… Трудное это дело. Первая пуля – тебе, первая мина – тебе. И все против тебя: орудия, пулеметы, самолеты, танки. Только успевай окапывайся лопаточкой.

Войну Хижняк начал рядовым солдатом-пограничником. Первым встретил войну, последним проводил ее.

– А откуда вы родом, майор?

– Ты москвич, браток? Тогда наших краев совсем не знаешь. Из-под Омска я.

– Из-под Омска?! Значит, мы почти земляки! Там наша артшкола была!

– Артшкола? Где?

– Есть такой городок на реке Ишим. Два двухэтажных здания, винокуренный завод, все остальное – беленькие домики, врытые в землю.

Майор молчит, думает, потом говорит:

– Ну и удивил ты меня, пушкарь! Знаю я такой городок! И жил в нем. Только больше жил я в тайге: у меня отец в лесничестве работал. Хорошо было! Слушай, а пельмени ты наши сибирские ел?

– Давали в столовой как-то. С капустой.

– С капустой? – переспрашивает Хижняк и тихо смеется. – С мясом они должны быть! А это, стало быть, пельмени военного времени. Не в ту пору ты, земляк, побывал у нас. Небось не больно понравилось. А ты потом приезжай ко мне. Вот сейчас только бы все это дело нам с тобой форсировать. Помнишь, как… как… на плотике… Донец…

Хижняк забывается, засыпает.

Конечно, я никогда не забуду, как перед наступлением я пришел в блиндаж командира второго батальона и увидел крепкого деревенского парня в вылинявшей добела гимнастерке и новенькой щеголеватой фуражке. А потом форсировали Северный Донец, кидали «чушки» на пулеметные гнезда. Это было мое первое настоящее боевое крещение.

– Слушай, земляк, я что, спал, что ли? – слышу голос Хижняка. – Забылся малость. О чем мы говорили?

– Как форсировали Донец.

– А-а-а! Вот-вот! Теперь нам последнее надо форсировать. Переплыть бы как все это… Ох, не люблю в госпиталях лежать! На фронте о себе не думаешь. Знай дело – идти вперед, врага бить. А тут враг в тебе, и куда еще пойдешь – не знаешь…

– Плохо вам, майор?

– Худо в общем, даже курить не разрешают… Скажи, тут кто-то лежал до меня на этой койке?

– Лежал.

– Выписался?

– Выписался, – отвечаю я.

– Ну, значит, и я выпишусь. Я ведь в сорочке…

Наступает день…

Наступает день, когда санитарка приносит мне костыли.

Это очень страшно – стать на костыли. Человеку, который пролежал несколько месяцев не поднимаясь, кажется, что, встав на костыли, он обязательно упадет. Он отвык от вертикального положения, голова кружится, словно он забрался на крышу высокого дома.

– Обними меня за шею, вот так, – говорит Оля. – Бери один костыль, теперь второй… Ну, вперед! Как на танцах, и-и-и-и – раз…

Десять шагов.

На другой день – двадцать.

Потом снимают гипс, и я уже самостоятельно хожу на перевязки. Назначают лечебную физкультуру – ЛФК.

Это хуже всяких операций. Когда была последняя операция, мне сделали укол в спинной мозг. Ноги отнялись, я их не чувствовал. Меня резали, а я спокойно разговаривал с медицинской сестрой.

На лечебной физкультуре не заговоришь. Тут – искры из глаз, холодный пот на лбу. Коленная сумка стянулась, нога не гнется. Надо ее ломать – «разрабатывать колено».

Поломают минут двадцать, а потом целый час лежишь, приходишь в себя.

Мне разрешают выходить за пределы семинарии – на Любомирскую.

За оградой – магазинчик, универмаг в миниатюре. В нем есть все – от помидоров до футбольных мячей.

Торгует в магазинчике один человек – бойкий лысоватый поляк средних лет.

Для нас этот магазинчик – уже внешний мир.

Пойдешь за сигаретами или за яблоками – обязательно поговоришь с лавочником.

– Что нового в польских газетах?

– Не знаю.

– Вы их не читаете?

– Читаю. Но только один отдел: податки.

– А что такое податки?

– По-вашему – налоги. Я должен быть в курсе, что с меня возьмут за торговлю…

– У вас хорошо дела идут?

– Зарабатываю, – кисло отвечает лавочник. – Выручаю. На жизнь хватает.

Ему, конечно, вполне хватает. И даже остается. По сравнению с другими торговцами, он в выгодном положении: рядом госпиталь, и все злотые, которые получают четыреста раненых офицеров, плывут ему в карман.

У него всегда толпятся наши «семинаристы».

– Что бы вы сделали, если бы вам удалось поймать живого Гитлера? – спрашивают лавочника.

– Я бы посадил его в клетку, возил по Европе и брал бы за это деньги…

– А потом?

– Потом я бы его убил, – решительно и мужественно говорит лавочник.

– Хитер мужик, но пропустил момент, – замечает Кузя. – Гитлера ловить надо было раньше.

Мои прогулки становятся все длиннее. Беру извозчика и еду по городу мимо многочисленных магазинов и рынков-толкучек.

На толкучках – масса людей. Кто продает несколько карандашей, кто горсть конфет.

Пока я могу знакомиться с городом только так – сидя в пролетке. Остановиться на площади и разглядывать старый сумрачный костел, любоваться древним Вавелем. Или поехать на берег Вислы.

Возвращаюсь. У входа встречаю Олю.

– Где вы так долго гуляете, больной Крылов? – спрашивает она. – Или вы забыли первое слово, которое написано над входом: «Ora» – «послушание»?

Садимся на скамеечку.

– А тебе есть письмо!

Оля дает мне конверт. Обратного адреса нет. Просто «Истомин». Он пишет, что за последний бой – уничтожение живой силы гитлеровцев – старший лейтенант Крылов представлен к ордену Отечественной войны…

А Дроздов обещал трибунал за нарушение лимита снарядов…

– Поздравляю, – говорит Оля, и глаза ее – огромные голубые глаза – лучатся радостью. – А мне тоже есть письмо. От Васи. Пишет, чтобы я внимательнее и нежнее относилась к тебе. А я и так очень внимательна. Даже мои коллеги посмеиваются потихоньку по этому поводу.

Оля прижимается к моему плечу. Я хочу обнять ее. Она легонько отстраняет мою руку:

– Саша, я на службе.

Оля еще раз перечитывает письмо брата. Потом мы долго говорим о Василии.

– Мы ведь четыре года не виделись. Помню его мальчишкой. Расскажи мне что-нибудь про него.

О Василии я рассказывал Оле уже много. Он храбр, находчив и артиллерист первоклассный.

После моего ранения Василия Тучкова назначили командиром «девятки». Он расстался со своей «семеркой» и поехал вперед, чтобы войти в подчинение полковнику Иванову, командиру горнострелковой дивизии.

Воевать Тучкову с «девяткой» пришлось недолго: война кончилась. Но и за эти считанные дни он сумел отличиться. Это я знаю из писем Валикова.

Валиков, мой ординарец, не забывает меня и сейчас. Он пишет мне сам, пересылает письма мамы, даже «организует» почту. На днях я получил очень трогательное письмо с Урала от комсомольцев машиностроительного завода. Оно начиналось словами: «Дорогой старший лейтенант Крылов, ваш разведчик Валиков написал нам, что вы…»

– Какой славный парень Валиков! – говорит Оля.

– Славный, очень славный! О нем я столько рассказать могу… Но ты еще успеешь устать от моих рассказов.

Олю зовет медицинская сестра.

Я ковыляю в свою палату.

Мои товарищи спят. А я спать не могу.

Думаю об Оле, о Москве, о «девятке», с которой пришлось навсегда расстаться. О «трудной девятке», которая стала частью моей жизни. Слушаю перекличку паровозных гудков. Может быть, скоро загудит и мой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю