Покуда над стихами плачут...
Текст книги "Покуда над стихами плачут..."
Автор книги: Борис Слуцкий
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Злые собаки
У меня была комната с отдельным ходом.
Я был холост и жил один.
Всякий раз, как была охота,
в эту комнату знакомых водил.
Мои товарищи жили с тещами
и с женами, похожими на этих тещ, —
слишком толстыми, слишком тощими.
Усталыми, привычными, как дождь.
Каждый год старея на год,
рожая детей (сыновей, дочерей),
жены становились символами тягот,
статуями нехваток и очередей.
Мои товарищи любили жен.
Они вопрошали все чаще и чаще:
– Чего ты не женишься? Эх ты, пижон!
Чего ты понимаешь в семейном счастье?
Мои товарищи не любили жен.
Им нравились девушки с молодыми
руками,
с глазами,
в которые,
раз погружен,
падаешь,
падаешь,
словно камень.
А я был брезглив (вы, конечно, помните),
но глупых вопросов не задавал.
Я просто давал им ключ от комнаты.
Они просили, а я – давал.
«А нам, евреям, повезло…»
Злые собаки на даче
ростом с волка. С быка!
Эту задачу
мы не решили пока.
Злые собаки спокойно
делают дело свое:
перевороты и войны
не проникают в жилье,
где благодушный владелец
многих безделиц,
слушая лай,
кушает чай.
Да, он не пьет, а вкушает
чай.
За стаканом стакан.
И – между делом – внушает
людям, лесам и стогам,
что заработал
этот уют,
что за работу
дачи дают.
Он заслужил, комбинатор,
мастер, мастак и нахал.
Он заработал, а я-то?
Я-то руками махал?
Просто шатался по жизни?
Просто гулял по войне?
Скоро ли в нашей Отчизне
дачу построят и мне?
Что-то не слышу
толков про крышу.
Не торопиться
мне с черепицей.
Исподволь лес не скупать!
В речке телес не купать!
Да, мне не выйти на речку,
и не бродить меж лесов,
и не повесить дощечку
с уведомленьем про псов.
Елки зеленые,
грузди соленые —
не про меня.
Дачные псы обозленные,
смело кусайте меня.
Про евреев
А нам, евреям, повезло.
Не прячась под фальшивым флагом,
на нас без маски лезло зло.
Оно не притворялось благом.
Еще не начинались споры
в торжественно-глухой стране.
А мы – припертые к стене —
в ней точку обрели опоры.
Внезапное воспоминание
Евреи хлеба не сеют,
евреи в лавках торгуют,
евреи рано лысеют,
евреи много воруют.
Евреи – люди лихие,
они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Я все это слышал с детства,
скоро совсем постарею,
но все никуда не деться
от крика: «Евреи, евреи!»
Не торговавши ни разу,
не воровавши ни разу,
ношу в себе, как заразу,
проклятую эту расу.
И пуля меня миновала,
чтоб знали: молва не лжива.
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»
«Черта под чертою. Пропала оседлость…»
Жилец схватился за жилет
и пляшет.
Он человек преклонных лет,
а как руками машет,
а как ногами бьет паркет
схватившийся за свой жилет
рукою,
и льется по соседу пот
рекою.
Все пляшет у меховщика:
и толстая его щека,
и цепь златая,
и белизна его манжет,
и конфессиональный жест —
почти летая.
И достигают высоты
бровей угрюмые кусты
и под усами зыбко
бредущая улыбка.
А я – мне нет и десяти,
стою и не могу уйти:
наверно, понял,
что полувека не пройдет
и это вновь ко мне придет.
И вот – я вспомнил.
Да, память шарит по кустам
десятилетий. Здесь и там
усердно шарит.
Ей все на свете нипочем.
Сейчас бабахнет кирпичом
или прожекторным лучом
сейчас ударит.
«Еврейским хилым детям…»
Черта под чертою. Пропала оседлость[22]22
Черта под чертою. Пропала оседлость…
Эту последнюю черту под существованием «черты оседлости» – области проживания евреев на территории бывшей Российской империи – подвел Гитлер своим «Окончательным решением еврейского вопроса». До начала Отечественной войны этот мир еврейских местечек, о котором вспоминает Слуцкий, еще существовал. И вот теперь он исчез, канул в небытие, затонул, как некая новая Атлантида.
Об этом же – стихотворение Н. Коржавина:
Мир еврейских местечек…Ничего не осталось от них.Будто Веспасианздесь прошел средь пожаров и гула.Сальных шуток своихне отпустит беспутный резник,и хлеща по конямне споет на шоссе балагула… (Н. Коржавин. Стихи и поэмы. М., 2004. С. 74)
[Закрыть]:
шальное богатство, веселая бедность.
Пропало. Откочевало туда,
где призрачно счастье, фантомна беда.
Селедочка – слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
Он вылетел в трубы освенцимских топок,
мир скатерти белой в субботу и стопок.
Он – черный. Он – жирный. Он – сладостный
дым.
А я его помню еще молодым.
А я его помню в обновах, шелках,
шуршащих, хрустящих, шумящих как буря,
а в будни, когда он сидел в дураках,
стянув пояса или брови нахмуря.
Селедочка – слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
Планета! Хорошая или плохая,
не знаю. Ее не хвалю и не хаю.
Я знаю немного. Я знаю одно:
планета сгорела до пепла давно.
Сгорели меламеды в драных пальто,
их нечто оборотилось в ничто.
Сгорели партийцы, сгорели путейцы,
пропойцы, паршивцы, десница и шуйца,
сгорели, утопли в потоках летейских,
исчезли, как семьи Мстиславских и
Шуйских.
Селедочка – слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
Бог
Еврейским хилым детям,
ученым и очкастым,
отличным шахматистам,
посредственным гимнастам —
советую заняться
коньками, греблей, боксом,
на ледники подняться,
по травам бегать босым.
Почаще лезьте в драки,
читайте книг немного,
зимуйте, словно раки,
идите с веком в ногу,
не лезьте из шеренги
и не сбивайте вех.
Ведь он еще не кончился,
двадцатый страшный век.
Хозяин
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
его иногда видали
живого. На Мавзолее.
Он был умнее и злее
того – иного, другого,
по имени Иегова[23]23
…того – иного, другого, / по имени Иегова…
Иегова – старая транскрипция имени Бога древних евреев (в современной транскрипции – Яхве), фигурирующая в Ветхом Завете – священной книге иудеев и христиан.
[Закрыть],
которого он низринул,
извел, пережег на уголь,
а после из бездны вынул
и дал ему стол и угол[24]24
…которого он низринул, / извел, пережег на уголь, / а после из бездны вынул и дал ему стол и угол.
В 20-е и 30-е годы Советское государство вело с религией войну на уничтожение. В 1941-м Сталин несколько смягчил этот жесткий курс, предоставив ветхозаветному Богу символический, а его служителям – вполне реальный «стол и угол».
О том, что эти установившиеся новые отношения Сталина с Богом и Церковью были именно таковы, какими изобразил их в этом своем стихотворении Слуцкий, может свидетельствовать такая правдивая история.
Не только во время войны, но и в послевоенные годы тоже на всех съездах и конференциях борцов за мир, среди артистов, писателей, ученых и прочих представителей борющейся с поджигателями войны советской духовной элиты непременно мелькали два-три митрополита в рясах и высоких клобуках. Вид такого митрополита, сидящего в президиуме очередного съезда, придавал мероприятию не только необходимую в таких случаях декоративность, но и служил как бы подтверждением широты и беспартийности развернувшегося всенародного движения.
И вот на одном таком съезде сидящий в президиуме митрополит передал председательствующему – Николаю Тихонову – записку, в которой уведомлял, что он, Такой-то, учился некогда с товарищем Сталиным в духовной семинарии. И выражал робкую надежду, что, быть может, вождю будет интересно с ним встретиться.
Тихонов сильно в этом сомневался, но на всякий случай доложил. И Сталин отреагировал благосклонно. Встреча была назначена. И тут для митрополита настала пора мучительных колебаний: в каком виде предстать пред светлые очи вождя? В обыкновенном цивильном платье? Но это значило бы – унизить свой сан. В рясе и клобуке? В Кремль, к главному идеологу атеистического государства, корифею и признанному основоположнику безбожного коммунистического учения? Тоже вроде не совсем удобно. Это может быть истолковано как вызов – демонстрация нелояльности.
Промаявшись в этих сомнениях долгую бессонную ночь, митрополит решил все-таки идти на встречу с бывшим соучеником в штатском.
И вот, трепеща, он входит в кремлевский кабинет вождя. Тот поднимается ему навстречу.
Оглядев гостя, Сталин понимающе усмехнулся и, ткнув указательным пальцем в потолок, удовлетворенно произнес:
– Его не боишься? Меня боишься!
[Закрыть].
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом,
бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
в своих пальтишках мышиных
вздрагивала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
своим всевидящим оком,
всепроницающим взглядом.
Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.
«Не пуля была на излете, не птица…»
А мой хозяин не любил меня —
не знал меня, не слышал и не видел,
а все-таки боялся, как огня,
и сумрачно, угрюмо ненавидел.
Когда меня он плакать заставлял,
ему казалось: я притворно плачу.
Когда пред ним я голову склонял,
ему казалось: я усмешку прячу.
А я всю жизнь работал на него,
ложился поздно, поднимался рано.
Любил его. И за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.
А я возил с собой его портрет.
В землянке вешал и в палатке вешал —
смотрел, смотрел,
не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит
тот явный факт, что испокон веков
таких, как я, хозяева не любят.
«Художники рисуют Ленина…»
Не пуля была на излете, не птица —
мы с нашей эпохой ходили
проститься.
Ходили мы глянуть на нашу судьбу,
лежавшую тихо и смирно в гробу.
Как слабо дрожал в светотрубках неон.
Как тихо лежал он – как будто не он.
Не черный, а рыжий, совсем
низкорослый,
совсем невысокий – седой и рябой,
лежал он – вчера еще гордый и
грозный,
и слывший, и бывший всеобщей
судьбой.
Герой
Художники рисуют Ленина,
как раньше рисовали Сталина.
А Сталина теперь не велено:
на Сталина все беды взвалены.
Их столько, бед, такое множество!
Такого качества, количества!
Он был не злобное ничтожество,
скорей – жестокое величество.
Холстины клетками расписаны,
и вот сажают в клетки тесные
большие ленинские лысины,
глаза раскосые и честные.
А трубки, а погоны Сталина
на бюстах, на портретах Сталина?
Все, гамузом, в подвалы свалены,
от пола на сажень навалены.
Лежат гранитные и бронзовые,
написанные маслом, мраморные,
а рядом гипсовые, бросовые,
дешевые и необрамленные.
Уволенная и отставленная,
лежит в подвале слава Сталина.
Улучшение анкет
Отвоевался, отшутился,
отпраздновал, отговорил[25]25
Отвоевался, отшутился, / отпраздновал, отговорил…
Это – об А. А. Фадееве, который покончил с собой (застрелился) в мае 1956 года. О нем же и все это стихотворение.
Когда мы возвращались с похорон – они были по самому первому разряду, гроб с телом усопшего был установлен в Колонном зале, – Слуцкий сказал: «Весь день сегодня вертятся у меня в голове строки: „Был он только литератор модный, только слов кощунственных творец…“»
У меня образ того, в чьих похоронах мы только что участвовали, с этими строчками Блока ну никак не ассоциировался. Наверно, потому, что я плохо помнил это блоковское стихотворение. Вернувшись домой, перечитал его:
Был он только литератор модный,Только слов кощунственных творец…Но мертвец – родной душе народной:Всякий свято чтит она конец…И с какой-то бесконечной грустьюНе о нем – Бог весть о ком?Приняла она слова сочувствийИ венок случайный за венком…Этих фраз избитых повторенья,Никому не нужные слова —Возвела она в венец творенья,В тайную улыбку божества… Перечитав – понял.
Не с Фадеевым ассоциировались у Бориса эти строки, а с нескончаемым потоком людей, которые пришли на его похороны, и «с какой-то безотчетной грустью» приняли вряд ли заслуженные покойником «слова сочувствий», и эти венки, и «фраз избитых повторенья», все эти произносившиеся над гробом «никому не нужные слова».
А что касается его отношения к Фадееву, то в этом своем стихотворении он выразил его с предельной определенностью.
[Закрыть].
В короткий некролог вместился
весь список дел, что он творил.
Любил рубашки голубые,
застольный треп и славы дым,
и женщины почти любые
напропалую шли за ним.
Напропалую, наудачу,
навылет жил, орлом и львом,
но ставил равные задачи
себе – с Толстым, при этом – с Львом.
Был солнцем маленькой планеты,
где все не пашут и не жнут,
где все – прозаики, поэты
и критики – бумагу мнут.
Хитро, толково, мудро правил,
судил, рядил, карал, марал
и в чем-то Сталину был равен,
хмельного флота адмирал,
хмельного войска полководец,
в колхозе пьяном – бригадир.
И клял и чтил его народец,
которым он руководил.
Но право живота и смерти
выходит боком нам порой.
Теперь попробуйте измерьте,
герой ли этот мой герой.
Как меня не приняли на работу
В анкетах лгали,
подчищали в метриках,
равно боялись дыма и огня
и не упоминали об Америках,
куда давно уехала родня.
Храня от неприятностей семью,
простую биографию свою
насильно к идеалу приближали
и мелкой дрожью вежливо дрожали.
А биография была проста.
Во всей своей наглядности позорной.
Она – от головы и до хвоста —
просматривалась без трубы подзорной.
Сознанье отражало бытие,
но также искажало и коверкало, —
как рябь, а вовсе не как зеркало,
что честно дело делает свое.
Но кто был более виновен в том:
ручей иль тот, кто в рябь его взирает
и сам себя корит и презирает?
Об этом я вам расскажу потом.
«Когда мы вернулись с войны…»
Очень долго прения длились:
два, а может быть, три часа.
Голоса обо мне разделились.
Не сошлись на мне голоса.
Седоусая секретарша,
лет шестидесяти и старше,
вышла, ручками развела,
очень ясно понять дала.
Не понравился, не показался —
в общем, не подошел, не дорос.
Я стоял, как будто касался
не меня
весь этот вопрос.
Я сказал «спасибо» и вышел.
Даже дверью хлопать не стал.
И на улицу Горького вышел.
И почувствовал, как устал.
Так учителем географии
(лучше в городе, можно в район)
я не стал. И в мою биографию
этот год иначе внесен.
Так не взяли меня на работу.
И я не взял ее на себя.
Всю неволю свою, всю охоту
на хореи и ямбы рубя.
На анапесты, амфибрахии,
на свободный и белый стих.
А в учители географии
набирают совсем других.
Очки
Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлебываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.
Господствовала прямота,
и вскользь сообщалося людям,
что заняты ваши места
и освобождать их не будем,
а звания ваши, и чин,
и все ордена, и медали,
конечно, за дело вам дали.
Все это касалось мужчин.
Но в мир не допущен мужской,
к обужам его и одёжам,
я слабою женской рукой
обласкан был и обнадёжен.
Я вдруг ощущал на себе
то черный, то синий, то серый,
смотревший с надеждой и верой
взор. И перемену судьбе
пророчествовали и гласили
не опыт мой и не закон,
а взгляд,
и один только он —
то карий, то серый, то синий.
Они поднимали с земли,
они к небесам увлекали,
и выжить они помогли —
то синий, то серый, то карий.
Идеалисты в тундре
– Подкеросинь ему пивко,
чтоб заорал он.
(А было это далеко,
ах, за Уралом!)
– Пивко ему подкеросинь
и дай копченок.
Я не люблю растяп, разинь,
в очках, ученых.
У Юли груди – в полведра.
У Юли – челка.
Она любезна и добра,
но к здешним только.
И вот приезжему под нос
суют для пира
кругом уставленный поднос:
копченки, пиво.
Приезжий сорок верст прошел:
какой там запах!
– Холодненькое, хорошо! —
И выпил залпом.
Он для удобства снял очки
и галстук сдвинул.
И вот уже берет бычки,
из банки вынул.
И зал (а это был пивной
зал, поселковый)
следит, что делают со мной.
Большой, толковый.
А я краюшечку жую,
бычки глотаю,
и несчастливой жизнь свою
я не считаю.
А зал (трудяг, быть может, сто)
Кричит: – Присядьте к нам за стол!
И – выпей свежего пивка!
И – как дорога, далека?
А я очки в руках верчу
и Юле шесть рублей плачу.
«Слишком юный для лагеря…»
Философов высылали
вагонами, эшелонами,
а после их поселяли
между лесами зелеными,
а после ими чернили
тундру – белы снега,
а после их заметала
тундра, а также – пурга.
Философы – идеалисты:
туберкулез, пенсне, —
но как перспективы мглисты,
не различишь, как во сне,
томисты, гегельянцы,
платоники[26]26
«…томисты, гегельянцы, платоники…» – представители различных философских учений. – прим. верст.
[Закрыть] и т. д.,
а рядом – преторианцы
с наганами и тэтэ.
Былая жизнь, как чарка,
выпитая до дна.
а рядом – вышка, овчарка,
а смерть – у всех одна.
Приготовлением к гибели
жизнь
кто-то из них назвал.
Эту мысль не выбили
из них
барак и подвал.
Не выбили – подтвердили:
назвавший был не дурак.
Философы осветили
густой заполярный мрак.
Они были мыслью тундры.
От голоданья легки,
величественны, как туры,
небритые, как босяки,
торжественные, как монахи,
плоские, как блины,
но триумфальны, как арки
в Париже
до войны.
«Жалко молодого президента…»
Слишком юный для лагеря,
слишком старый для счастья;
восемнадцать мне было в тридцать седьмом.
Этот тридцать седьмой вспоминаю все чаще.
Я серьезные книги читал про Конвент.
Якобинцы и всяческие жирондисты
помогали нащупывать верный ответ.
Сладок запах истории – теплый, густой,
дымный запах, настойчивый запах, кровавый.
Но веселый и бравый, как солдатский постой.
Мне казалось, касалось совсем не меня
то, что рядом со мною происходило,
то, что год этот к памяти так пригвоздило.
Я конспекты писал, в общежитии жил.
Я в трамваях теснился, в столовой питался.
Я не сгинул тогда, почему-то остался.
Поздно ночью без стука вошли и в глаза
потайным фонарем всем студентам светили.
Всем светили и после соседа схватили.
А назавтра опять я конспекты писал,
винегрет покупал, киселем запивал
и домой возвращался в набитом трамвае,
и серьезные книги читал про Конвент,
и в газетах отыскивал скрытые смыслы,
постепенно нащупывал верный ответ.
Варшавянки
Жалко молодого президента[27]27
Жалко молодого президента…
В 1963 году в Далласе был убит Джон Фицджеральд Кеннеди (родился в 1917-м) – 35-й президент США от Демократической партии.
[Закрыть]:
пуля в лоб. Какая чепуха!
И супругу, ту, что разодета
в дорогие барские меха.
Пуля в лоб – и все. А был красивый
и – богатый. И счастливый был.
За вниманье говорил спасибо.
Сдерживал свой офицерский пыл.
Стала сиротою Кэролайн,
девочка, дошкольница, малютка.
Всем властителям, всем королям
страшен черт: так, как его малюют.
Стала молодой вдовой Жаклин,
Белый дом меняет квартиранта.
Полумира властелин
упокоен крепко, аккуратно.
Компасная стрелка снова мечется
меж делений мира и войны.
Выигрыш случайный человечества
промотали сукины сыны[28]28
Выигрыш случайный человечества / промотали сукины сыны…
С трезвой, сдержанной, разумной политикой убитого в Далласе Джона Кеннеди связывали надежды на смягчение «холодной войны» и бессмысленной гонки вооружений.
[Закрыть].
Ленка с Дунькой
Были площади все изувечены.
Все дома не дождались пощад.
Но великие польские женщины
шли по городу в белых плащах.
В белых-белых плащах фирмы
«Дружба»,
в одинаковых, недорогих.
Красоты величавая служба
заработала раньше других.
Среди мусора, праха, крапивы,
в той столице, разрушенной той,
были женщины странно красивы
невзрываемой красотой.
Были профили выбиты четко,
а движения дивно легки.
Серебрились цветнопрически,
золотели цветночулки.
И белее, чем белое облако,
ярче, чем городские огни,
предвещаньем грядущего облика
той столицы
летели они.
Пролетали, земли не касаясь,
проходили сквозь мрак натощак
сонмы грустных и грозных красавиц
в одинаковых белых плащах.
Названия и переименования
Ленка с Дунькой бранятся у нас во дворе,
оглашают позорные слухи,
как бранились когда-то при нас, детворе,
но теперь они обе старухи.
Ленка Дуньку корит. Что она говорит,
что она утверждает, Елена
Тимофеевна, трудовой инвалид,
ревматизмом разбиты колена?
То, что мужу была Евдокимия верна,
никогда ему не изменяла,
точно знала Елена. Какого ж рожна
брань такую она применяла?
Я их помню молоденькими, в двадцать лет,
бус и лент перманент, фигли-мигли.
Денег нет у обеих, мужей тоже нет.
Оба мужа на фронте погибли.
И поэтому Ленка, седая как лунь,
Дуньку, тоже седую, ругает,
и я, тоже седой, говорю Ленке: «Плюнь,
на-ко, выпей – берет, помогает!»
Реконструкция Москвы
Все парки культуры и отдыха
были имени Горького,
хотя он был известен
не тем, что плясал и пел,
а тем, что видел в жизни
немало плохого и горького
и вместе со всем народом
боролся или терпел.
А все каналы имени
были товарища Сталина,
и в этом смысле лучшего
названия не сыскать[29]29
А все каналы имени / были товарища Сталина, / и в этом смысле лучшего / названия не сыскать…
Эти – и следующие за ними – строки стихотворения были ответом на такое предложение автора уже ходившего тогда в Самиздате и широко читавшегося «Архипелага ГУЛАГа»: «Многотиражка Беломорканала захлебывалась, что многие каналоармейцы, „эстетически увлеченные“ великой задачей, – в свободное время (и, разумеется, без оплаты хлебом) выкладывали стены канала камнями – исключительно для красоты.
Так впору было бы им выложить на откосах канала шесть фамилий… – главных надсмотрщиков Беломора, шестерых наемных убийц, записав за каждым тысяч по сорок жизней: Семен Фирин, – Матвей Берман, – Нафталий Френкель, – Лазарь Коган, – Яков Раппопорт, – Сергей Жук…
Да приписать сюда, пожалуй, начальника ВОХРы БелБалтЛага – Бродского. Да куратора канала от ВЦИК – Сольца».
(А. Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ. Том 2. М., 1989. С. 93.) Смысл стихотворной реплики Слуцкого был, разумеется, не в том, чтобы снять вину с перечисленных тут Солженицыным шестерых и добавленных к этому перечню еще двоих «наемных убийц». Просто он хотел сказать, что Беломорканалу, как и всем другим таким сооружениям, – не по недоразумению, а вполне заслуженно было присвоено имя «товарища Сталина».
[Закрыть],
поскольку именно Сталиным
задача была поставлена,
чтоб всю нашу старую землю
каналами перекопать.
Фамилии прочих гениев
встречались тоже, но редко.
Метро – Кагановича именем
было наречено.
То пушкинская, то чеховская,
то даже толстовская метка
то школу, то улицу метили,
то площадь, а то – кино.
А переименование —
падение знаменовало.
Недостоверное имя
школа носить не могла.
С грохотом, равным грохоту
горного, что ли, обвала,
обрушивалась табличка
с уличного угла.
Имя падало с грохотом
и забывалось не скоро,
хотя позабыть немедля
обязывал нас закон.
Оно звучало в памяти,
как эхо давнего спора,
и кто его знает, кончен
или не кончен он?
Старое синее
Девятнадцатый век разрушают.
Шум, и гром, и асфальтная дрожь.
Восемнадцатый – не разрешают.
Девятнадцатый – рушь, как хошь.
Било бьет кирпичные стены,
с ног сшибает, встать не дает.
Не узнать привычной системы.
Било бьет.
Дом, где Лермонтову рождаться
хорошо было, – не подошел.
Эти стены должны раздаться,
чтоб сквозь них троллейбус прошел.
Мрамор черный и камень белый,
зал двухсветных вечерний свет —
что захочешь, то с ним и делай,
потому – девятнадцатый век.
Било жалит дома, как шершень,
жжет и не оставляет вех.
Век текущий бьет век прошедший.
На подходе – грядущий век.
Наглядная судьба
Громыхая костями,
но спину почти не горбатя,
в старом лыжном костюме
на старом и пыльном Арбате,
в середине июля,
в середине московского лета —
Фальк![30]30
…в старом лыжном костюме / на старом и пыльном Арбате, / в середине июля, / в середине московского лета – / Фальк!
Роберт Рафаилович Фальк (1886–1958) – русский живописец. В молодости был членом объединений «Мир искусства» и «Бубновый валет». В 1929–1935 гг. жил и работал в Париже.
Одной из главных мишеней погрома, который в 1964 году учинил на выставке в Манеже Н. С. Хрущев, была выставленная там работа Фалька «Обнаженная». Увидав ее, Хрущев топал ногами и орал, что советскому народу не нужна эта «обнаженная Валька». Своего любимого художника пытался защитить Эренбург, но этой своей защитой только еще больше разъярил разгневанного премьера.
[Закрыть]
Мы тотчас свернули.
Мне точно запомнилось это.
У величья бывают
одежды любого пошива,
и оно надевает
костюмы любого пошиба.
Старый лыжный костюм
он таскал фатовато и свойски,
словно старый мундир
небывалого старого войска.
Я же рядом шагал,
молчаливо любуясь мундиром
тех полков, где Шагал —
рядовым, а Рембрандт —
командиром[31]31
…тех полков, где Шагал – / рядовым, а Рембрандт – / командиром.
Марк Лазаревич Шагал (1887–1985) – французский художник. Родился в Витебске. Учился в Петербурге. В 1910–1914 гг. жил в Париже. В 1914–1922 гг. – в России. С 1922 г. – сначала в Берлине, потом в Париже.
Живопись и графика Шагала – одно из ярчайших явлений изобразительного искусства XX века.
Слуцкому в высокой степени было свойственно субординационное мышление. Определив Фалька в «полк», где художник такого масштаба, как Шагал, числится «рядовым», он дал понять, что тут нет и не может быть никакой «табели о рангах», что в этом «войске» – все равны. Все – рядовые, и все – великие. Как в полку Сирано де Бержерака, все «гвардейцы-гасконцы» в котором были – бароны.
[Закрыть],
и где краски берут
прямо с неба – с небес отдирают,
где не тягостен труд
и где мертвые не умирают.
Так под небом Москвы,
синим небом, застиранным, старым,
не склонив головы,
твердым шагом, ничуть не усталым,
шел художник, влачил
свои старые синие крылья,
и не важно, о чем
мы тогда говорили.
Трибуна
Мотается по универмагу
потерянное дитя.
Еще о розыске бумагу
не объявляли.
Миг спустя
объявят,
мать уже диктует
директору набор примет,
а ветер горя дует, дует,
идет решительный момент.
Засматривает тете каждой
в лицо:
не та, не та, не та! —
с отчаянной и горькой жаждой.
О, роковая пустота!
Замотаны платочком ушки,
чернеет родинка у ней:
гремят приметы той девчушки
над этажами все сильней.
Сейчас ее найдут, признают,
за ручку к маме отведут
и зацелуют, заругают.
Сейчас ее найдут, найдут!
Быть может, ей и не придется
столкнуться больше никогда
с судьбой, что на глазах прядется:
нагая, наглая беда.
«Разговор был начат и кончен Сталиным…»
Вожди из детства моего!
О каждом песню мы учили,
пока их не разоблачили,
велев не помнить ничего.
Забыть мотив, забыть слова,
чтоб не болела голова.
…Еще столица – Харьков. Он
еще владычен и державен.
Еще в украинской державе
генсеком правит Косиор[32]32
Еще в украинской державе / генсеком правит Косиор…
Станислав Викторович Косиор (1889–1938) – советский государственный и партийный деятель. В октябре 1917-го – комиссар Военно-революционного комитета в Петрограде. С 1926-го – генеральный секретарь КП(б) Украины. С 1930-го – член Политбюро ЦК ВКП(б). С 1938-го – заместитель председателя Совнаркома. В том же 1938 году объявлен врагом народа. Расстрелян.
[Закрыть].
Он мал росточком, коренаст
и над трибуной чуть заметен,
зато лобаст, и волей мечен,
и спуску никому не даст.
Иона рядом с ним, Якир[33]33
Иона рядом с ним, Якир…
Иона Эммануилович Якир (1836–1937) – советский военачальник, командарм 1-го ранга. В 1926–1937 гг. – командующий ряда военных округов. Осужден и расстрелян вместе с Тухачевским и другими советскими военачальниками, проходившими по этому сфальсифицированному процессу.
[Закрыть]
с лицом красавицы еврейской,
с девическим лицом и резким,
железным
вымахом руки.
Петровский, бодрый старикан[34]34
Петровский, бодрый старикан…
Григорий Иванович Петровский (1878–1958) – советский партийный и государственный деятель. Депутат 4-й Государственной думы, председатель фракции большевиков. В 1919–1936 гг. – председатель ВУЦИК, с 1922-го – один из председателей ЦИК СССР. В 1937–1938 гг. – заместитель председателя Президиума Верховного Совета СССР.
[Закрыть],
специалист по ходокам,
и Балицкий, спец по расправам[35]35
…и Балицкий, спец по расправам…
Всеволод Аполлонович Балицкий (1892–1937). 1924–1930 гг. – нарком внутренних дел УССР. 1932–1933 гг. – особоуполномоченный ОГПУ на Украине, полпред ОГПУ по УССР и председатель ГПУ УССР. В 1937 г. арестован. Приговорен в особом порядке к ВМН (высшей мере наказания). Расстрелян. Не реабилитирован.
[Закрыть],
стоят налево и направо.
А рядышком: седоволос,
высок и с виду – всех умнее,
Мыкола Скрыпник, наркомпрос[36]36
Мыкола Скрыпник, наркомпрос…
Николай Александрович Скрыпник (1872–1933) – советский партийный и государственный деятель. Участник революции 1905 г. С 1917-го – на Украине. В 1918–1919 гг. – председатель Совнаркома, затем руководитель ряда наркоматов. В 1923 г. – заместитель председателя СНКи председатель Госплана УССР.
[Закрыть].
Самоубьется он позднее.
Позднее: годом ли, двумя,
как лес в сезон лесоповала,
наручниками загремя,
с трибуны загремят в подвалы.
Пройдет еще не скоро год,
еще не скоро их забудем,
и, ожидая новых льгот,
мы, площадь, слушаем трибуну.
Низы, мы слушаем верхи,
а над низами и верхами
проходят облака, тихи,
и мы следим за облаками.
Какие нынче облака!
Плывут, предчувствий не тревожа.
И кажется совсем легка
истории большая ноша.
Как день горяч! Как светел он!
Каким весна ликует маем!
А мы идем в рядах колонн,
трибуну с ходу обтекаем.
«Эпоха закончилась. Надо ее описать…»
Разговор был начат и кончен Сталиным,
нависавшим, как небо, со всех сторон.
И, как небо, мелкой звездой заставленным
и пролетом ангелов и ворон.
Потирая задницы и затылки
под нависшим черным Сталиным,
мы из него приводили цитаты и ссылки,
упасаясь от ссылки его и тюрьмы.
И надолго: Хрущевых еще на десять —
это небо будет дождить дождем,
и под ним мы будем мерить и весить,
и угрюмо думать, чего мы ждем.
Эпоха закончилась. Надо ее описать.
Ну, пусть не эпоха – период, этап,
но надо его описать, от забвенья спасать,
не то он забудется.
Не то затеряют его, заровняют его,
он прочерком, пропуском станет,
и что-то – в ничто превратится.
И ничего
в истории из него не застрянет.
Этап – завершился. А я был в начале этапа.
Я видел его замечательную середину
и ту окончательную рутину,
в которой застряли от ездового до штаба
все.
Я прожил этап не единоличником, частником:
свидетелем был и участником был.
Возможно, что скажут теперь – соучастником.
Действительно, я отвечаю не меньше других.
А что ж. Раз эпоха была и сплыла —
и я вместе с ней сплыву неумело и смело.
Пускай меня крошкой смахнут вместе с ней
со стола,
с доски мокрой тряпкой смахнут, наподобие
мела.
Комиссары
Комиссары«В революцию, типа русской…»
Комиссар приезжает во
Франкфурт-ам-Майн —
молодой парижанин, пустой человек.
– Отпирай! Отворяй! Отмыкай! Вынимай!
Собирай и вноси! Восемнадцатый век!
– Восемнадцатый век, – говорит комиссар, —
это время свободы! Эпоха труда!
То, что кончился срок прелатов и бар, —
ваши лысые души поймут ли когда?
Нет, не кончился вовсе, не вышел тот срок,
и с лихвою свое комиссар получил,
и ползет из щели осторожный росток
под забором,
где били его палачи.
Этот опыт печальный мы очень учли
в январе сорок пятого года,
когда Франкфурт-ам-Одер за душу трясли
в честь труда и во имя свободы.
Комиссаром двадцатого века в расчет
принята эта правда простая.
И трава,
что во Франкфурт-ам-Одер растет,
не из наших костей прорастает.
В революцию, типа русской,
лейтенантам, типа Шмидта,
совершенно незачем лезть:
не выдерживают нагрузки,
словно известняк – динамита,
их порядочность, совесть, честь.
Не выдерживают разрыва,
то ли честь, то ли лейтенанты,
чаще лейтенанты, чем честь.
Все у них то косо, то криво,
и поэтому им не надо,
совершенно не надо лезть.
Революциям русского типа,
то есть типа гражданской войны,
вовсе не такие типы,
не такие типы нужны,
совершенно другие типы
революции русской нужны.