Текст книги "Песня о теплом ветре"
Автор книги: Борис Егоров
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Красные облака
27 октября колонна нашей артбригады вступает в Ужгород.
Город тонет в огне и грохоте. По всем дорогам, идущим к Ужгороду с юга, с равнины, немцы и мадьяры бросаются в контрнаступление.
Батареи «катюш» непрестанно мечут в небо огненные стрелы.
Город окружен стеною огня.
Немецкие атаки захлебываются. К утру становится тише.
Наконец-то равнина! Горы чернеют сзади – мрачные, чужие, холодные. Как они нам опостылели за полгода!
Но и здесь, на равнине, не переставая, льют дожди – поздняя осень. Клочковатые серые облака низко проносятся над землей. Мокнут под дождем оголенные виноградники.
Каждый день, едва только рассветет, начинается отчаянная стрельба. Трещат немецкие зенитки. Они бьют по нашей пехоте, бьют по ИЛам, которые утюжат передний край. Стрекочут пулеметы. Ахает наша армейская артиллерия. Время от времени слышится скрежетание «эрэсов» – «катюш».
С наступлением темноты бои стихают, и только зарево пожарищ напоминает о том, что происходило здесь всего несколько часов назад.
От пожаров облака светятся красным светом…
Мы оставляем на скирде соломы – это наш НП – одного наблюдателя и идем обсушиться в дом.
От скирды дом совсем недалеко. Встречают там нас гостеприимно. Хозяева необычные – американец Ион Бод-нар и его супруга.
На крыльце около двери прибита медная табличка: «Этот дом принадлежит американскому гражданину Иону Боднару, юридические права которого охраняются по поручению американского правительства швейцарским посольством в Будапеште».
Так он и благоденствовал, Боднар, за этой табличкой при мадьярах.
Теперь мадьяр вышвырнули. Пришли мы, и рядом с медной табличкой русский офицер прилепил неказистого вида бумажку с переводом: «Этот дом… охраняется…»
Когда-то Боднар жил в Нью-Йорке. Был капельмейстером. От прежней профессии у него и сейчас кое-что сохранилось: фуражка и дирижерская палочка… Музыку он оставил. Приехал сюда, потому что «врачи советовали переменить климат», и занялся сельским хозяйством.
У Боднара шесть гектаров только одной пшеницы, много кукурузы, винограда, большой скотный двор.
Сам он, так же как и его жена, разумеется, вилы или грабли в руки не берет.
Боднар целыми днями сидит в качалке на веранде, дымит трубкой и смотрит, как работают в поле батраки. Верный своей привычке, он и сейчас не покидает веранды, хотя бой идет совсем близко. Сидит без опаски, словно медная табличка, прибитая на крыльце, может защитить его и от осколков снарядов.
– Вот куркуль! Настоящий кулак, капиталист! – кипятится Кучер, шагая по боднаровским владениям.
– Ты, Кучер, молчи, – охлаждает его Валиков. – Он тебя супом бесплатно кормит. Знаешь, на нашу ораву сколько надо?..
«Орава» у нас большая: десять человек. Мы входим в дом. Ион Боднар дает распоряжение жене и дочери:
– Солдатам – жареную свинину и чай, офицерам – курицу и кофе.
После ужина Богомазов, Козодоев и Таманский вместе с пятнадцатилетней дочерью Боднара – девочкой очень общительной и непосредственной – играют в карты, в дурака. Ей русская игра очень нравится, она визжит от удовольствия.
Остальным делать нечего. В этом доме только и можно играть в дурака.
Несколько раз пытаемся завести с хозяином беседу, но несмотря на то, что лейтенант Бородинский неплохо знает английский язык, разговор не клеится. Боднар о политике не говорит. К жизни Советского Союза интереса не проявляет. Остается еще одна тема – литература. Но Боднару неизвестны ни Генри, ни Толстой.
Мы шарим глазами по стенам: книг в доме нет. Да и к чему они деловому человеку? Деловой человек должен сидеть на террасе и курить трубку…
Несколько дней повторяется одно и то же: днем – перестрелка, бой, вечером мы в гостях у Боднара.
Потом получаю приказ: переменить наблюдательный пункт левее по фронту. Такая же скирда, и сзади нее тоже дом. Только не такой, как у Боднара, – плохонький, тронутый снарядами.
Хозяев нет: их на время боев выселили. В доме остались две деревянные скамьи и «Викториола» – старый проигрыватель с кучей битых пластинок.
Две все же уцелели.
Мой друг, не плачь,
Слезы портят ресницы,
Тебе не к лицу
Черный цвет…
Это поет Кэто Джапаридзе.
А за окном трещат мадьярские пулеметы, в черном небе на парашютах висят осветительные ракеты.
Мы слушаем, молчим. Нам, огрубевшим, зачерствевшим, давно не слышавшим ничего, кроме свиста снарядов и гула разрывов, нам, чей слух изголодался по нежной песне, по музыке, этот жестокий романс – какая-то радость.
Потом мы заводим другую пластинку, венгерскую. В пустом, полуразбитом доме плачет-рыдает скрипка. Мы ставим эту пластинку без конца.
Мы возьмем ее с собой в дорогу, и сотни километров будет ехать она с нами на снарядном прицепе.
– Хорошая у мадьяр музыка! – восторженно говорит Кучер. – Прямо за сердце хватает.
– Хорошая, – соглашается Валиков. – Если бы еще они не полезли на нас…
Я слышу за дверью шум. Выхожу на крыльцо. В полусвете видны фигуры Козодоева и Богомазова. Они склонились над какой-то тележкой.
– Что вы делаете?
– А это, я дрезину по дороге нашел! – бойко отвечает Козодоев. – Иду с батареи, смотрю: на насыпи дрезина валяется. Ну, я ее прикатил…
– Маленько подремонтировать, послесарить – и порядок, – добавляет Богомазов. – Будем ездить с ветерком. Знай наших!
Орудия «девятки» стоят на окраине Ужгорода, около железной дороги, НП – тоже у железной дороги. Расстояние – семь километров, так что дрезина действительно пригодится.
– Дрезина – это хорошо, – говорю я. – А скажите, Козодоев, где Таманский?
Козодоев не отвечает.
– Где Таманский? Он должен был вернуться вместе с вами…
– Отстал, значит.
– Как отстал? Где вы его оставили?
Козодоев смущенно вздыхает, говорит:
– На батарее. Приболел он что-то…
– Выпил, наверное?
– Да что там – малость…
– Вы пили, Козодоев?
– Пил. Один стакан. Мне же на дежурство…
– И Таманскому на дежурство. Вы что, не могли его удержать? Товарищ тоже…
– А если он посылал меня подальше?
– Посылал, говоришь? Тогда дело совсем плохо.
Возвращаюсь в дом, чтобы позвонить на батарею. Но меня опережает звонок Резниченко.
Он говорит, что обнаружил под брезентом спящего Таманского.
– Как проснется – бегом ко мне, – говорю я. – Так ему передайте. И пусть соберет все свои вещи…
Со скирды возвращается лейтенант Бородинский, спрашивает обычным безмятежным тоном:
– А Таманский не вернулся?
Во мне кипит злость.
– Пьян ваш Таманский. Болтался по городу, а теперь лежит под брезентом на батарее.
– Фу ты, леший, – без тени раздражения говорит Бородинский. – Кто же на скирде будет сидеть?
– Хотите – будите Валикова, хотите – пошлите Богомазова, хотите – сидите сами. Но порядок в своем взводе наведите.
– Хорошо, я поговорю с Таманским.
– Поздно, по-моему, говорить. Не первый у него срыв. Откомандирую его – и все. А там найдут, куда послать. В похоронную команду. Ему как раз…
Рано утром с заспанным, припухшим лицом является Таманский.
– Где ваш вещмешок? Пятнадцать минут на сборы.
– А куда меня, товарищ старший лейтенант?
Таманский виновато смотрит вниз, трет пальцем перебитый нос.
– Простите, так получилось. К вину не привыкши… Кто знал, что оно такое зловредное?
– А к чему привыкши? К водке привыкши? Идите и собирайте вещи.
Таманский поднимает голову, упрямо, решительно говорит:
– Как хотите наказывайте, но из «девятки» мне уходить нельзя.
– Как нельзя?
– Так. Прикажете – хоть на минное поле поползу. Хоть умру. Но только в «девятке»…
– Бросьте, Таманский. Может, скажете, что вам дорог коллектив? Вам коллектив найдут другой. Будут там ваши кореши…
– Вы что же, опять прошлым меня попрекаете?
– А вы его не оставили.
– Нет, товарищ старший лейтенант, оставил. Давно. Разве я совсем плохой? Разве приказа какого не выполнил? Да я…
– Идите, Таманский, собирать вещи. И сдайте оружие лейтенанту.
Таманский поворачивается и уходит. Я сижу один, думаю о том, что произошло. Мне, конечно, жаль Таманского: он хороший разведчик – опытный, умелый. И смелости ему ни у кого не занимать.
Но вот – прокол. И не впервой. Вспоминаю, под Никополем Таманский крепко провинился. Продал одной старухе телогрейку за самогон. А потом подослал к этой старухе своего товарища. Тот телогрейку у нее отобрал назад: «Разве вы не знаете, что военное имущество покупать нельзя?» Таманский тогда извинялся, говорил, что он «оступился, забылся», давал слово.
Нет, с Таманским надо поступить круто. Сегодня – он, завтра, почувствовав слабинку, другой…
Но у Таманского находятся защитники: лейтенант Бородинский и старший сержант Богомазов. Они долго убеждают меня, что Таманский все осознал, что он сильно переживает, что надо дать ему время исправиться. Обещают, что займутся его воспитанием.
И я неожиданно для себя соглашаюсь. Но говорю:
– Вы его воспитать не сумели. Воспитывать будут другие. Таманского посылаю в орудийный расчет сержанта Татушина. Там ему дадут перцу.
В расчете Таманскому будет тяжело. Надо всегда находиться на месте: в любое время дня и ночи может раздаться команда: «Орудие – к бою!» Батарейцы-огневики дело свое считают самым почетным, на другое не променяют. А Таманскому, который любит «вольную», бродячую – пусть и очень опасную – жизнь разведчика, это придется не по нутру.
Вызываю Таманского, сообщаю ему решение: он и рад и огорчен. Рад, что остается в «девятке», огорчен, что предстоит служить в орудийном расчете.
– Буду стараться, буду вкалывать вовсю, – обещает он. И тут же спрашивает: – А после можно опять в разведчики?
– Идите, Таманский.
Сегодня потише. Идет вялая перестрелка. Немцы и мадьяры подожгли кукурузное поле.
Они хотят иметь перед собой гладкую, «выбритую» равнину. Чтобы на случай нашей атаки все впереди простреливалось.
…На нашей скирде появляется гостья – Любка. Она быстро поднимается по деревянной лесенке, звонко кричит:
– Вы живы, мужики?
Из своей санитарной сумки она достает газету:
– Читайте, поздравляю!
Я развертываю фронтовую газету и вижу заголовок на всю страницу «Героическая девятая». Вижу свою фотографию, фотографии Резниченко, Татушина, Квашни, Богомазова, Валикова. В центре страницы – статья майора Красина. Вокруг нее – заметки бойцов.
Целая страница рассказывает о том, как обороняла «девятка» высоту 95,4, как поднималась на гору Чертеж, как вела за последний год контрбатарейную борьбу.
– Любка, дай я тебя поцелую! – возбужденно кричит Валиков. – Можно?
Любка хохочет.
– Эх вы, мужики! Вам бы только это. Ну ладно, можно. Вот сюда.
Любка тычет мизинцем в щеку, около ямочки. Меня просит к телефону сержант Татушин.
– Видели газету, товарищ старший лейтенант?
– Видел, видел. Поздравляю.
– А мы сейчас провели на огневой коллективную читку, маленький митинг.
«Крылов, спляшем русского!»
Седьмого ноября комбата-9 вызывают в Ужгород в штаб бригады. «Быть к восемнадцати ноль-ноль». Смотрю на часы. Уже семнадцать. Пора собираться.
Садимся на дрезину. Валиков и Козодоев лихо, с детским увлечением качают рычаг. Они разгоняют дрезину так, что она легко перескакивает те места, где рельсы повреждены.
Отступая, немцы делают из железной дороги зубчатку – рвут рельсы небольшими зарядами тола. Получаются зазубрины, выщербины.
Или разрушают полотно целиком. Тогда к двум паровозам прицепляют большой крюк. Крюк рвет шпалы пополам.
Под Ужгородом этой разрушительной техникой они воспользоваться не успели. И зубчатки не сделали. На всю линию два-три зубца.
Козодоев довольно ухмыляется.
– Хорошую я штуку достал, товарищ комбат? Что бы мы без нее делали?
– Без нее полный зарез, – подтверждает Валиков.
На товарной станции я выхожу. «Команда» дрезины возвращается назад, на НП.
В штабе встречаю майора Красина, капитана Исаева, Тучкова, других командиров из нашей бригады. Со многими я еще не знаком. Это новички.
– Зачем вызвали? – спрашиваю Красина. Майор таинственно улыбается:
– Сейчас узнаешь.
Открывается дверь соседней комнаты. Нас приглашают туда. На большом столе стоят кувшины с вином, на тарелках – хлеб, консервы, виноград.
Пока мы рассаживаемся, выходит подполковник Истомин.
– Я пригласил вас, товарищи офицеры, – говорит он, – чтобы мы вместе отметили годовщину Великого Октября. Наполните бокалы.
После первых тостов начинаются разговоры.
Мы сидим вместе с Тучковым. Он изменился: лицо погрубело, в плечах стал еще шире, голос тверже, движения спокойнее и увереннее.
Мы можем говорить с ним без передышки, наверное, несколько суток подряд. Конечно, больше воспоминания.
– Помнишь, как в Москве сидели на крыше, гасили зажигалки?
– А помнишь, как ты выбросил в снег патроны? Хотел быстрей на фронт…
– Да. Правильно говорил Тепляков: всем останется, всем достанется.
– Где-то он сейчас?
– Мне писали ребята. Встретили его на Первом Белорусском.
– Это, наверное, после двадцатого рапорта. А Кременецкий по-прежнему в спецшколе.
– «Что вы улыбаетесь, как лошадь на овес?»
– А помнишь, как нас муштровал вот этот злодей? – говорю я, кивая в сторону Исаева.
Исаев улыбается, отвечает:
– Ничего. Зато толк из вас вышел. Мое воспитание!
Тучков тихо напевает:
Таня, Танюша, Татьяна моя,
Помнишь ты знойное лето это?
– Скажи, Василий, а где Оля?
– Во фронтовом госпитале, в Кракове…
– Хирург?
– Хирург. Медаль недавно получила «За боевые заслуги». Кто бы мог подумать, тихая, робкая Оля – хирург. Вчера получил письмо. Кстати, там написано: «передай привет Крылову». Приветы я всегда передавать забываю.
– А я на днях письмо получил от Владика… Перебрался из Казани в Москву, поступил в Московский университет, на физико-математический…
– Ну, Владька – голова!
– Пишет, что несколько раз приходил к нашей школе. Кто из нас не придет к ней, если окажется в Москве? Теперь там госпиталь…
– А Ингу вспоминаешь?
Я говорю «нет», хотя, конечно, вспоминаю. К чему сейчас этот разговор?
Подполковник Истомин предлагает поднять тост в память о тех, кто пал в боях с фашистскими захватчиками.
Мы все встаем. Тучков поворачивается ко мне, шепчет:
– Сашка, не забудем Лешу Курского, мушкетера, артиллериста и пулеметчика!
Следующий тост за победу, за разгром гитлеровской, фашистской Германии.
Приходит из штабной батареи баянист.
Мы отодвигаем стол к стенке.
– Крылов! – кричит мне майор Красин. – Давай-ка спляшем русского!
И мы пляшем, старательно отбивая чечетку, идем вприсядку, боком. И не знают ни Красин, ни Крылов, что пляшут они в последний раз…
Шандорне и мальчик Иштван
В середине ноября фашистская оборона снова прорвана.
– Крылов, твоя батарея будет головной, – командует по телефону Красин. – Поезжай с Бородинским на разведку пути. Сейчас пришлю тебе «газик».
«Газик» мчится ровной, гладкой дорогой. Иногда останавливаемся, осматриваем мосты: выдержат ли тяжесть орудий? Или ищем брод. Делаем пометки на карте.
Над нами низко пролетают ИЛы – одна шестерка за другой. Идут поторапливать противника.
Немцы называют штурмовик ИЛ «черной смертью», «летающим танком».
Когда летят ИЛы, гитлеровцы прячутся поглубже. Или дают стрекача.
«Программа» ИЛов всегда одна. Выстроившись друг другу в хвост, они поочередно пикируют на цель, проносятся над землей, едва не задевая за деревья и крыши. Первый заход – расстреливают противника из крупнокалиберных пулеметов; второй – бомбят; третий – бьют из «катюш».
После этого, весело покачав крыльями, улетают.
Въезжаем в словацкую деревню. Крестьяне хлопочут около своих домиков, вставляют рамы…
Бережливый, очень хозяйственный народ! Как только замечают, что к ним приближается линия фронта, выставляют рамы и закапывают их. Закапывают в землю мотоциклы, велосипеды, бочки с вином. Пройдут бои – выкапывают.
Так что там, где вчера гремел бой, сегодня – ни одного выбитого стекла…
По деревне идет староста, бьет в бубен, призывает крестьян нести в подарок советским воинам кур, гусей, вино…
Словаки встречают Советскую Армию очень трогательно.
Я не видел здесь ни одного неприветливого лица. А раньше, особенно в Прикарпатье, на нашем пути часто встречались неприветливые люди, жившие в дикой нищете, одетые в жалкие рубища, люди, у которых в доме не было ничего, кроме деревянной скамейки и распятия Иисуса Христа, встречали нас порою очень холодно: они были распропагандированы немцами. Немцы внушали им: когда придут русские, всех вас сошлют в Сибирь. А в Сибири – круглый год морозы…
Многие из гуцулов верили этой легенде. Относились к нам настороженно, даже враждебно. Что ни спросишь – один ответ: «Хиба ж я разумию?», «Нэ бачу».
В Словакии же я видел людей, которые целовали дорожную колею, по которой только что проехали наши пушки. Я видел старика, пришедшего на огневую позицию нашей батареи с ведром вареной картошки и жареным гусем. Старик очень просил принять от него подарок.
…Деревня остается позади. Мы едем дальше, переезжаем вброд маленькую речку: мост взорван.
Уже смеркается. Надо остановиться на ночь. Неподалеку от дороги виден большой белый дом с закрытыми ставнями.
Долго стучим в дверь – никакого ответа. Потом нам, наконец, открывают, и мы видим на пороге женщину в пышном вечернем платье. Словно войны нет, а мы приехали на званый ужин. Здесь, внутри этих стен, за высокими стрельчатыми ставнями – своя жизнь.
– Проходите, проходите, – говорит женщина по-русски.
Так мы с Бородинским очутились в доме мадьяра – владельца мельничного комбината. Самого хозяина мы видели всего один раз. Он прошел по коридору, смотря в сторону, чтобы не здороваться с нами.
Зато хозяйка очень любезна и приветлива.
– Что подать господам офицерам? Какао? Бульон с гренками? Бифштекс?
– Как к вам обращаться?
– Меня зовут Шандорне. Мой муж – Шандор. В Венгрии, когда женщина выходит замуж, она меняет не только фамилию, но и имя…
Мы очень устали. Наскоро уничтожаем бульон с гренками – бульон очень вкусный! На батарейной кухне у Потапыча ничего похожего, конечно, не бывает.
Шандорне стоит поодаль, сложив на груди руки. Смотрит на нас, сострадательно говорит:
– Какие вы молодые! Прямо дети. У меня сын тоже совсем мальчик, и тоже на войне… Вот его портрет. – Шандорне показывает на стену. Мы видим красивого задумчивого юношу. Правильные черты лица, прямой нос, густые брови.
– Против кого же он воюет? Против нас? – спрашивает Бородинский.
– Ох, я не знаю. Теперь ничего не разберешь. Все воюют. Взяли, как вот вас.
– И давно взяли?
– Третий год. Я всегда с ужасом думаю о войне. Она губит столько молодых жизней! Это мысли матери. У каждого из вас есть ведь мать. Мать меня поймет.
– А как зовут вашего сына?
– Иштван.
– Вы хорошо говорите по-русски…
– Я родилась в Петербурге. Мой отец был консулом.
После ужина мы готовимся спать.
Шандорне вызывает служанку.
Служанка стелет на диваны матрацы, простыни, взбивает подушки. Шандорне следит за ее работой и вдруг ударяет девушку рукой по лицу.
– Что это такое? – возмущенно спрашиваю я.
– Не обращайте внимания. Она разучилась взбивать подушки.
Служанка уходит.
– Бить по физиономии – недостойное дело, – замечает Бородинский.
Шандорне делает вид, что не слышит этих слов. Она старательно взбивает подушки, потом спрашивает:
– Что будут кушать господа офицеры утром? Яичницу, бифштекс, сливки?
«Господа офицеры» быстро выбирают меню. Шандорне желает нам спокойной ночи.
Бородинский поворачивает вслед за ней ключ в двери, говорит:
– Что-то мне эта пышная цаца не очень нравится.
Мы ложимся спать, засунув под подушки пистолеты. Бородинский несколько минут молчит, беспокойно ворочается с боку на бок, потом встает.
– Хочу сделать маленький обыск.
Он передвигает кресла, открывает шкаф, подходит к большому, тяжелому письменному столу. Ящики, кроме одного, не открываются.
Бородинский долго шарит в нем, находит ключ. Выдвигает остальные ящики, и вдруг я слышу:
– Крылов, трофей! Вот так штука!
Он достает эсэсовский кортик – огромный кинжал с красивой рукояткой из кости. С одной стороны эфеса – фашистская свастика, с другой – под тонким стеклом – маленький круглый портрет владельца кортика. Да это же он – «мальчик», Иштван… То же лицо, тот же нос, брови!
– Ага! – догадливо произносит Бородинский. – Это почетное оружие! Вот какую награду схлопотал у эсэсовцев бедный ребенок.
– А мама плачет… Терзается.
– Артистка. Ты знаешь, Крылов, по-моему, этот Иштван где-то здесь… Черта с два он расстанется со своим кортиком, Это же для него отличительный знак. Чин у него, видно, небольшой. Но зато какая награда!
Утром «господа офицеры» кушают омлет, пьют кофе, Шандорне спрашивает:
– Что вам подать на обед?
– Обедать не будем, – отвечаю я. – Мы уезжаем.
– Так мало побыли у нас?
– К сожалению.
– Да, к сожалению, – говорит Бородинский. – Мы бы хотели осмотреть ваш дом.
Шандорне ведет нас по комнатам.
– Это бывшая детская. Это гостиная. Здесь, видите, пианино, скрипка. В этой комнате мой сын учился музыке. Как он играл Баха! Но война…
Осмотрев комнаты, мы выходим во двор, к машине.
– А все-таки надо слазить на сеновал, – говорит Бородинский, увидев около большого сарая лестницу-стремянку.
Он поднимается на сеновал первым, я – за ним. Бородинский вдруг кидается на сено и впивается в него руками. Тотчас же раздается выстрел.
– Он! – кричит Бородинский.
Из-под сена появляется голова человека. Я бросаюсь на него. Ударяю по голове рукояткой пистолета, хватаю за руки, наваливаюсь.
На сеновале появляется шофер.
– Ремень! Вяжи! – кричит Бородинский.
Мы выворачиваем руки обитателю сеновала, связываем их за спиной.
Связанный пытается ударить меня головой, но я уклоняюсь и даю ему крепкую подножку. Он падает. Связываем и ноги.
Да, это Иштван, обладатель почетного эсэсовского оружия, «бедный мальчик», которого война оторвала от занятия музыкой.
Иштван лежит на сене, громко сопит. Я поворачиваюсь к Бородинскому. Он откинулся к стенке, чуть прикрыл глаза, с лица капает пот, по рукаву гимнастерки течет кровь, рука беспомощно повисла…
– Ты ранен?
– Этот гад мне плечо прострелил.
– Пакета в машине нет? – спрашиваю шофера.
– Есть. Я в один момент.
Снимаем с Бородинского гимнастерку, рубашку. Перевязываем плечо. Бинт немедленно становится красным, набухает.
– Заводи машину, – говорю я шоферу, – сиди с автоматом внизу. Смотри в оба.
Связанный ворочается, пытается порвать ремни.
Около люка я вижу вилы. И тут же само собой появляется решение: надо проколоть ими сено. Несколько уколов – и зубцы вил стукаются о что-то твердое. Раскапываю: полевая военная радиостанция.
Ах, вот зачем сидел на сеновале Иштван! Разведчик в нашем тылу. Конечно, радиостанция нужна была ему не для того, чтобы слушать фуги Баха…
Иштван устроился неплохо. Остался дома, чтобы шпионить. Сначала его никто не видит и не слышит, пройдет месяц, и он покажется: бежал, мол, с фронта, дезертировал. А если немцы сюда вернутся, он в дополнение к кинжалу получит крест.
Я сбрасываю Иштвана в люк сеновала, помогаю спуститься по лестнице Бородинскому.
Вместе с шофером кладем Иштвана в кузов машины. В кузов прыгаю и я. Бородинский садится в кабину.
На крыльце, заломив руки, стоит Шандорне, истерически кричит:
– Иштван! Иштван! Что вы с ним делаете?!
Шофер нажимает на газ.
Ворочается связанный ремнями Иштван. Смотрю на него, вспоминаю слова Шандорне: «У каждого из вас есть мать. Мать меня поймет».
Высох колос в поле сиротливом,
Плачет мать по сыновьям своим…
Нет, не высох колос в поле Шандорне. А по Иштвану плакать поздно. Такие, как он, шли в СС, в бандитские отряды Гитлера и думали о том, что они будут убивать других, а их самих пули не коснутся, они будут маршировать по другим странам, а к ним в дом война не постучится. И матери, набожные католички и лютеранки, благословляли их…
Матери – разные. И наши матери не поймут Шандорне.
На обратном пути нам встречается штабной «виллис». В нем – капитан Исаев. «Виллис» останавливается. Исаев выпрыгивает из машины, спрашивает, какая впереди дорога, И вдруг видит в кабине Бородинского.
– Что с ним?
– Ранило.
– Куда?
– В плечо.
– Снаряд, мина?
– Пуля.
Исаев закусывает губу, смотрит в землю, мрачно говорит:
– Кончил войну еще один. А знаешь, Крылов, нас, офицеров, которые шли от Северного Донца, в дивизионах осталось теперь только четверо… Ты, я, Красин и Тучков.
И, словно подчеркивая свои слова, Исаев поднимает руку с одним загнутым пальцем. Четыре… Еще утром было пять…