Текст книги "Покуда над стихами плачут..."
Автор книги: Борис Слуцкий
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
В собственных стихах мне нравится не средний или средне-хороший уровень, а немногочисленные над ним взлеты, не их реалистически-натуралистическое правило, а реалистически-символические исключения.
Прыгнуть выше самого себя удается редко. В этом случае я, наверное, прыгнул. Есть еще такой признак: волнение, которое я испытываю, читая это стихотворение вслух. Видимо, есть причины для этого волнения.
Только очень немногое вызывает у меня примерно то же чувство. Что именно? Конечно, «Старуха в окне», в свое время «Госпиталь», «Хозяин». (Остаток страницы не дописываю. Может быть, вспомню еще что-нибудь.)
«Давайте после драки…» было написано осенью 1952-го в глухом углу времени – моего личного и исторического. До первого сообщения о врачах-убийцах оставалось месяц-два, но дело явно шло – не обязательно к этому, а к чему-то решительно изменяющему судьбу. Такое же ощущение – близкой перемены судьбы – было и весной 1941 года, но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что никакого твоего участия не требовало. Делать же должны были со мной и надо мной.
Повторяю: ничего особенного еще не произошло ни со мной, ни со временем. Но дело шло к тому, что нечто значительное и очень скверное произойдет – скоро и неминуемо.
Надежд не было. И не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. О светлом будущем не думалось. Предполагалось, что будущего у меня и у людей моего круга не будет никакого. Примерно в это же время я читал стихи Илье Григорьевичу Эренбургу, и он сказал: «Ну, это будет напечатано через двести лет». Именно так и сказал: «через двести лет», а не лет через двести. А ведь он был человеком точного ума, в политике разбирался и на моей памяти неоднократно угадывал даже распределение мандатов на каких-нибудь западноевропейских парламентских выборах.
И вот Эренбург, не прорицатель, а прогнозист, спрогнозировал для моих стихов (для «Давайте после драки…» в том числе) такую, мягко говоря, посмертную публикацию.
Я ему не возражал. <…>
Той же осенью, провожая знакомую, я сказал ей: «Я строю на песке», – и вскоре написал об этом стихотворение.
Итак, без надежд и перспектив я выстроил на песке «Давайте после драки…» и сразу же начал читать по компаниям – у Тоома, Тимофеева, Шахбазова. Позднее я объявил это стихотворение посмертным монологом Кульчицкого и назвал «Голос друга». Позднее, через год-два, у меня уже не было оснований для автопохорон. Драка продолжалась. Но осенью 1952 года ощущение было именно такое: после драки.
При переезде с квартиры на квартиру все мое имущество тогда умещалось в одном чемодане. Единственным достоянием, настоящими пожитками были четыре года войны. Они создавали какие-то права – пусть непризнаваемые. Я-то сам отказываться от этих прав не собирался.
Фанерные (или просто деревянные) обелиски, установленные на могильном холмике и увенчанные пятиконечной, жестяной, вырезанной из консервной банки звездой, устанавливались на солдатских могилах сразу после похорон.
Много лет спустя их заменяли бетонными обелисками же, еще позднее – каменными.
Почему обелиск был единственной фигурой, которую буквально вся армия признала достойной своих мертвецов? Кто знает. Если и была по этому поводу какая-либо инструкция, она только оформила задним числом это всеобщее пристрастие.
Да и можно ли назвать обелиском эту небольшую, иногда полуметровую пирамидку с усеченной верхушкой?
* * *
Стихотворения о голых людях «Иваны», «Баня», «Пляжи 46-го года». Еще в детстве мне запомнилось рассуждение бродяги из «Янки при дворе короля Артура» о том, что в тюрьму он попал за высказанное публично мнение о голых людях – герцог в бане неотличим-де от слуги.
Это неправильное рассуждение. В особенности после больших войн тела человеческие выглядят очень различно.
Осенью 1945 года в бане румынского города Крайовы, довольно, впрочем, грязной и тесной, я от нечего делать сначала разделял моющихся на наших и румын, а потом примысливал к их шрамам возможные биографии. Там же, на выходе из бани, я сочинил «Иванов», а потом торопливо их записал, чтобы не забыть.
Иваны – всеобщее самоназвание наших солдат (да и офицеров) в военные годы. Откуда оно пошло? От немецкого ли «Рус – Иван» или просто потому, что имя традиционно связывалось с простым народом?
Другие самоназвания: славяне (связано с одной из главных тем нашей пропаганды), елдаши (от тюркского «товарищ») – так иногда обращались к офицерам, а может быть, и друг к другу солдаты среднеазиатского происхождения.
В словах «Иваны» и «славяне» гордости было больше, чем иронии…
Н. Н. Асеев и вожди
О Демьяне Бедном Асеев говорил не без почтения:
– Жил в Кремле. Хотел – ходил к Ленину, хотел – ходил к Сталину. Узнавал все из первых рук.
После этого он риторически воскликнул:
– А Сурков что?
У Николая Николаевича был интерес к вождям, но опасливый, риторический. Впрочем, было у него несколько автобиографических сказаний.
В 1941 году праздновали столетний юбилей Лермонтова. Председателем юбилейного комитета был К. Е. Ворошилов[80]80
Председателем юбилейного комитета был К. Е. Ворошилов…
Климент Ефремович Ворошилов (1881–1969) – российский революционер, советский военачальник, государственный и партийный деятель, участник Гражданской войны, один из первых Маршалов Советского Союза. С 1925-го года нарком по военным и морским делам, в 1934–1940 годах нарком обороны СССР. В 1953–1960 годах – Председатель Президиума Верховного Совета СССР. Член ЦК партии в 1921–1961 и 1966–1969 годах. Член Оргбюро ЦК ВКП(б) (1924–1926). Член Политбюро ЦК ВКП(б) (1926–1952), член Президиума ЦК КПСС (1952–1960). – прим. верст.
[Закрыть], заместителями – Асеев и О. Ю. Шмидт[81]81
…заместителями – Асеев и О. Ю. Шмидт.
Отто Юльевич Шмидт (1891–1956) – ученый, полярный исследователь. Руководил полярными экспедициями на «Седове» (1929–1930), «Сибирякове» (1932), «Челюскине» (1933–1934). В 1937 году возглавил экспедицию по организации дрейфующей станции «Северный полюс – 1». Эти две последние экспедиции принесли ему всенародную и даже всемирную славу.
[Закрыть]. Оба они тогда были в фаворе, в случае: Николай Николаевич даже временно исполнял что-то вроде должности первого поэта земли русской – в промежутке между Маяковским и Твардовским.
Комитет собрался на пленарное заседание, и Климент Ефремович – в прекрасном расположении духа – предложил программу чествования:
– Соберемся в Большом театре, будет доклад, а потом послушаем оперу «Демон» на сюжет Лермонтова.
В Асееве нечто взыграло, и он сказал:
– Лермонтов был известен не тем, что пел и танцевал. Поэтому соберемся лучше в Театре имени Моссовета, послушаем доклад, а потом посмотрим пьесу самого Лермонтова «Маскарад».
Ворошилов огорчился и обиделся, однако план Асеева был куда резоннее, и члены комитета решительно его поддержали.
Прощаясь после заседания, Климент Ефремович сказал Асееву:
– Все-таки не любите вы нас, Николай Николаевич.
– Я? Кого? Вас?
– Вождей.
Не помню, как открестился Николай Николаевич от этого обвинения, но историю рассказывал неоднократно и с удовольствием.
Перед самой войной был прием писателей у Сталина, и Асеева так ласкали, что, когда Иосиф Виссарионович жестоко обрушился на Авдеенко, виновного в излишнем восторге перед витринами западноукраинских магазинов, которым недавно подали руку помощи, тот взмолился:
– Да заступитесь хоть вы за меня, Николай Николаевич!
Обласканный и ублаготворенный Асеев попытался содеять родной словесности малую пользу, объяснив Сталину, что Ванда Василевская пишет плохо и поднимать ее не следует[82]82
… объяснив Сталину, что Ванда Василевская пишет плохо и поднимать ее не следует.
Ванда Львовна Василевская (1905–1964) – польская и советская писательница, поэтесса, драматург, сценарист и общественный деятель. С 1939 г. жила в СССР. Была обласкана советской властью – удостоена трех Сталинских премий (в 1943, 1946 и 1952 годах). В годы Великой Отечественной войны Ванда Василевская передала Сталинскую премию в Фонд обороны на строительство боевого самолёта, который она просила назвать «Варшава». Жена украинского советского писателя, драматурга и политический деятеля А. Е. Корнейчука (1905–1972). – прим. верст.
[Закрыть]. На что ему было отвечено, чтоб не лез не в свои дела.
Началась война, и Асеев эвакуировался в маленький, тесный и голодный Чистополь.
– Вот там я и понял, что такое настоящая жизнь, за хлебом по карточкам весь город выстраивался в 4 утра, и зимой тоже. Пишут номера на спине мелом, у кого мел осыплется, того в очередь не пустят.
– Так кой же годок вам тогда шел, Николай Николаевич?
– 51-й миновал.
– А раньше не понимали, что такое настоящая жизнь?
– Недопонимал.
В Чистополе он написал поэму «Городок на Каме» со строками (цитирую по памяти):
Вот народ, что работает ловко и ладно,
А живет хладно и гладно.
И еще:
Вот он мечется, мочится, мучится.
Добрые люди послушали и стукнули куда следует. Асеев предстал перед чьими-то светлейшими очами.
Докладывал и вообще командовал А. С. Щербаков[83]83
…А. С. Щербаков…
Щербаков Александр Сергеевич (1901–1945) – кандидат в члены Политбюро (1941–1945). Начальник Совинформбюро, с 1941 г. – начальник ГлавПУРа РККА и зам. наркома обороны. Будучи одновременно секретарем ЦК, инициировал применение репрессий ко многим работникам партии, армии и к деятелям искусства. Оргсекретарь Союза писателей СССР. Отличался крайне реакционными взглядами в области национальной политики. – прим. верст.
[Закрыть], еще недавно друг-приятель по Оргкомитету Союза писателей, а сейчас генерал, тучный, сырой, тяжело ступающий, с большими правами насчет продления или непродления жизни и смерти.
Щербаков топал по залу заседания и орал:
– Зачем вы так написали?
– Так это же правда, Александр Сергеевич.
– Кому нужна ваша правда?
И Асеев, столь поздно узнавший, что такое настоящая жизнь, выпал из Комитета по Сталинским премиям, а также из других писательских обойм.
Еще раз, много позднее, он переведался с вождями[84]84
…он переведался с вождями.
Переведаться (устар) – посчитаться за обиду, потребовать удовлетворения за оскорбление. – прим. верст.
[Закрыть]. Дело было в 1954, если не ошибаюсь, году, и писатели были вновь приглашены к руководству. Писателям дали выговориться. Асеев говорил о том, что крупноталантливых людей нельзя посылать на фронт, что вот послали Кульчицкого, а его убили.
Вообще говоря, в Асееве до смерти жил запал пацифиста двадцатых годов, ненависть ко всякой войне, кем бы и за что бы она ни велась. Мне он говорил:
– Я вам ваших военных стихов не прощу. <…>
Когда Асееву не дали Ленинской премии, заголосовали на Комитете, он позвонил мне и долго, открытым текстом ругал всех державцев и милостивцев. Очень ему хотелось премии, и деньги уже были распределены.
Я (Асееву):
– А ведь они не виноваты, Николай Николаевич. Они хотели, чтобы у вас была премия.
– Так в чем же дело?
– А посчитайте: Ермилова вы обложили в поэме, Грибачева – в статье[85]85
…Ермилова вы обложили в поэме, Грибачева – в статье…
Ермилов Владимир Владимирович (1904–1965) – критик, литературовед. В 1946–1950–х годах редактор «Литературной газеты». Его перу принадлежат разносные статьи против А. Твардовского, Вас. Гроссмана, Л. Мартынова и др. прогрессивных поэтов и писателей.
Грибачев Николай Матвеевич (1910–1992) – один из наиболее одиозных советских писателей, лауреат Ленинской (1960) и Сталинских (1948, 1949) премий. Главный редактор журнала «Советский Союз» (с 1950 г.). Член Комитета по присуждению Государственных и Ленинских премий. – прим. верст.
[Закрыть], о МХАТе написали:
И красное знамя серенькой чайкой
На мхатовском занавесе заменено.
А ведь у МХАТа голоса три в Комитете. Так вот и набираются отрицательные голоса.
Асеев эту непремию, о которой раззвонили во всех газетах, так и не простил – ни Комитету, ни всему человечеству.
Крученых
Иногда я встречал у Асеева А. Е. Крученых. Странная и в своем роде единственная судьба у этого человека.
Весь российский авангард постоянно оглядывался на смысл, на содержание. Гневное восклицание Ходасевича «Нет, я умен, а не заумен!» – могли бы повторить и Хлебников, и Маяковский, и Цветаева. Все они были умны, очень умны. Все стремились к ясности выражения, а если не всегда ее достигали, то вспомните, какие галактики пытался осмыслить хотя бы Хлебников.
Крученых ни к чему не стремился. Изобретя слово «заумь» (оно, как и слово «бездарь», сначала произносилось с ударением на втором слоге), Крученых действовал за умом, не очень далеко от ума, но все же не на его территории.
Полтора десятилетия дадаизма и сюрреализма, труд полупоколения талантов Франции, Германии, Италии, Югославии был выполнен в России одним человеком. Современники наблюдали его усилия с любопытством, иногда – сочувственным, чаще – жестоким. Крученых был отвлекающей операцией нашего авангарда, экспериментом, заведомо обреченным на неудачу.
Ко времени нашего знакомства Крученых был на самом дне. Давным-давно выброшенный из печатной литературы в литографированные издания, давным-давно лишенный и литографии, он был забыт. Не знали даже, жив ли он.
Между тем он был жив и нуждался в одеянии и пропитании. Пусть самых приблизительных.
У Асеева его всегда угощали курой.
Помню некоторые из его разговоров.
– У нас, футуристов, у всех были двойные имена: Владимир Владимирович, Николай Николаевич, Давид Давидович (Бурлюк), Василий Васильевич (Каменский)[86]86
…Владимир Владимирович, Николай Николаевич, Давид Давидович (Бурлюк), Василий Васильевич (Каменский)…
Владимир Владимирович Маяковский (1893–1930) – русский советский поэт, один из основоположников русского футуризма. Один из Крупнейших поэтов XX века. Помимо поэзии ярко проявил себя как драматург, киносценарист, кинорежиссёр, киноактёр, художник, редактор журналов «ЛЕФ» («Левый Фронт»), «Новый ЛЕФ».
Николай Николаевич Асеев (1889–1963) – русский советский поэт, сценарист, деятель русского футуризма.
Давид Давидович Бурлюк (1882–1967) – русский поэт и художник украинского происхождения, один из основоположников русского футуризма.
Василий Васильевич Каменский (1884–1961) – русский поэт-футурист, один из первых русских авиаторов. – прим. верст.
[Закрыть].
– А вы?
– У меня тоже почти двойное. Я называл себя не Алексеем Елисеевичем, а Алексеем Алексеевичем. <… >
Когда Крученых стукнуло восемьдесят, была организована складчина (по пятерке) и обед в одной из комнат Союза писателей. Речи на обеде произносили, естественно, юбилейные. Внесший свою пятерку и немедленно напившийся Смеляков восстанавливал правду и поправлял ораторов:
– Значительный поэт Крученых? Нет, ничего себе.
– Крупный вклад в литературу? Нет, ничего особенного.
Рядом со мной сидел Кудинов, которому Литфонд поручил отдать Крученых 300 рублей вспомоществования. Угнетенный собственной интеллигентностью, он мучился и не знал, как это сделать, чтобы не обидеть юбиляра.
Я ему посоветовал отдать просто, без затей.
После одной из речей Кудинов вскочил и сказал:
– А это вам на костюм, от Литфонда.
– Сколько? – спросил Крученых деловито.
– Триста.
Крученых нетерпеливо утихомирил очередного оратора, пересчитал мелкие купюры, а потом снова стал слушать речь о своем большом вкладе в русскую поэзию.
Эренбург
Второй раз я увиделся с Эренбургом в 1949 году. Я начал писать стихи – после многолетнего перерыва. Когда написалась первая дюжина и когда я почувствовал, что они могут интересовать не меня одного, я набросал краткий списочек писателей, мнение которых меня интересовало. Эренбург возглавил этот список. Я позвонил ему; он меня вспомнил. Я пришел к нему на улицу Горького.
Тщательно осведомившись о моих жизненных и литературных делах, Эренбург как-то неловко усмехнулся, протянул мне лист бумаги и сказал:
– А теперь напишем десяток любимых поэтов.
Это была игра московских студентов, очень обычная. Писали десяток (редко дюжину) лучших поэтов мира, или России, или советских, или десяток лучших молодых. В последнем случае десятка иногда не набиралось.
Иногда писали десяток не лучших, а любимых.
Однажды писали даже десяток худших. Потом листочки сравнивались, любовь подсчитывалась, выводились общие оценки. Под вкус подводилась математическая (скажем точнее, арифметическая) база. Некоторые методы современных социологических опросов были найдены и применены двадцатилетними студентами Московского института Союза писателей.
Оказалось, что Эренбург, которому в то время было около шестидесяти, продолжал играть в эту игру. Я взял бумагу, подумал, начал писать, снова подумал.
Мои дела, жизненные и литературные, были достаточно серьезными. С жизнью было проще, определеннее. Устойчивое положение инвалида Отечественной войны 2-й группы давало мне не только все необходимые справки, но и право жить в Москве и малую толику пенсии (810 рублей). Сложнее было со стихами. На войне я почти не писал по самой простой и уважительной причине – был занят войной. По нашу сторону фронта не было, как известно, ни выходных дней, ни солдатских отпусков. После войны, в Румынии, когда все дела кончились, а новые еще не начались, написал несколько баллад. Потом начались годы болезненные и бесплодные. Я ступал на поэтическую сцену как моряк, вернувшийся из восьмилетнего плавания; что и говорить, земля ходила у меня под ногами.
Таковы были мои дела, жизненные и литературные. Я писал список десяти любимых, поглядывал на Эренбурга и понимал, что то, чем мы сейчас с ним занимаемся, тоже дело, очень важное. По сути, мы фиксировали в лицах, именах свои эстетики. Сравнивали их. Наверное, многое в наших отношениях определила похожесть двух списков.
Надо сказать, что мы играли в эту игру еще многие десятки раз.
Имена в наших списках ни разу не совпадали полностью. Но некоторые поэты переходили из одного списка в другой. Николай Алексеевич Заболоцкий, долгие годы фигурировавший только на моих листках, перекочевал на эренбурговские и уже навсегда остался там и в его сердце. А с его листков на мои так же перекочевал Осип Мандельштам.
Попробую припомнить список, скажем, самых значительных поэтов века – не свой, а эренбурговский. Такой список мы писали чаще всего. Может быть, в огромном хозяйстве, именуемом архивом И. Г. Э. и ныне хранящемся в фондах ЦГАЛИ, иные из этих листков хранятся до сих пор. Итак, десятка лучших, значительнейших поэтов двадцатого века.
Конечно, там были Блок, Маяковский, Пастернак, Цветаева, Мандельштам, Есенин. Эти шестеро – всегда и бесспорно. Но были также Ахматова, Хлебников, позднее стал появляться Заболоцкий, здравствующих современников мы не писали или писали отдельно.
Не было Белого, Асеева, Сельвинского, Волошина, Ходасевича, Сологуба. Это несмотря на очень прочные отношения, дружеские или литературные, связывавшие И. Г. со многими из них.
Он вообще твердо разделял понятия: хороший человек и хороший поэт, любимый друг и любимый поэт.
Во время последней нашей встречи, состоявшейся за сутки до его смерти, мы не писали списков, но разговор о поэзии и поэтах возник снова. Я хорошо помню, как И. Г. сказал:
– Для меня лишь Марина и Мандельштам. Хотя я понимаю, что значение Пастернака больше. – Кажется, он сказал: конечно, больше. Разговор шел о любимых современных поэтах.
И. Г. говаривал:
– Поэзия – это то, что не может быть выражено другими искусствами.
Этот афоризм фундировал отрицание, например, поэмы как формы поэтического повествования. Так называемая лирическая поэма, то есть длинное лирическое стихотворение или цикл лирических стихотворений, не отрицалась. Сдержанно относился И. Г. к поэмам Сельвинского и Твардовского. Вл. Корнилов, читавший ему свои большие вещи, не показался. Впрочем, исключений было много. Поэмы Мартынова, например, в которых элемент повествования был настойчивее, чем у Твардовского, – очень нравились.
Точно так же, при яростном отрицании повествовательной, литературной живописи, первым мастером века считался литературнейший Пикассо.
В этом видится важная особенность мышления И. Г. – он более всего почитал факты. Любил теоретизировать, но факты ценил больше теорий. Когда его эстетические афоризмы начинали конфликтовать с фактами, он легко уступал.
Не так уж много читал И. Г. из современной прозы, следя за десятком-двумя литераторов.
В отношении современной музыки был достаточно беззаботен. Спрашивал: «А кто такой Соловьев-Седой? Хрущев сказал: вот послушаю с утра Соловьева-Седого, и весь день легко на душе».
Но текущую русскую поэзию знал основательно – и любимое, и нелюбимое.
Попробую припомнить некоторые его мнения.
Об Алигер говорил: она поэт, средний, но поэт. Не плохой, а именно средний. Ценил мужество Алигер, активность, доверял ей, часто с ней виделся.
Часто говорил, что наши молодые писатели талантливее наших молодых художников, но что художники – порядочнее, честнее. Это была одна из любимейших его поговорок.
Однажды сказанная, она стала влиять на его конкретные мнения. Очень интересовался молодыми поэтами – без раздражения, свойственного, скажем, Ахматовой или Маршаку, с доброжелательной иронией, в которой доброжелательства было больше, чем иронии.
Стихи Евтушенко не любил, но под некоторым нажимом признавал его подлинную талантливость. Рассказывал, что в Италии какой-то журналист так пристал к нему с расспросами о Евтушенко, что он раздраженно сказал:
– Да у нас десять таких поэтов, как Евтушенко.
– Десять Этусенко! Великая страна, – заявил взволнованный итальянец.
История нравилась И. Г., и масштабы зарубежной славы Евтушенко не вызывали у него обычного писательского злословия.
Еще одна излюбленная эренбурговская история об «Этусенко».
Пикассо рассказывал И. Г., что Евтушенко явился к нему без приглашения, но с фотографами. Пикассо это не понравилось. Фотографов он мог бы пригласить и сам, и он сказал Евтушенко:
– Бывал у меня один русский поэт, тоже высокого роста – Маяковский. Но тот шел впереди толпы, а вы шагаете в толпе.
Интересно, что о Вознесенском Пикассо говорил добродушнее.
– Кажется, похож на Реверди, – говорил он И. Г. По-русски Пикассо не понимает.
Сам Евтушенко рассказывал мне, что, видя его, Эренбург начинал улыбаться еще издали, как будто ему показывали что-то очень смешное. Был в серьезной претензии, когда на правительственном приеме Евтушенко начал оспаривать правомерность термина «оттепель», утверждая, что на политическом дворе не оттепель, а настоящая весна. Не без восхищения рассказывал о том, как смело Евтушенко возражал Хрущеву на каком-то другом приеме.
В общем, деятельность Евтушенко его интересовала, а поэтическая деятельность чаще всего раздражала.
Были люди, о которых он всегда говорил с «но» и «однако», – Кирсанов, Асеев, Сельвинский. Их стихи – не нравились. Место в поэзии для них отводилось только в подсобке.
Выше всего в поэзии Эренбург ценил «содержание», смысл и «что-то» неопределимое, верленовскую музыку[87]87
Выше всего в поэзии Эренбург ценил «содержание», смысл и «что-то» неопределимое, верленовскую музыку…
Поль Мари Верлен (фр. Paul Marie Verlaine, 1844–1896) – французский поэт, один из основоположников литературного импрессионизма и символизма. – прим. верст.
[Закрыть], магию. У Кирсанова же музыка и магия были определимыми.
Во время своей последней болезни И. Г. не то чтобы не хотел умирать, а не собирался умирать. Он и думать на эту тему не хотел. За несколько дней до конца, в последней неделе августа, он спросил у меня:
– Как вы думаете, сколько меня еще будут заставлять лежать?
– Недель шесть, наверное.
– Что вы, я не вынесу. Они сами говорят: недели три, – Очень ему хотелось встать, выздороветь, съездить в Швецию.
Он был почти счастливый человек. Жил как хотел (почти). Делал что хотел (почти). Писал что хотел (почти). Говорил – это уже без почти – что хотел. Сделал и написал очень много. КПД его, по нынешним литературным временам, очень велик.
Его «почти» – было доброе «почти». Оно не примешивалось к счастью, не приправляло его, не отравляло, а скапливалось в отдельные, цельнонесчастливые периоды. Тогда Эренбург был и угрюм, и бездеятелен. Угрюмство и нежелание работать у него совпадали.
На последнем или предпоследнем юбилее он сказал – с трибуны Большого зала Дома писателей:
– За прошлый год я тринадцать раз ездил за границу и написал двадцать шесть глав в свою книгу воспоминаний. – В этот миг он был счастлив. И в тот «прошлый» год он тоже был счастлив.
Довольно долго угрюмый период длился в 1963 году – после «мартовских ид», как И. Г. именовал мартовские встречи Хрущева с писателями. Основательно обруганный уже в первый день встречи, И. Г. не пошел на второй, сидел дома, нервничал, тосковал и ждал вестей. Помню звонки самые странные. Звонила, например, никогда прежде не звонившая, по сути дела незнакомая, Ш., сказавшая:
– Вам будут говорить много неверного о словах Никиты Сергеевича, но вас очень любят, и все будет хорошо.
Звонил корреспондент, если не ошибаюсь, Рейтер. Трубку взял И. Г. Послушал и сказал:
– Говорит: все знают, что вы смелый человек. Скажите же наконец, что вы обо всем этом думаете.
К вечеру пришли Каверин и Паустовский с новостями очень скверного свойства. Поучительно было наблюдать мрачного, подавленного Эренбурга, мрачного, возбужденного Паустовского и улыбающегося Каверина, который сказал:
– А я, знаете, так устроен, что уверен, что все обойдется. Просто не могу поверить, что будет плохо.
На него немедля обрушились, недвусмысленно объясняя его оптимизм крайней молодостью и неопытностью. А Каверину тогда уже было за шестьдесят.
Правя мемуары, я, конечно, иногда разрушал музыку фразы, которая всегда выговаривалась прежде, чем выстукивалась на машинке. Вообще говоря, мемуары читали (до журнальных редакторов) всегда и по главам – Наталья Ивановна (она их перепечатывала)[88]88
… мемуары читали (до журнальных редакторов) всегда и по главам – Наталья Ивановна (она их перепечатывала)…
«Наталья Ивановна» – это Н. И. Столярова, многолетний секретарь И. Г. Эренбурга.
Об удивительной судьбе этой замечательной женщины и ее героической деятельности, выходящей далеко за пределы того, что требовала от нее ее должность секретаря Эренбурга, подробно рассказал А. И. Солженицын. Я приведу здесь только самое начало его увлекательного рассказа.
«Когда в 1906 году на Аптекарском острове в Петербурге намечено было революционерами взорвать дачу Столыпина и так убить его вместе с семьей (и убили три десятка посетителей и три десятка тяжело ранили, с детьми, а Столыпин остался цел), – одна из главных участниц покушения, „дама в экипаже“, была 22-летняя эсерка-максималистка Наталья Сергеевна Климова, из видной рязанской семьи. Она была арестована, вместе с другими участниками покушения приговорена к казни. Сама Климова не просила помилования, но это сделал за нее отец, ни много, ни мало – член Государственного Совета. По его просьбе император помиловал двух участвовавших женщин – Наталью Климову и Надежду Терентьеву, купеческую дочь. Заменили им на вечную каторгу… Начало срока Климова отбывала в Новинской тюрьме в Москве, там скоро очаровала и духовно подчинила надзирательницу – и с ее помощью устроила знаменитый „побег тринадцати“ женщин… В ночь после побега Климову отвезли в дом либерального адвоката, где она и жила в безопасности месяц, пока жандармы стерегли рязанский дом Климовых и имение. Затем она приняла облик глубокого траура, и адвокат проводил ее на поезд, идущий в Сибирь. Она перебралась в Японию, а оттуда поплыла в Лондон – к Савинкову, снова в Боевую Организацию (террористическую). Под Генуей на „даче амазонок“ собирались бежавшие из Новинской и другие политкаторжане. Тут она вышла замуж за революционера-эмигранта Ивана Столярова, родила от него двух девочек. В 1917 он уехал вперед, в петроградское кипенье, оставив жену беременной. Третья девочка вскоре после рождения умерла от испанки, двух старших мать успела выходить, но сама тоже умерла.
Настолько тесно сходилась тогда в Париже вся революционная Россия, что нашелся из той же Рязани, с той же улицы, из соседнего дома сын рязанского судьи Шиловский, тоже политэмигрант, меньшевик, который удочерил и воспитал девочек (старшая из них – Наташа). Хотя говорят, что две любви не умещаются в сердце, у Наташи уместились и полночувственная любовь ко Франции, и пронзительно-преданная к России… В начале 20-х годов, 11-летней девочкой, Наташа ездила в гости к отцу в Петроград… и загадала, что непременно сюда вернется – вот, когда ей будет 20 лет. Сестра ее Катя, оставшаяся во Франции, говорит: Наташа очень повторяла мать – яркостью характера, благородством всеобъемных намерений, высокими движениями души и вместе – взбросчивостью к действию, дерзостью в совершеньи его. Так и свой замысел – вернуться на родину, она провела неуклонно, при трезвых отговорах и справедливых огорчениях парижского эмигрантского круга: когда не ехал никто, когда это было безумием явным – в декабре 1934, сразу после убийства Кирова! (И – никогда не пожалела, даже в лагерной пропасти…) Отец Наташи уже был сослан под Бухару в эсеровской куче… – а на расстрел арестован уже после ареста дочери. Наташе дали все-таки два года если не России, то советской воли, арестовали в 1937 (добровольное возвращение в Союз? конечно, шпионка; ну, не шпионка, так контрреволюционная деятельность). В первой же лубянской камере она встретила… товарку своей матери по побегу из Новинской тюрьмы! Прошла жестокий общий путь (и он – не соскользнул с ее души, не забылся, горел) – и особенно жестко достался ей слишком „ранний“ возврат на волю, в 1946, когда еще никто не возвращался, еще это было непривычно слишком, не готова была советская воля принимать отсидевших зэков. После многих злоключений она в 1953 сумела (и то – ходатайством Эренбурга и других влиятельных лиц) получить право поднадзорного житья в родной Рязани, откуда мать так легко ушла на революцию…
Потом облегчалось время – разгибалась и Наталья Ивановна. В 1956 переехала в Москву; дочь Эренбурга (с которой Н. И. училась в одной школе в Париже) уговорила отца взять Н. И. секретарем. К нему как к знаменитости лились письма с просьбами, шли просители, и многие из них были бывшие зэки – так Н. И. пришлась очень к месту. (У Эренбурга и дослужила она до его смерти.)»
(А. Солженицын. Бодался теленок с дубом. М., 1996. С. 487–489.)
[Закрыть], Любовь Михайловна, Ирина Ильинична, я и Савич[89]89
…Любовь Михайловна, Ирина Ильинична, я и Савич.
Любовь Михайловна Козинцева-Эренбург (1900–1970) – художница, вторая жена И. Г. Эренбурга.
Ирина Ильинична Эренбург (1911–1997) – писательница, переводчица, единственная дочь И. Г. Эренбурга. В 1935 году в издательстве «Художественная литература» вышла ее первая книга – «Записки французской школьницы». На следующий год (в издательстве «Молодая гвардия») увидело свет второе издание «Записок». Тогда же – и в том же издательстве – появился ее очерк «По ту сторону. Мои английские знакомые». В 1939-м – перевод романа Андре Мальро «Надежда» (о гражданской войне в Испании).
В 1995 году в Берлине вышла книга И. Эренбург – «So habe ich gelebt» («Так я жила»). На русском языке эта книга увидела свет только уже после смерти писательницы. (Ирина Эренбург. Воспоминания Дневник. М., 1998.)
Овадий Герцевич Савич (1896–1967) – писатель, переводчик. Ближайший друг И. Г. Эренбурга. В 1928 году вышел в свет первый его роман – «Воображаемый собеседник». В 1932–1936 гг. Савич был корреспондентом «Комсомольской правды» – сперва в Париже, потом в Испании. В 1937–1939 гг. – корреспондент ТАСС в Испании. На основе этого испанского опыта были созданы его книги «Люди интернациональных бригад» (1938), «Счастье Картахена» (1947), «Два года в Испании. 1937–1939» (1961). Савичу принадлежат переводы на русский язык испанских и латиноамериканских поэтов (А. Мачадо, Р. Альберти, П. Неруды, Г. Мистраля, Н. Гильена).
[Закрыть]. Кроме того – так сказать, узкие специалисты. Например, главу о Назыме – Бабаев, которого я пригласил. Главу о Маркише – родственники. Главу о Бабеле – Антонина Николаевна и, наверное, Мунблит[90]90
Главу о Бабеле – Антонина Николаевна и, наверное, Мунблит.
Антонина Николаевна Пирожкова (1909–2010) – вдова И. Э. Бабеля.
«Родилась 1-го июля 1909 года в Сибири. Школу закончила в 1926 году и поступила учиться в Технологический институт в городе Томске на инженерно-строительный факультет.
Закончила институт, к тому времени изменивший свое название на Сибирский институт инженеров транспорта, в 1930 году. До 1932 года работала на Кузнецкстрое, затем переехала в Москву для работы в Гипромезе (Государственный институт по проектированию металлургических заводов). В 1934 году перешла на работу в Метропроект по проектированию конструкций московского метрополитена. В Метропроекте проработала 22 года, сначала инженером, потом старшим инженером, руководителем группы, автором проекта и, наконец, главным конструктором.
В годы культа личности Сталина мой муж Исаак Эммануилович Бабель был репрессирован в 1939 году и расстрелян 26-го января 1940 года.
Во время войны 1941–1945 годов я работала на Кавказе по проектированию железнодорожных тоннелей и возвратилась в Москву в 1944 году.
Свою инженерную судьбу считаю счастливой, так как все, что мною когда-то запроектировано, было построено.
В 1956 году по приглашению Московского института транспорта (МИИТе) перешла на преподавательскую деятельность, читала лекции по метрополитенам и тоннелям, где проработала 9 лет в должности доцента. За это время написала ту часть большого учебника для студентов, которая касалась метрополитенов и других тоннелей (железнодорожных, гидротехнических и коммунальных).
В 1965 году, после издания учебника, ушла на пенсию. Учебник переиздавался дважды – в 1975 году и в 1985 году, и его обновлением я занималась в мое пенсионное время. Но главной своей работой в это время я считаю составление двухтомника сочинений И. Э. Бабеля, включавшего все, что было напечатано при его жизни, и все, что удалось собрать в рукописях. Не вошли в двухтомник те его многие произведения, которые были взяты при аресте и мне не возвращены до сих пор.
В 1996 году я вместе со своей дочерью Лидией Бабель переехала на постоянное жительство в США к своему единственному внуку Андрею Малаеву-Бабелю, у которого здесь были и работа, и семья. Мы живем все вместе в небольшом отдельном доме в штате Мериленд, поблизости от Вашингтона. Я и здесь не остаюсь без работы. Для собственного удовольствия и для потомства пишу воспоминания о моей жизни, пишу дополнения к воспоминаниям о Бабеле и отвечаю на адресованные мне письма. Год назад у меня появился мой (и Бабеля) правнук Николай, украсивший нашу жизнь».
(А. Пирожкова. Краткая автобиография / Антонина Пирожкова. Семь лет с Исааком Бабелем. Воспоминания жены. NEW YORK, 2001.) Георгий Николаевич Мунблит (1901–1994) – писатель, литературный критик, сценарист. Автор (совместно с Е. П. Петровым) сценариев знаменитых кинокомедий – «Музыкальная история» (1940) и «Антон Иванович сердится» (1941). Автор мемуарной книги «Рассказы о писателях», в которую вошли его воспоминания об И. Бабеле, Э. Багрицком, М. Зощенко.
[Закрыть]. Мелкие справки наводились по малому «Ля-руссу» и Большой советской энциклопедии (2-е издание). В случае надобности читалась всякая дополнительная литература. Эренбург слушал замечания, даже требовал их, спорил, часто соглашался. Один из важнейших законов, которые он выработал для мемуарной книги, – не писать о плохих людях (кажется, почти никто из них не удостоен отдельной главы) и не писать плохого о хороших людях. Эренбурга обвиняли в очернительстве, а закон, оказывается, толкал на лакировку.
Эренбургу плохо давались описания внешности героев мемуаров, манеры их поведения.
Я как-то спросил у него:
– Почему обо всех ваших героях вы пишете «застенчивый»?
И он не смог это объяснить.
Зато когда надо было объяснить, куда тот или другой герой гнул, Эренбург был на высоте.
Очень долго писалась глава о Сталине. Несколько лет Сталин был одной из главных тем разговоров и размышлений (конечно, не у одного И. Г.). И. Г. пытался определить, выяснить закономерность сталинского отношения к людям – особенно в 1937 году – и пришел к мысли, что случайности было куда больше, чем закономерности. Однажды я спросил у И. Г., почему Сталин любил его книги. Отвечено было в том смысле, что ценились их политическая полезность и международный охват. Вообще говоря, Сталин, смысл Сталина был орешком, в твердости которого И. Г. неоднократно признавался.
Дачные книги – особенно Чехова – заложены не только листьями, цветами и листьями травы, но и землей. Земляные закладки. Работал в оранжерее – и читал.
Две сестры, персонажи без речей в этой семейной пьесе, привезенные из – кажется – Франции после войны и поселенные на даче, наверху. Я с ними несколько раз сидел за общим дачным обеденным столом. Я ничего о них не знаю. И. Г. говорил, что барышнями они выписывали из Франции (кажется) газеты. Они были седые, худощавые, с одинаковыми лицами. Обе всегда в одинаковых черных платьях. Вопросов за столом им не задавали. Л. М. смотрела на них дисциплинирующим взглядом.
Приехала команда из больницы, и медсестра, крепенькая, сорокалетняя, шепнула мне: «Документы проверьте». Я проверил. Показали без обиды. Потом ловко, сноровисто вмиг отбросили простыни, сняли белье, и я увидел то, что никогда не видел до этого: матово-белое, без желтизны, худое, с еле намеченным старческим животом, бедное-бедное тело.
Так же ловко, ладно, сноровисто, но без всякой уважительности его стащили на носилки, обернули, накрыли, унесли.
Илья Григорьевич, которого все – даже Незвал[91]91
…даже Незвал в поэме…
Незвал Витезслав (1900–1958) – чешский поэт, один из основателей движения сюрреализма в Чехословакии. Имеется в виду поэма «Песнь мира» (1950). – прим. верст.
[Закрыть] в поэме и Шолохов в речах – называли именно так: Илья Григорьевич, – в последний раз уехал из дому, из которого он так любил уезжать.