Текст книги "Записки о войне. Стихотворения и баллады"
Автор книги: Борис Слуцкий
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Попы
С католической церковью у нас установились странные отношения.
Скачала мы были взаимно напуганы друг другом. Мы знали религиозность мадьяр и австрийцев, авторитет их попов. Приходилось учитывать, что отпускник нарушает, правда, заповедь насчет жены ближнего, но аккуратно сознается в этом на исповеди. Запретить проповедь было невозможно, контроль ее был бы не эффективен. Нужно было считаться с существованием авторитетного и бесконтрольного (единственного бесконтрольного) жанра пропаганды. На основании всего этого мы взирали на пасторов с некоторой опаской.
Что же касается пасторов, то, клевеща еженедельно о наших атеистических зверствах, они, отчасти, уверовали в них сами, а более, боялись ответственности за клевету.
Просто игнорировать друг друга было невозможно. По мудрому приказанию Вселукавейшего римского престола[221]221
«По мудрому приказанию Вселукавейшего римского престола». – Автор пародирует название Святейшего римского престола.
[Закрыть], попы повсеместно уклонялись от принудительной эвакуации и остались с паствой.
Итак, разделившись с государственной частью своей деятельности в Надьканиже, я вызвав к себе в комендатуру католического викария[222]222
Викарий – в православной церкви помощник архиерея по управлению епархией; в католической – папский наместник (до XII в.), посылавшийся я отдаленные области, а также помощник епископа и приходского священника.
[Закрыть] с замом, а также евангелического и лютеранского пасторов. Я забыл предупредить на входе, и часовой долго не пуская их вовнутрь.
Наконец, они вошли, расселись в коридоре, старенькие, толстенькие, с неприятными старушечье-женственными физиономиями.
Со страхом ожидали викария (его я вызвал первым). Однако, едва он просительно просунулся в дверь, я встал и самолично усадил его в кресло. Мы были обоюдно сладкими-сладкими. Я называл его «Святой отец» и даже «Ваше святейшество». Барбье получил приказ переводить поживее.
Викарий обращался ко мне не иначе, как «достопочтенный господин майор».
Прошло полтора месяца, и епископ Штирии возвел меня в «Ваше высокородие». Тогда же это было для меня внове.
У господина викария не было никаких претензий к Красной Армии. Он охотно прощал ее бойцам отдельные эксцессы типа кражи двух свиней и одной поношенной шелковой рясы во Францисканском монастыре[223]223
«…Францисканском монастыре». – «Францисканцы» – члены монашеского «нищенствующего», ордена, названного по имени основателя первой общины – итальянского религиозного деятеля Франциска Ассизского (1182–1226). В отличие от других орденов францисканцы не уединялись в монастырях, а обосновывались в городах; проникая в гущу беднейшего населения, они стали одной из важных опор папства.
[Закрыть].
Здесь же я отметил, что уже укоренилось мнение, что красноармеец способен только на «имущественный ущерб церкви», но никогда не посягнет на личность священнослужителя и, тем более, не совершит кощунства.
По тем временам это было вполне приемлемое мнение.
В итоге викарий признался мне, что он благодарит Бога за приход Красной Армии. Мотивация благодарности была, правда, несколько неожиданной. Викария радовало, что наконец, хоть какой ни есть, мир установился.
Все же я присоветовал ему огласить эту благодарность в воскресных проповедях, во всех двенадцати церквях города.
На этом мы и разошлись, весьма довольные друг другом.
Зато в это же утро мне попался преотвратительный лютеранский попишка. Недаром половина его прихожан – немцы – сбежали из города. Он совсем осмелел, узнав от викария о моем благодушии, и сразу же начал жаловаться – все на тот же «имущественный ущерб».
При этом он необдуманно допустил ехидство, сказав: «К счастью, Ваши солдаты воспитаны в неведении лютеранского обряда. Поэтому, проникнув в мою церковь, они не обратились к ларцу с драгоценными сосудами, но сорвали и унесли две милостинные кружки. В одной было полтора килограмма медных денег, в другой – не более восьмисот граммов».
Я съел, но ответил ему, что христианам предписано прощать своих обидчиков, особенно, если обида измеряется такой мизерной цифрой, как «не более восьмисот граммов меди».
И отпустил его с миром.
Позже мы неоднократно встречались с викарием и начинали кланяться друг другу за двадцать шагов.
Совсем иной характер носили мои отношения с Павликовским, фюрстбишофом Штирии. Этот сам искал встречи со мной и явственно был уверен, что при любом обороте дел я его в каталажку не посажу.
Павликовский – мужчина пятидесяти лет или немногим больше, толстощекий, молодцеватый, с некоторой офицерской игривостью. Да он и был офицером – полевым епископом австрийской армии.
Он, либерал и оппортунист в политике, в частной жизни – любитель закусить и, кажется, бабник.
Поставили мы у его квартиры двухсменный пост – двух молодых сержантов. Через неделю Павликовский просит отозвать караул – сержанты ночуют у его молодой горничной.
В письме чувствуется обида не только принципиальная, но и личная.
Он осведомлен о наших церковных делах и оценивает их правильно.
Я спрашиваю его о служебной подчиненности.
– По вопросам каноническим я получаю указания от архиепископа Зальцбургского, по всем вообще вопросам – от святого Престола. Фактически же – мне некому подчиняться, так как уже семь лет между Штирией и Римом нет никакой связи.
При этом он вздыхает, и его толстая рожа преисполняется смирением. Я спрашиваю его о размерах его влияния.
– У меня около миллиона прихожан – девяносто пять процентов всего населения Штирии (я точно знаю, что не более девяноста). Четыреста с лишком церквей, двадцать два монастыря. Фашисты арестовали сто семьдесят из моих подчиненных. Но все же у меня достаточно людей, чтобы служить.
Он забывает сказать, что в его руках «народная» христианско-социалистическая партия, «черные» – треть избирателей, которую мы вынуждены легализировать и которая четыре года диктаторствовала в Австрии.
Его требования велики и определенны.
В условиях полновластия безбожной Красной Армии и атеистического, «красного» социал-демократического правительства он наступает по всему фронту.
– Монастырские здания, захваченные фашистами, должны быть возвращены монахам. И монахов собирают по домам, водворяют в монастыри.
– Народная партия должна получить портфели, здания, место под солнцем.
– В школах должно быть восстановлено преподавание Закона Божьего.
И социал-демократы, в свое время нажившиеся на просвещенческом радикализме, вводят Закон Божий – правда, только для детей верующих родителей. У Павликовского два довода: оборонительный – сто семьдесят интернированных нацистами католических священников и наступательный – миллион католиков в Штирии.
С ним приходится церемониться более, чем с кем-либо из «местных».
Государству, широко популяризировавшему в свое время песенку:
Долой, долой монахов!
Долой, долой попов!
Мы на небо залезем.
Разгоним всех богов! —
в качестве официального отношения к религии, ныне приходится быть более роялистом, чем король (т. е. чем союзники).
И в то время, как неумудренные в политике солдаты дважды обчищают князь-епископские кладовые, мы, начальство, идем на важные уступки. И потихоньку насаждаем профессорскую христианско-идеалистическую оппозицию в народной партии.
У вас польская фамилия, господин майор, – это Павликовский деликатно осведомляется о моей национальности.
Узнав, что я полуполяк-полурусский, он обрадованно объявляет о своем полупольском-полунемецком происхождении. И мы обрадованно улыбаемся друг другу. Далее выясняется легкий игривый антисемитизм господина епископа – офицерского, кают-компанейского типа. Впрочем, он быстро умолкает – из почтения к моим погонам интернационалистической армии.
Моя первая и единственная встреча с мусульманскими попами относится к сентябрю 1944 года.
Мусульмане – наиболее темные и бедные – десять процентов болгарского населения. Потомки завоевателей, они не усвоили реваншистского пантюркизма их крымских или казанских сородичей. В городе – это парикмахеры, на селе – бедняки, в армии – саперы и пехотинцы.
Свирепость школьных учебников поглощается национальным добродушием болгар и создает для мусульман сносный режим, конечно, при условии полной аполитичности. Даже рабочая партия не имела среди них никакого влияния.
Я узнал, что в Плевне проживает муфтий Северной Болгарии – духовный вождь ста тысяч верующих – и предупредил его о своем желании встретиться с ним.
Меня ожидал весь Духовный Совет муфтиата. Сам муфтий оказался совсем молодым человеком в бухгалтерском пиджачишке в елочку, без галстука и воротника, страдальчески краснел, он угощал меня кофе с паточными подушечками. Здесь они намного дешевле сахара.
Две тысячи лет тому назад разгромленный еврейский народ создал церковь мести и реванша – обруч, скрепивший нацию и раздавивший инакомыслящих.
Здесь, в убежище другой разгромленной религии, я не нашел ни пророков, ни фанатиков. Унылые ремесленники, изрядно безграмотные, потихоньку жаловались на зажим, на безденежье, хвалили усердие в вере своих нищих прихожан.
В Красной Армии нашелся элемент, чрезвычайно для них приемлемый. Еще в Рущуке в городскую комендатуру пришел пастух из дальнего черкесского села. Он пригласил на начинающийся рамазан[224]224
Рамазан (рамадан) – девятый (священный) месяц мусульманского лунного календаря, один из главных религиозных праздников у мусульман, в течение которого мусульманам не полагается принимать пищу и пить воду с восхода до захода солнца.
[Закрыть] сто красноармейцев, обязательно из мусульманских народностей. Если найдется тысяча, все равно, пусть приходят все – мы обратимся к соседям и примем всех, как положено.
Старички в фесах, мирные цирюльники с злодейскими лицами, затаив дыхание, слушали о наших знатных татарах, о шести мусульманских республиках, о генералах и комиссарах. Мне было обещано, что сто тысяч верующих будут молить Аллаха за Красную Армию. На этом мы расстались.
Разложение войск противника
Последнее вещание
В конце апреля в воздухе повеяло капитуляцией. Мы так устали ждать победу, что умышленно отвергали возможность увидеть ее ранее, чем через многие месяцы. Давным-давно была забыта легковерная зима под Москвой, когда весь фронт точно знал, что 1 марта мы перейдем старую границу, и в ротах митинговали в честь взятия шести городов: Орла, Курска, Одессы и еще чего-то.
Противник вел себя так же, как и полтора года назад.
Тем не менее, победа предчувствовалась во всем – в потрясающем ландшафте австрийских Альп, в письмах из дома, в позывных радиостанций, во внезапной осторожности, с которой стали ходить по передовой очень храбрые люди. 7 мая в Реймсе были получены подписи немецких уполномоченных под соглашением капитуляции. В ту же ночь Военный Совет получил шифровку Толбухина – обращение к командованию и солдатам противника.
Это был приказ, прямой приказ – кладите оружие!
Он еще опирался на немецкие документы, на слова Дёница[225]225
Дёниц Карл (1891–1980) – один из главных военных преступников, немецко-фашистский гроссадмирал. В 1943–1945 гг. командовал Военно-морским флотом Германии. В начале 1945 г. рейхсканцлер и главнокомандующий Вооруженными силами Германии. Нюрнбергским трибуналом приговорен к десяти годам тюремного заключения.
[Закрыть], на тексты соглашения. Но сама определенность тона свидетельствовала, что отсюда, из этих жестких слов, выйдут регламенты лагерей для военнопленных, распоряжения о льготах за превышение нормы поведения, требование ста лет насильственной демилитаризации Германии. Шифровку настрого засекретили – от всех, включая командиров дивизий. В ее действенность почти верили, но яснее ясного была необходимость удержать войска от преждевременных радостей, от всякого чемоданства и сепаратного (каждый для себя) заканчивания войны.
Утром 8 мая мне вручили текст и инструкции. Поехали в левофланговую дивизию – 104-ю, занимавшую Радкерсбург[226]226
Радкерсбург – см. примеч. 113 к главе «Югославия».
[Закрыть]. Вещать было приказано с 16.00. Это была верная смерть – чрезвычайно обидная – смерть в последний день войны.
До этого мне пришлось единожды вещать днем. Это было в Белграде – во время боя за Королевский дворец. Но тот бой походил на карнавал. Нашей работе аплодировали тысячи горожан. В рупоре торчал огромный букет. Десять человек вышли из толпы, когда я вызывал добровольного диктора, знающего сербский язык.
И мы все были как пьяные от осеннего солнца, от запаха бензина и асфальта, от восхищения девушек, от бесспорной опасности – издали, усыпанная цветами, она походила на победу.
Сейчас я не чувствовал ничего, кроме тупой усталости. В Радкерсбург собрался ехать именно потому, что его каменные дома представляли укрытие, шанс, убежище.
Еще на подъезде к городу меня поразило странное молчание. Молчал весь немецкий берег. Молчал трехэтажный каменный дом на холме, с крыши которого немцы различали масть всякого куренка, преследуемого нашим солдатом.
Комдив, полковник Обыденкин, с торжеством сообщил мне, что немец удрал еще утром, и разведчики не достигли еще немецких хвостов.
Я развернулся и поехал к правому соседу. Это была 73-я дивизия. Машина медленно ползла по крутым склонам. Огромная, тупорылая, с белым бивнем рупора, покачивающимся впереди, она напоминала мастодонта, захиревшего в цивилизации, но сохранившего грузный голос и странную легкость движений. На НП[227]227
НП – наблюдательный пункт.
[Закрыть] Щербенко, комдива 73-й, происходили необычайные события. Два часа тому назад сюда приезжала машина с капитаном, адъютантом командующего 2-й танковой армией де Ангелиса. Де Ангелис запрашивал условия капитуляции и просил прекратить стрельбу на участке армии. Это был конец войны. Стрельбу прекратили, адъютанта накормили обедом и отпустили с почетом.
В ожидании варягов и их златых кольчуг на горку начало собираться начальство – дивизионное и корпусное. Приехал комкор Кравцов и его начальник политотдела <…> Грибов.
Предстояло вещать с позиции, находящейся в равном расстоянии от обеих аудиторий – немецкого переднего края и горки с нашими генералами.
Был день, белый день. Единственным выходом было свалиться под откос, сломать оси и ноги. Но об этом не думалось. Я плавно съехал с горки, развернулся, стал за домом. Пока грелись лампы, механически чистил сапоги валявшейся здесь же черной щеткой.
В радиусе трех километров в обе стороны два передних края видели нас. Видели и готовились – слушать. Экипаж, бледный и решительный, стоял у подвала. Я взмахнул рукой. Рупор откашлялся по-профессорски и заревел: «Война кончена».
Чтение приказа занимало девять с половиной минут. Добавьте паузы. Через три чтения я израсходовал половину заряда аккумуляторов. Мы выключили рупор и собрались ехать в другую дивизию. Казалось, война заканчивалась и для нас. Второе вещание могло начаться не ранее двенадцати часов – в темноте и относительной безопасности.
Не тут-то было.
Ко мне прибежал адъютант и передал приказание Кравцова: выдвинуться на пятьсот метров вперед, вещать текст еще два раза.
Пятьсот метров вперед означало четыреста метров от противника, открытая дорога, открытая местность.
Мой техник, хороший семьянин, осторожный человек, взбунтовался. Я укротил его злым взглядом. Поехали.
Было светло, совсем светло. Когда начали вещать, в сторону немцев была дана провокационная пулеметная очередь. Мы ждали. Я слышал, как осекся голос Барбье в кабине. С четырехсот метров нас достала бы и револьверная пуля. Но немцы молчали, слушали; казалось, что лес, скрывавший их передовую, дышал напряженным вниманием.
Тогда, отвещав приказ предписанные два раза, я озорно отпраздновал свое окончание войны – вальсом Штрауса, исконной музыкой разлагателей. Развернулся и медленно пополз в 214-й полк. Здесь должны были состояться последние вешания.
В штабе у приемника, топыря уши, сгрудились 23-летний полковник Давиденко, храбрец и умница, его майоры и капитаны. Слушали Белград. Из его плохо понимаемых передач родилось большинство слухов последних дней войны.
Около часа ночи в машине включили динамики, а я сошел в подвал, прилечь на полчаса. От пяти бессонных ночей, от физически ощутимого риска ныли кости, как от длительной перебежки под огнем.
Телефонист возбужденно передал мне трубку. Замполит полка майор Филюшкин, собрав у трех телефонов своих батальонных работников, читал им сообщение об окончании войны. Словно в телевизоре, вырисовывалась смятая бумажка, его четырехклассные, запинающиеся буквы. Но когда заместители, не сговариваясь, заорали «ура!», я не выдержал и крикнул вместе с ними.
Война была окончена.
В этот миг раздались взрывы – семь, десять, двенадцать. Было ясно, что они производятся образцово – одновременно, по приказу. Только разница в расстояниях производила впечатление некоторой последовательности взрывов.
Ровно в полночь армия де Ангелиса, обманувшая нашу бдительность симуляцией покорности, помчалась на запад, к добрым англичанам, сдаваться им в плен.
Прикрывающие отход саперы в назначенный срок взорвали мосты.
К моменту взрыва между нами и ними было пятнадцать километров, испорченная дорога, их страх, наша пьяная, усталая радость – радость окончания войны.
Через час мы сидели у Давиденко. Его комендант разбился в лепешку, собирая этот стол. Парами стояли большие, одинаковые бутыли – спирт, вода, спирт, вода.
Вкусно пахли дары благодарного населения – жареные гуси. Они были приготовлены настолько основательно, что всем стало ясно: комендант врет, оправдываясь импровизацией. Он знал о празднестве, по крайней мере, сутки тому назад.
Спирт разлился по самым отдаленным закоулкам тела. Над столом поднялся раскрасневшийся Давиденко, «наш Чапаев», как его называли в дивизии.
Он сказал: «Мы очень много слышали про немца за последнее время. Сначала нам говорили: разбить зверя; потом: добить зверя; потом: добить зверя в его собственной берлоге. И вот мы забрались в берлогу. Слышим: до победы остались месяцы; потом: недели, потом: немногие дни. И когда мы спорили, остаются часы или минуты, война окончилась. Взяла и окончилась. Ее больше нет, товарищи, и если завтра придется драться с фрицем, то об этом не напишут в сводках. И за это не дадут орденов». Так сказал Давиденко.
Наутро мы бросились догонять фрицев.
Себастиан Барбье
Пленного немца, Конрада Кановского, который трудился на меня в 1944 году, солдаты называли Кондрат. Его заместитель Себастиан Барбье, революционный эсэсовец, был соответственно перекрещен в Севастьяны.
Барбье был типичным немцем ближайшего будущего. Еще в 1943 году он понял, что, собственно говоря, все кончено. Полвека необъявленных войн изжили себя. Им на смену шли пятьдесят лет широко рекламируемого возмездия.
Внезапно немцы убедились, что они маленький народ, бедный народ. И афоризмы морали господ[228]228
«Морали господ». – Определения «мораль господ», «мораль рабов» введены в литературный оборот Фр. Ницше. К «морали рабов» Ницше относил христианскую мораль всепрощения и смирения.
[Закрыть] были быстро вытеснены краткими правилами: бьют – утрись и улыбнись, теснят – отходи в сторону. Когда бы доктрина христианства была впервые провозглашена в 1943 году, она нашла бы преданных адептов в лейтенантах баденских и гессенских дивизий.
Барбье рано продумал свои пятьдесят лет смирения. Перебегать к партизанам было нецелесообразно – они убивали всех немцев без исключения. Зато он перебежал к нам в первом же бою.
Позже он рассказывал: «Я знал, что самое главное – пройти передний край. Со штаба батальона начинается порядок, а на передовой – обязательно побьют, может быть, сильно». С удовлетворением отмечал, что его побили несильно.
Он происходил из Баната[229]229
Банат – историческая область в юго-восточной Европе. С XII в. принадлежала Венгрии, в XVI–XVIII вв. – в составе Османской империи, с 1718 г. перешла к Австрии, с 1920 г. разделена между Румынией и Югославией.
[Закрыть] – края кулаков, двести лет подряд выписывавших сельскохозяйственные журналы и не читавших газет.
Здесь под черепичными крышами, за каменными, вечной кладки заборами, притрушенными песком, идет жизнь – медленная и густая, как отличное банатское масло. Здесь традиционно голосуют за список номер один – правительственной партии – и не отягощают себя чтением ее программ.
Здесь совершенно отсутствует элемент присутствия безумцев и идеологов. Может быть, поэтому в Банате нет ни искусства, ни культуры, ни политики, и его люди говорят на швабском диалекте – воспоминании о языке Клопштока[230]230
Клопшток Фридрих Готлиб (1724–1803) – немецкий поэт.
[Закрыть] и Гердера[231]231
Гердер Иоганн Готфрид (1744–1803) – немецкий писатель, философ, просветитель.
[Закрыть].
С 1933 года банатцы начали получать посылки из Германии. Приезжие агитаторы искусно возбуждали уснувшее национальное чувство. Двести лет здесь говорили: «Мы банатцы» или реже: «Мы швабы!» Сейчас они узнали, что они немцы! И желание бодливости, которое вытолкнуло рога из черепов робких оленей[232]232
«…желание бодливости, которое вытолкнуло рога из черепов робких оленей». – Имеется в виду насмешливая отсылка к натурфилософии Ламарка.
[Закрыть], овладело банатцами.
В 1941 году они дали двадцать тысяч юношей в дивизию СС «Принц Евгений». Перестали здороваться с православными односельчанами. Разделили имущество окрестных евреев. Так погиб Банат – родина Барбье.
Барбье утверждает, что Германии предстоит пятьдесят лет банатского периода. Отсиживаться от сильных врагов. Подставлять ляжки, закрывать голову. Торговаться по-хорошему. Не мечтать, не восстанавливать даже – латать черепичные крыши, расплесканные минометным огнем. В этой исторической перспективе он утром чистит мои сапоги, а вечером ведет со мной длинные разговоры о судьбе народов, империй, религий.
Барбье хорошо знает «своих».
В Австрии его пришлось одергивать: переводчика господина майора боялись больше, чем самого господина майора. Губернатору он говорил: «Выражайтесь пояснее»; епископу: «Мы не интересуемся переживаниями»; секретарю обкома социал-демократической партии: «Пришлите председателя, он, кажется, потолковее, чем Вы». И приносил мне не докладные, а суммы формулировок – ясные, точные, краткие.
Презирал немецкую исполнительность, дисциплинированность, доверчивость. Знал: это все, что осталось у Германии, с этим придется латать черепичную крышу.
Воспитание его началось в старой Югославии, где дюжина наций грызла друг друга, и продолжалось в эсэсовской дивизии, которая жгла сербские деревни и сокрушала столбы с их названиями, чтобы не оставалось имени поверженного врага. Узнав наших солдат, он изумился. И ошибся, приняв их интернационализм за особую, чисто русскую отходчивость. Он знал, что не найдет ни семьи, ни земли, вдумчиво расспрашивал, как живут единичные немцы, допущенные партизанами к существованию. Примеряя себя к этой жизни, иногда жаловался мне: «Плохо быть немцем». В Венгрии называл себя сербом, в Австрии – мадьяром. Так чувствовали себя евреи в начале великого рассеяния.
Был красив. Штабные девушки засматривались на его русые волосы, на печальные глаза святого отрока, послушника из бедного монастыря.
Грешил с немками, венгерками, словенками. Смотрел на них просто и спокойно, так же, как и наши солдаты.
У него было самоощущение человека без предков, без рода. В деревню он хотел прийти без тяготы вещей, в штанах и рубахе. Отказывался от даров. Подаренный мною полушубок подержал в руках и сказал, что продаст за динары на югославской территории.
С алчным и завистливым недоверием слушал рассказы о советской стране – государстве без шовинизма и шовинистов.
Не знаю, считал ли он нашу доктрину самой справедливой, но безусловно, – самой сильной, и старательно штудировал «Войну и мир» и «Краткий курс», сопрягая непохожие формулы этих книг.
С холодным вниманием выслушивал жалобы своих компатриотов, горькие стоны изнасилованных, жадные вопли ограбленных. У него было хорошее отдаление от событий, перспектива, включающая и боснийскую хижину, сожженную им в 1942-м, и концлагерь, куда в 1945-м посадили его стариков.
У него был закал историка, Иосифа Флавия[233]233
Флавий Иосиф (37—после 1000) – древнееврейский историк и писатель; иудей, перешедший на сторону римлян.
[Закрыть], шагающего по сожженной Палестине, считающего страдания и определяющего их закономерность, оправдывающего их закономерность, думающего не о прошлом, а о будущем.
* * *
С чем сравнить беспутное наслаждение, охватывавшее меня, когда, поворочавшись в десяти выбоинах, МГУ выползала на горку и судорожно скрипела, разворачивалась в сторону противника.
Подобно гаммельнским крысам[234]234
«Подобно гаммельнским крысам». – Автор имеет в виду легенду о гаммельнском крысолове, сманившем в реку игрой на флейте крыс, наводнивших город Гаммельн. В отместку за неблагодарность горожан крысолов сманил и потопил детей города.
[Закрыть], немцы любили музыку. И я, как старый флейтист из Гаммельна, обычно начинал вещание с штраусовского вальса «Тысяча и одна ночь». Вокруг слоями напластывалась тишина – молчание ночного переднего края на спокойствие партера.
Из соседних ОП[235]235
ОП – огневые позиции.
[Закрыть] прибегали сержанты и молили перевести машину в другое место – сегодня уже убило двоих из расчета. Пехотные командиры завлекательно обещали провести на горочку – и ближе, и безопаснее. Фрицы, мечтательные фрицы, выползали из блиндажей – топырили уши, сбрасывали каски. А я вещал «Тысячу и одну ночь», будя ностальгию, тоску по родине, изменническую из всех страстей человеческих.
Командиры стрелковых взводов боялись моей работы. Задолго до выезда по всем штабам проносилась молва о «Черном вороне», «О зеленом августе», машине, извлекающей огонь. И только солдаты по обе стороны линии ликовали, насвистывали, басили во тьму: «Еще, еще».
Предполагаемая сентиментальность фрицев определяла репертуар. На многих машинах ездили девушки – немочки из московских и эмигрантских семейств. Одна из них выдала себя за еврейку. Другая, более смелая, называла себя «фрицихой». Были голоса, известные десяткам тысяч немцев, как позывные мировых радиостанций. Восемнадцатилетнюю Ганну Бауэр посадили в оборудованный для вещания «У-2», и две передовые, затаив дыхание, слушали ее детски пронзительный голосок, доносившийся из-под ближних облаков.
Иногда МГУ была гаммельнской флейтой не только в переносном смысле. На Донце взвод разведчиков переправился под музыку через Донец, около часа орудовал на том берегу, возвратился обратно. Сыграно было двадцать пластинок. Комбаты уговаривали молодых инструкторов выманить фрицев из-под земли и жестоко били в упор меломанов и мечтателей – последние ошметки моцартовской, добродушной, выдуманной Германии. Немцы заползали в блиндажи. Минометы плашмя ощупывали окрестность. В дикторской кабине все ходило ходуном от взрывной волны. Я стоял у машины и с тревожным восторгом решал: «Прекратить? Нет, поиграть еще».