Текст книги "Покуда над стихами плачут..."
Автор книги: Борис Слуцкий
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Почти ничего
В XX веке разговоров не записывают, особенно доверительных – в благодарность за доверие.
Запоминают разговоры плохо – вся память растаскана впечатлениями бытия.
Так что я почти ничего не запомнил из разговоров с Заболоцким.
Их было много. Не могло не быть. Три недели мы провели вместе, зачастую наедине – в купе международных поездов Москва – Вена – Рим и Рим – Вена – Москва и в итальянских отелях. Были и еще разговоры: немногие и недолгие до поезда, многие и продолжительные – после.
Однажды, уже в 1958 году, летом, я приехал к нему в Тарусу, и мы провели вместе несколько часов. Все это было в 1956–1958 годах, в последние два с половиной года его жизни.
Что было пережито вместе? Италия. По телевидению впервые выступали вместе. В Сикстинской капелле вдвоем час задирали головы. Теплый, не остывший еще труп Н. А. я (с Бажаном и Бесо Жгенти) поднимал с пола[92]92
…не остывший еще труп Н. А. я (с Бажаном и Бесо Жгенти) поднимал с пола…
Микола (Николай Платонович) Бажан (1904–1983) – украинский поэт и советский общественный деятель.
Бесо (Виссарион Давидович) Жгенти (1903–1976) – грузинский поэт. В описываемое время – секретарь Союза писателей Грузии.
[Закрыть] и укладывал на письменный стол. И т. д. и пр. А что запомнилось? Почти ничего. В особенности из разговоров. Одно могу сказать в утешение: больше говорил я. Н. А. больше слушал, усмехаясь и поблескивая стеклами очков. Только когда сильно выпивали – так случалось несколько раз, – Н. А. говорил помногу: обдуманное, веское, почти докторальное.
Здесь – без хронологии – запишу то, что из этих разговоров, а точнее, из его высказываний помню.
Рано утром просыпаемся в Равенне, в гостинице. После тяжелого дня – с могилой Данте, с могилой Теодориха[93]93
…с могилой Теодориха…
Теодорих Великий (около 451–526) – король остготов, из рода Амалов. В 489 году вторгся в пределы Италии и к 493 году завоевал весь Апеннинский полуостров и Сицилию, Предальпийские области и Далмацию. С 493 по 526 единоличный правитель королевства остготов, со столицей в Равенне.
[Закрыть], с поездкой в загородные церкви, где Прокофьев, обычно безучастный, с изумлением обнаруживает в византийской мозаике нечто православное, а ученый монах справляется о здоровье академика Лазарева, с официальными обедами и многими речами. Здесь мощное общество итало-советской дружбы. В этот ли день нас возили в итальянский колхоз, где в правлении под стеклом переводы советских брошюр о кукурузе? В этот, наверное. В этот ли день мы побывали в городке Альфонсино, где все население, минус два-три человека, голосует за коммунистов? Альфонсинские матери протягивали нам младенцев для благословения. Был митинг. Мы говорили речи. Нас награждали огромными, в ладонь, медными медалями в память самоосвобождения Альфонсино от фашистов. Может быть, в этот день мы побывали в Альфонсино, или на мызе, где скрывался Гарибальди, или в приморском городке, где у рыбачьих лодок – флаги с ликами святых. Был долгий тяжелый день, наполненный словами и делами, а наутро мы проснулись и пошли погулять. Равенна – маленький городишко, белый, чистый, каменный, похожий, как многое в Италии, на Крым, только без гор и без моря. Очень скоро мы вышли в поле и пошли по неширокой дороге, обсаженной деревьями, кажется пиниями – итальянскими соснами.
И Заболоцкий сказал фразу, которую я запомнил точно:
– Здесь мне хорошо дышится.
Вообще, в Италии ему дышалось хорошо. Больной (год оставался до смерти), тучный, по всем статьям идеальная противоположность типу глобтроттера, он легко переносил и жару, и многочасовые поездки в автобусах и сверхскоростных поездах (непривычных для него и Мартынова в большей степени, чем для других участников поездки), напряжение митингов, банкетов, интервьюирования и особенно частых изъяснений с итальянцами на волапюке из смеси малознакомых нам иностранных языков. Странное дело! Мартынов со своей полусотней латинских и полудюжиной итальянских слов радостно бросался в диспуты любой сложности. Заболоцкий, лингвистически столь же подкованный, помалкивал.
Мы никогда или почти никогда не говорили с Н. А. о его темницах. Он не рассказывал, я не расспрашивал. Однажды только – к слову пришлось – я спросил, встречал ли он кого-нибудь в ленинградском Большом доме? Заболоцкий ответил, что однажды в коридоре по недосмотру надзирателей он столкнулся с Диким и тот успел сказать:
– Чтобы я на них когда-нибудь стал работать!
– А потом вышел, – добавил Н. А., – и сыграл Сталина в кино[94]94
…однажды в коридоре по недосмотру надзирателей он столкнулся с Диким… <… > «А потом вышел, – добавил Н. А., – и сыграл Сталина…»
Алексей Денисович Дикий (1889–1955) – актер, режиссер. С 1910 года – в МХТ, с 1913-го – в 1-й студии МХТ (с 1924 г. – МХАТ 2-й). В 1931–1936 гг. руководил театральной студией («Студия Дикого»). Работал в театре им. Вахтангова, в Малом театре. Снимался в кино. «Сыграл Сталина» Алексей Денисович в фильмах «Третий удар» (1948) и «Сталинградская битва» (1949). Но в кино он снимался не только в роли Сталина. Играл М. И. Кутузова в фильме «Кутузов» (1946) и Н. С. Нахимова в фильме «Адмирал Нахимов» (1947).
[Закрыть].
Однажды в Тарусе, когда я провожал Н. А. на дачу Оттена, где нас ждали Паустовский и Семынин[95]95
…я провожал Н. А. на дачу Оттена, где нас ждали Паустовский и Семынин…
Николай Давыдович Оттен (1907–1983), настоящая фамилия – Поташинский. Театральный критик, сценарист. Член редколлегии альманаха «Тарусские страницы», в котором впервые увидели свет повести Булата Окуджавы («Будь здоров, школяр!»), Бориса Балтера («До свидания, мальчики!»), Владимира Максимова («Мы обживаем землю»), большие циклы стихов почти не печатавшихся тогда Н. Коржавина, В. Корнилова, Д. Самойлова, Н. Заболоцкого, Арк. Штейнберга, огромная подборка стихов М. Цветаевой. Большим стихотворным циклом в этом альманахе был представлен и Слуцкий.
Петр Андреевич Семынин (1909–1983) – русский поэт. Автор эпических (в том числе и автобиографических) поэм. С первыми своими стихами выступил в начале 30-х и сразу был замечен критикой (поэма «Негр», 1935), но ко времени выхода в свет «Тарусских страниц» публиковался весьма скупо, так что появление на страницах этого альманаха представительного цикла его стихов тоже было в некотором роде событием.
[Закрыть], мы проходили мимо недостроенного дома. Может быть, это был не дом, а котлован. Заболоцкий сказал:
– А ведь я все строительные профессии знаю. И землекопом был, и каменщиком, и плотником, и прорабом большого участка[96]96
А ведь я все строительные профессии знаю. И землекопом был, и каменщиком, и плотником, и прорабом большого участка.
В марте 1938 года Заболоцкий был арестован и затем осуждён по делу об антисоветской пропаганде. По запросу НКВД критик Николай Лесючевский написал отзыв о поэзии Заболоцкого, где указал, что «„творчество“ Заболоцкого является активной контрреволюционной борьбой против советского строя, против советского народа, против социализма». Срок отбывал с февраля 1939 года до мая 1943 года в системе Востоклага в районе Комсомольска-на-Амуре; затем в системе Алтайлага в Кулундинских степях; Частичное представление о его лагерной жизни даёт подготовленная им подборка «Сто писем 1938–1944 годов» – выдержки из писем к жене и детям. С марта 1944 года после освобождения из лагеря жил в Караганде. Там он закончил переложение «Слова о полку Игореве» (начатое в 1937 г.), ставшее лучшим в ряду опытов многих русских поэтов. Реабилитирован в 1963 г. – прим. верст.
[Закрыть].
В другой раз на общий чересчур вопрос о шести лагерных годах: «Ну, как там было?» – он ответил не распространяясь:
– И плохо было, и очень плохо, и очень даже хорошо.
Кажется, за все шесть лет он написал одно только стихотворение (не «Слепой» ли?). Но знаю это не от него, а от кого-то из близких ему. «Где-то в поле возле Магадана» написано поздно.
Несколько раз я приносил Заболоцкому книги – из нововышедших, и почти всегда он с улыбкой отказывался, делая жест в сторону книжных полок:
– Что же мне, Тютчева и Баратынского выбросить, а это поставить?
Полок было мало, и книг было мало. Этого – текущей литературы – не было, кажется, вовсе, кроме неотвязного минимума дареных книг с надписями. Недавно я осмотрел у Екатерины Васильевны библиотеку Заболоцкого.
Тютчев – в издании Маркса. Баратынский – двухтомное предреволюционное издание. Русские классики – в том числе марксовские же Достоевский и Куприн. Неполный (три тома) словарь церковнославянского языка и очень редкий «Библейский словарь» архимандрита Никифора. Книги, связанные с Грузией. Языка Н. А. не учил, даже, кажется, не пробовал, но историю, этнографию старался освоить. Н. А. не был ни книгочеем, ни библиоманом. В отличие от Мартынова, он не странствовал по букинистическим магазинам, покупал редко, и только самое нужное. Много ли он читал? Не знаю. Может быть, и много, но немногие книги, самонужнейшие. Точно так же, как, штудируя «Слово», он обращался прямо к Лихачеву[97]97
…штудируя «Слово», он обращался прямо к Лихачеву…
Дмитрий Сергеевич Лихачёв (1906–1999) – советский и российский филолог, культуролог, искусствовед, академик РАН (до 1991 – АН СССР).
Автор фундаментальных трудов, посвящённых истории русской литературы (главным образом древнерусской) и русской культуры. Автор работ (в том числе более сорока книг) по широкому кругу проблем теории и истории древнерусской литературы. – прим. верст.
[Закрыть], а размышляя о судьбах Вселенной – прямо к Циолковскому, минуя популяризаторов, добирался до первоисточников сведений. Он и в выборе книг, подобно Рахметову, полагал, что все необходимое есть в нескольких главных книгах, что их-то и нужно знать, а читать все остальное не обязательно.
В разговоре Н. А. был прост. Факты, им сообщаемые, были, как правило, не книжного, а жизненного происхождения. Любил и умел слушать. Я, очень поздний знакомый Н. А., почти не наблюдал веселящегося, шутливого Н. А., о котором сохранилось множество рассказов.
О Мартынове он говорил сначала ласково:
– Как поживает милейший Леонид Николаевич?
Потом раздраженно:
– Что же это печатает ваш Мартынов?
Чтил Мандельштама и с доброй улыбкой рассказывал, как тот разделывал под орех его стихи.
Высоко чтил Хлебникова.
О Пастернаке говорил как-то сверху вниз. Впрочем, оговаривался, что близок ему поздний Пастернак – с 1941 года. <…>
Об уме Сельвинского отзывался без уважительности.
Раза два с ухмылкой говаривал, что женщина стихи писать не может. Исключений из этого правила не делал ни для кого.
Я хорошо помню свою первую встречу с Заболоцким – благо она происходила на глазах у всего человечества, а точнее – на глазах у всех советских телезрителей.
Дело было, кажется, в 1956 году. Вышел первый номер «Литературной Москвы», и мы оба вместе с Асеевым, Сурковым и еще кем-то были званы выступить на телевидении.
Телевидение было тогда свежайшей новинкой. Я выступал в первый раз. Заболоцкий, наверное, тоже. В студии на Шаболовке стояла чрезвычайная жара – градусов в сорок. Нас мазали, пудрили и долго, вдохновенно рассаживали. Мы оба были подавленны и помалкивали.
Командовал передачей Сурков. По его плану, где-то в самом конце отведенного «Литературной Москве» часа он должен был сказать: «А вот поэты Заболоцкий и Слуцкий. Вы видите, они оживленно разговаривают друг с другом!» После чего мы должны были прекратить разговор, осклабиться и почитать стихи – сначала Н. А., потом я.
Передача шла, до конца было еще далеко, я сидел под юпитером, плавился, расплавлялся и думал о том, что вот рядом со мной помалкивает Заболоцкий. Оба мы помалкивали и думали свои отдельные думы, нимало не контактируя друг с другом.
Когда Сурков сказал запланированную фразу и глазок телекамеры уткнулся в нас двоих, это застало нас врасплох. Очевидцы свидетельствуют, что мы как-то механически дернулись друг к другу, механически осклабились, после чего Н. А. начал читать – как обычно, ясно выговаривая каждое слово, серьезно, вдумчиво, четко отделяя текст от себя, от своего широкого лица, пухлых щек, больших очков в роговой оправе, аккуратистской прически, от всей своей аккуратистской наружности, плохо увязывавшейся с текстом.
Это было первое знакомство с Заболоцким, а первое знакомство с его стихами состоялось лет за двадцать до этого – в Харькове. Заболоцкий впервые предстал предо мною цитатой в ругательной статье о Заболоцком, островком нонпарели в море петита, стихами, вкрапленными во враждебную им критику.
В России не стоит ругать, цитируя. Одна из главных русских традиций – традиция жалости к поруганному, униженному и оскорбленному. Даже у тех, у кого не было жалости, был интерес. Цитата запоминалась, опровержения забывались, сливались в ровный гул, хорошо оттенявший стихи.
Сам Н. А. относился к ругани иначе. Осенью 1957 года (в октябре) мы сидели в просторной горнице Правления Союза писателей, томились в ожидании машины, которая должна была отвезти нас на вокзал. Мы ехали в Италию, в Рим.
Н. А. томился дополнительно. Он забыл папиросы.
В комнату вошел невысокий обезьяновидный человек. Не вошел, собственно, а только сунулся – искал кого-то.
Н. А. так и кинулся к нему – попросил папиросу, и вошедший с радостной готовностью сказал:
– Пожалуйста, Николай Алексеевич. – И ушел.
Н. А. сел, затянулся раз и другой, а потом, блаженствуя, спросил:
– Интересно, кто же это был – с папиросами?
Я ответил:
– Ермилов.
Н. А. бросил папиросу на пол, растоптал и нахмурился. Ермилов был петитом статьи, в которой островками плавали двадцать лет назад стихи Заболоцкого.
Немалые (сравнительно) командировочные, которые были у нас в Италии, Заболоцкий тратил занятно. Купил много дорогих лекарств – для сына своего старого друга. Купил очки в золотой оправе – для себя. Очки в золотой оправе ему очень хотелось – наверное, всю жизнь. Он и смущался этого редкостного и барственного желания, и холил его. Так или иначе, разговор о них возникал уже в поезде. А в Риме очки были куплены за немалую сумму, водружены на нос, и лицо Н. А. окончательно вырвалось из всех мировых стандартов поэтического лица.
Рипеллино, впрочем нежно любивший Заболоцкого, написал, что Заболоцкий похож на бухгалтера или фармацевта.
Это обидело Н. А., и я хорошо помню, как он сказал о Рипеллино:
– Сам-то он похож на парикмахера.
Что было истинной правдой.
У Н. А. было лицо умного и дельного человека, очень сдержанного. Чувства, эмоции на нем отражались редко – чему, кстати, способствовали очки. Никаких наружных знаков вдохновения не было. В одежде, всегда тщательной, прическе, походке – не было ничего рваного, показного, никакого романтизма в смысле темноты и вялости. Молва представляет поэта в виде Владимира Ленского, забывая ироническое отношение Пушкина к своему созданию.
В Николае Заболоцком не было ничего от Владимира Ленского. Что же касается бухгалтеров, то это, как правило, люди дельные и точные. На войне из бухгалтеров выходили превосходные штабисты.
Фармацевты также люди ученые и по самой сути своей профессии – точные и дельные.
Так что Н. А. мог бы и не обижаться на Рипеллино.
Очки и лекарства были куплены, денег осталось довольно много. Я напугал В. М. Инбер, что ей не отчитаться за представительские, которые она держала для всей нашей «северной» тройки поэтов, и Сухофрукт (так Заболоцкий тайно, но упорно именовал Веру Михайловну) выдал нам 30 000 лир.
Тратить эти тысячи надо было почти немедленно, и вот за день до отъезда посольская молодежь повела Твардовского, Заболоцкого и меня к дяде Тому. Так в посольстве перекрестили де Тома, содержателя небольшого оптового склада текстиля, где советским продавали со значительной скидкой.
Здесь помимо всего прочего мы купили по отрезу на костюм – по три метра черной, плотной дорогой шерсти, торжественной и академической даже в куске. Я свой отрез продал несколько месяцев спустя. Твардовский – не знаю, а Н. А. заказал костюм. Портной принес его в окончательном виде вскоре после того, как мы с Бажаном и Жгенти втащили тяжелый, тепловатый труп Н. А. в полосатой спальной пижамке на стол. Кажется, в этом костюме Н. А. и похоронили.
Твардовский
«Чудь белоглазая» называл его начитанный в летописях Асеев. И действительно, у Твардовского были совершенно белые глаза. На круглом женском лице, наверное, красивом. Татьяна Алексеевна Паустовская, на которую он был очень, по-братски похож, считалась известной красавицей.
Молодым я его не знал, не видел, а портрет Сары Лебедевой представляет вдумчивого юношу, деревенского отличника[98]98
…портрет Сары Лебедевой представляет вдумчивого юношу, деревенского отличника.
Сарра Дмитриевна Лебедева (урожд. Дормилатова, 1892–1967) – русская советская художница, мастер скульптурного портрета. Заслуженный деятель искусств Российской Федерации (1945), член-корреспондент Академии художеств СССР (1958). – прим. верст.
[Закрыть].
Росту он был высокого и на моей памяти, т. е. с середины пятидесятых годов, – грузен, болезненно тяжеловесен. Вдвоем с Сурковым глубокой ноябрьской ночью (1965) мы тащим его пьяного по аэродрому; и до этого, быстро напиваясь, он приваливался к моему плечу, так что вес его я хорошо помню. Худея, он быстро хорошел, и темно-серые волосы, очень обильные, шли к загорелому лицу. Таким я его видел в последний раз в Союзе писателей на партсобрании – подтянутым, моложавым, загоревшим.
Первое отчетливое о нем воспоминание – лето 1936, наверное, года. Я иду через весь город в библиотеку, чтобы прочитать в свежей «Красной нови» «Страну Муравию». Поэма мне не понравилась. Коллективизацию я видел близко. Ее волны омывали харьковский Конный базар, на котором мы жили. В поэме не было ни голода, ни ярости, ни ожесточенности ни в той степени, как в жизни, ни в той степени, как в поэмах Павла Васильева или у Шухова и Шолохова. Не понравилась мне и технология, фактура, изобразительная сторона. Выученикам футуристов и Сельвинского все это, естественно, казалось чересчур простеньким.
Много лет спустя Светлов рассказывал, как в каком-то южном санатории Твардовский попросил его прочитать «Страну Муравию».
– Есть в этом дурной деревенский наив, но блага вы получите неисчислимые.
Светлов был прав – и в оценке, и в пророчестве.
Тем не менее поэма не забывалась, и неприемлемым в ней было что-то новое, не бывшее еще в литературе.
Когда я приехал в Москву, Твардовский гремел в официальных небесах, занимал значительную часть вакуума, образовавшегося после убытия из столицы его талантливых сверстников. Стихи его, иногда печатавшиеся в газетах или той же «Красной нови», не нравились, не интересовали. Худого о нем, однако, слышно не было.
Для кружка моих предвоенных товарищей реальными противниками, которых надо то ли свергать, то ли просто сменить, казались, скорее, Симонов, Долматовский, Матусовский, Алигер. Они были городские, как и мы. Они учились у тех же учителей. Они выучились не тому, что следовало, и писали не так, как следовало.
Твардовский тоже писал не так, как следовало, но он был других корней и другой темы. Он нас почти не касался.
В войну, когда во фронтовой печати начали появляться главы из «Василия Теркина», они сначала удивили своей непохожестью на жизнь. По мелочам, по деталям все было увидено, подмечено, схвачено. Но жестокое и печальное начало войны не выглядело ни жестоким, ни печальным.
В то же время «Василий Теркин» от главы к главе выглядел все талантливее, все звонче. Он нравился солдатам – куда больше, чем любые другие стихи, и солдаты не требовали от него верности жизни. Дела на фронте быстро улучшались, армия становилась все умелее. Пехота, для которой Василий Теркин первых глав казался недостижимым идеалом, подтянулась, и, как ни одно из произведений военной поэзии, «Книга про бойца» способствовала этому подтягиванию. Тип солдата, казавшийся начисто выдуманным, все чаще попадался на глаза и не скрывал своего литературного – от Василия Теркина – происхождения. Редкий случай в истории поэзии и большая заслуга перед военной историей!
Я читал продолжение «Василия Теркина» без раздражения, даже с удовольствием. Это была несомненная поэзия, в отличие от прикладного, утилитарного, полухалтурного Фомы Смыслова. Но только не моя поэзия, хоть и был я в ту пору изрядным эклектиком и нравились мне (как, впрочем, и сейчас) самые различные вещи.
Читал, но не перечитывал, хотя строки «Не зарвемся, так прорвемся» или «Я одну политбеседу повторял: не унывай!» запомнились на всю жизнь.
Первое, что у Твардовского понравилось мне полностью, было «Дом у дороги».
Война кончилась, отменив скидки, допуски на военное положение. Надо было писать о ней всю правду, и, вернувшись с войны, я обнаружил, что у Исаковского во «Враги сожгли родную хату» и у Твардовского в новой поэме эта правда наличествует, а у моих учителей, у Сельвинского, в частности, отсутствует.
Хотя столь полное удовлетворение, как от «Дома у дороги», я от больших вещей Твардовского не испытал впоследствии ни разу, разве что от немногих его лирических стихотворений, хотя в «За далью – даль» он вернулся к своей главной линии – реалистического мифа, современной сказки, тем не менее после «Дома у дороги» стал для меня одним из самых главных современных поэтов.
Надо сказать, что в своем кругу я по этому вопросу был в почти полном одиночестве. Начисто не понимали, не принимали Твардовского Мартынов и Заболоцкий. У Кирсанова и Сельвинского интерес к Твардовскому был, но специальный. Именно его, а не своих официальных оппонентов они считали главным врагом, главной опасностью. Кирсанов сочинил большую статью для «Нового мира», изобиловавшую, как говорят, и политическими обвинениями. Будучи назначен редактором этого журнала, Твардовский обнаружил кирсановскую статью и с краткой сопроводиловкой вернул ее автору.
Об эсеровщине, мужиковствовании Твардовского с бешенством говорил мне Сельвинский.
И тот и другой считали, что они правильно отображают линию, а Твардовский – неправильно. Однако и политическое, и литературное руководство было совсем иного мнения. На основании многих разговоров у меня сложилось мнение, что Фадеев, еще в начале тридцатых годов замысливший повернуть нашу поэзию к народности, к национальности, к фольклорности, некоторое время надеялся, что для этого достаточно будет усилий лично ему знакомых и лично ему приятных Луговского и Сельвинского, если на них повлиять. Фадеев влиял, Луговской, Сельвинский (и многие иные той же примерно школы поэты) старались, но у Луговского выходило хоть и народно, но скучно, у Сельвинского – и скучно, и ненародно.
Тогда Фадеев от немалого своего ума разыскал людей, для которых сельская тема, фольклорное оснащение, некрасовские традиции, хорей, понятность, все то, что тогда, в конце тридцатых годов, казалось обязательными атрибутами народности, были результатом не фадеевского влияния или изменения конъюнктуры, но результатом сердечной склонности, воспитания, жизненного опыта.
Так Фадеев пришел к Твардовскому и Исаковскому. Однако одновременно с ним пришли и массовый читатель, и политическое руководство.
И Сельвинскому, и Кирсанову, и Асееву, и многим другим Твардовский действительно не нравился. Они от всей души не считали его поэтом и раздражались, когда я с ними спорил.
Однако эта неприязнь удваивалась, если не удесятерялась, оттого, что этого непоэта и власть, и читатель, и тот же Фадеев считали поэтом не только более нужным, но и более талантливым, чем они сами.
Кто был благороднее, рыцарственнее в этой распре?
А что такое, собственно, благородство, рыцарственность?
Друзья Заболоцкого (наверное, Алигер и Казакевич) собрали его стихи[99]99
Друзья Заболоцкого (наверное, Алигер и Казакевич) собрали его стихи…
Маргарита Иосифовна Алигер (1915–1992) – русская поэтесса. Автор культовой поэмы «Зоя» (Сталинская премия 1943 года).
Эммануил Генрихович Казакевич (1913–1962) – русский писатель. Автор военных повестей «Звезда», «Двое в степи», романов «Весна на Одере», «Дом на площади» и др.
[Закрыть] и в хорошем 1954 году отнесли их Твардовскому. Караганова им помогала.
Твардовский вернул все стихи, сказав, что ничего и никогда напечатано быть не сможет.
– Кроме, пожалуй, парочки вот этих, пейзажных.
– Все будет напечатано через два года, – сказал Заболоцкий и оказался прав.
Разговор был, по-видимому, столь оскорбителен, что до конца дней своих Заболоцкий относился к Твардовскому с полной и исчерпывающей враждебностью.
Понимал Твардовский, что Заболоцкому в том году стихи было нести практически некуда, что отказывает он не от места на страницах «Нового мира», но от литературы вообще?
Должен был понимать.
Вот случай менее крайний.
Сельвинский с бешенством рассказывал, что трагедию «От Полтавы до Гангута» Твардовский возвратил ему с такой мотивировкой:
– Наш журнал называется «Новый мир», а ваша вещь о войне. И о давно прошедших временах.
Одинокая молодость, опоздавшее на несколько лет признание, равнодушие мэтров ожесточили Твардовского.
Состояние поэтической профессии он оценивал иронически, к коллегам (ко всем или почти ко всем) относился плохо.
Правда, по-разному. Писавших похоже на него – презирал. Писавших непохоже – ненавидел. Может быть, это слишком сильное слово. Но «не любил» не выражает отношения даже в малой степени.
В купе международного вагона он сказал мне вполне искренне дословно следующее:
– Каково мне, Б. А., быть единственным парнем на деревне и чувствовать, что вокруг никого.
Продолжение тирады было прервано тихим смехом Заболоцкого.
В том 1957 году Твардовскому не нравилась вся русская поэзия, начиная с Некрасова. Есенин – особенно, но и Маяковский, Блок. О Пастернаке он выразился:
– Конечно, не стал бы за ним с дубиной гоняться. – Это и было пределом его доброжелательства к Пастернаку.
Заболоцкому при мне он продекламировал немалый кусок из какого-то старого его стихотворения (кажется, из «Цирка») и добродушно сказал:
– Ну и загибали же вы!
Доброкачественность Заболоцкого в ходе совместной поездки уже вполне выяснилась. Твардовский был полон к нему добрых чувств, но отношения к стихам утаить не мог.
Мартынову (и где! в Сицилии!) он сказал:
– Вот итальянцы пишут, что у вас есть интересные поэмы о Сибири. Надо бы познакомиться, потому что стихи-то ваши – невесть что!
Заходеру, принесшему в журнал «От А до Я» – первую свою детскую вещь:
– Вы думаете, мы потому не берем, что у вас фамилия не круглая? Потому что стихи – до двугривенного рубля не хватает[100]100
Заходеру, принесшему в журнал «От А до Я» – первую свою детскую вещь: – Вы думаете, мы потому не берем, что у вас фамилия не круглая? Потому что стихи – до двугривенного рубля не хватает.
Борис Владимирович Заходер (1918–2000) – русский поэт и переводчик. Стихи для детей. Лирика. Переводы с польского и чешского (Чапека, Бжехвы, Тувима). Широкую известность и любовь читателей завоевали его переводы «Алисы в стране чудес» Льюиса Кэрролла и «Винни-Пуха» А. Милна. Озорные двустишия и четверостишия Заходера, которые он называл «заходерзостями», пошли «в народ», стали пословицами, поговорками.
Вот одна из них:
Буржуазный онанизмРасслабляет организм.Наш советский онанизм —Укрепляет организм. Не могу удержаться, чтобы не привести тут еще и такую его «заходерзость» – не столь известную, но в своем роде не менее замечательную. Это его «Ответ на извечный русский вопрос „Кто виноват?“»:
Чья же, чья вина?Не твоя вина,Не его винаИ не Вовина!Не моя вина,Не его вина,Не ее вина,А х…вина! Вряд ли надо объяснять, какого «Вову» автор тут имеет в виду.
Ну а что касается оскорбительной реплики, брошенной ему Твардовским, то сам Заходер пересказывал ее несколько иначе. В его изложении эта реплика звучала так: «Не потому, что фамилия у вас не круглая, а потому, что стишкам вашим до рубля девяти гривен не хватает».
Даже еще обиднее.
[Закрыть].
Умел выбирать убедительные и действенные оскорбления и применял их не без удовольствия.
Однажды (по дороге из Италии) он сказал мечтательно:
– Все хорошее, что было в советской литературе, проскочило случайно. – И начал перечислять: – «Тихий Дон», «Как закалялась сталь» и мой «Теркин». – Список был длинный, и у каждого номера была своя печальная история – запреты, поносная критика, возражения власть имущих, например, Горького.
Себя он, конечно, причислял к проскочившим случайно. Но тогда, в 1957 году, не так уж часто оглядывался на непроскочивших. А потом стал оглядываться все чаще и чаще.
В. С. Гроссман с бешенством рассказывал:
– Он на каком-то приеме говорит мне: «Посмотри на Бубеннова, он похож на Чехова».
Дело, понятно, было до 49-го года, и Бубеннов в ту пору был просто молодой, быстро идущий в гору писатель[101]101
Дело… было до 49-го года, и Бубеннов в ту пору был просто молодой, быстро идущий в гору писатель.
Михаил Семенович Бубеннов (1909–1983) – русский советский писатель, автор военного романа «Белая береза» (1947; Сталинская премия 1948 года).
Смысл реплики Слуцкого в том, что после 49-го года, ознаменовавшегося первой волной шельмования «безродных космополитов», Бубеннов стал одним из главных закоперщиков всех – официальных и неофициальных – антисемитских кампаний.
27 февраля 1951 года в «Комсомольской правде» появилась откровенно «жидоедская» статья Михаила Бубеннова «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы». Эта попытка развязать очередную антисемитскую кампанию была, видимо, его личной инициативой и «сверху» поддержана не была.
В январе 1953 года, вскоре после сообщения ТАСС об аресте «убийц в белых халатах», в «Правде» появилась погромная статья Бубеннова о романе Василия Гроссмана «За правое дело», одобренная и, кажется, даже инспирированная самим Сталиным. Во всяком случае, к публикации этой была сделана сноска, в которой говорилось, что редакция «Правды» точку зрения автора статьи полностью разделяет и от души к ней присоединяется. Никогда – ни раньше, ни потом – «Правда» таких сносок к печатавшимся на ее страницах статьям не давала.
Всеми этими своими подвигами, а также грубыми антисемитскими выходками на бытовом уровне Бубеннов заслужил славу самого злостного антисемита в Союзе писателей. А может быть, даже и во всем СССР. Соперничать с ним в этом качестве мог только известный в ту пору драматург Анатолий Суров.
И вот однажды они подрались.
Уж не знаю, что они там не поделили. А может статься, это был даже какой-нибудь принципиальный, идейный спор. Один, может быть, доказывал, что всех евреев надо отправить в газовые камеры, а другой предлагал более мягкий вариант: выслать их на Колыму. Или еще того либеральнее – в Израиль.
Как бы то ни было, они подрались. И драка была серьезная. В ход была пущена даже мебель – стулья, табуретки…
Случилось это в старом писательском доме в Лаврушинском переулке. Увлеченные борьбой супостаты выкатились из этого облицованного мрамором дома прямо на улицу, на потеху толпы народа, образовавшей традиционную очередь в Третьяковку. Оружием одного из сражающихся, как рассказывали очевидцы, стала вилка, которую он вонзил своему оппоненту в зад.
Сражение это вдохновило Эммануила Казакевича. Вдохновило настолько, что он описал его не прозой, как это можно было бы ожидать, а стихами. И даже облек свою поэтическую зарисовку в чеканную форму сонета:
Суровый Суров не любил евреев,Он к ним враждой старинною пылал,За что его не жаловал ФадеевИ А. Сурков не очень одобрял.Когда же Суров, мрак души развеяв,На них кидаться чуть поменьше стал,М. Бубеннов, насилие содеяв,Его старинной мебелью долбал.Певец березы в жопу драматургаС ужасной злобой, словно в Эренбурга,Столовое вонзает серебро.Но, следуя традициям привычным,Лишь как конфликт хорошего с отличнымРешает это дело партбюро. В сочинении этого сонета, во всяком случае в доведении его до совершенства, принял участие сам Твардовский. Именно он, как рассказывали свидетели творческого процесса, подарил Казакевичу замечательную (едва ли не лучшую во всем стихотворении) строчку: «Столовое вонзает серебро».
[Закрыть]. Но Гроссман никому и ничего не прощал, даже недогадливость. Эту недогадливость он, выражаясь словами Пушкина, вспоминал «со злобной радостию».
– Польский союз писателей послал делегацию. А нас несколько человек направили встречать их к границе. Встреча, банкет, гонор. А ночью залезли мы с ними в купе, стали они раздеваться на ночь, и трусишки у них такие драные, такие латаные.
Из всей этой тирады, слышанной тоже в купе в 1957 году, я точно помню только насчет трусишек. И неописуемое выражение презрения на лице. Остальное вспомянуто вприглядку – не по слову, а по мысли. В общем же разговоры Твардовского помнятся хорошо, может быть, потому, что там, кроме слова, всегда была мысль.
Кажется, в ответ на мое случайное замечание, что в украинском фольклоре Твардовский всегда пан, он нервно и настороженно:
– Говорят небось про меня, что я поляк, говорят?
– Нет, не говорят.
По Варшаве мы шли втроем с Твардовским и Заболоцким. Молча смотрели под ноги. Очень хотелось купить газету и узнать новости, накопившиеся за пять дней поездки. А денег – ни злотого. В конце концов злотый нашелся прямо на асфальте, и газета была куплена – без новостей.
Новости начались в Москве на вокзале, когда к каждому из нас подошли по родственнику (ко мне – брат, к Твардовскому – дочь), отвели в сторонку и сепаратно сообщили о снятии Жукова…