Записки о войне. Стихотворения и баллады
Текст книги "Записки о войне. Стихотворения и баллады"
Автор книги: Борис Слуцкий
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Стихотворения и баллады
Как незасыпанный окоп
В зеленом поле ржи,
Среди стихов иных веков
Наш тихий стих, лежи.
Пускай, на звезды засмотрясь,
Покой и тишь любя,
Читатели иных веков
Оступятся в тебя.
Борис Слуцкий
БОРИС СЛУЦКИЙ кажется порой поэтом якобинской беспощадности.
В действительности он был поэтом жалости и сочувствия… Фактичность, которую отмечают читатели поэта, является в поэзии преходящей и временной, меняются времена, меняется быт, меняется ощущение факта. Нетленность поэзии придает ее нравственный потенциал, и он с годами будет высветляться, ибо он составляет основу человеческой и поэтической цельности Слуцкого.
Давид Самойлов
Инвалиды
1
На Монмартре есть дом, на другие дома не похожий,
Здесь живут инвалиды, по прозвищу «гнусные рожи».
Это сказано резко, но довольно правдиво и точно.
Их убогие лица настолько противны природе,
Что приличные дамы обычно рожают досрочно
При поверхностном взгляде на этих несчастных уродин!
Это сказано резко, но довольно правдиво и точно.
Им пришлось быть на фронте, и смерть надавала пощечин.
Оскорбила их смерть и пустила по свету, как камень.
И они побрели, прикрывая несчастье руками.
И, чтоб лучших пейзажей не портили эти бродяги,
Чтоб их жен и невест от такого позора избавить —
Их толкнули сюда и расторгли законные браки —
Потому что они не имеют законного права!
Им тепло, и похлебка, и в праздники можно быть пьяным.
Но нельзя же без женщин! Остается одна Марианна.
О, пришла бы сюда эта тихая девушка в белом,
Они рвали б на части продолговатое тело.
Затерзали бы насмерть, но любили б не меньше.
Потому что нельзя же, нельзя же без женщин.
2
В пять часов
по утрам
санитар
умываться
будил их.
Он их любит,
и лупит,
и зовет их
«мои крокодилы»!
Крокодилы встают и довольны, не вспомнил покуда,
Но недаром на стенах дары господина Ахуда.
Этот мсье – он ученый. И вообще недурной человечек
С перепутанным прошлым, с особым прищуром на вещи.
Он помешан на правде. И чтоб скрытое стало открытым,
Он прислал зеркала. Зеркала. Зеркала – инвалидам.
Закрывайтесь, клянитесь, в ресницы глаза затушуйте!
Вы посмотрите! Истина восторжествует!
После дня размышлений о том, что не так уже страшно,
После ночи забытья – простой человеческой ночи
Вас согнут, вас сомнут, оглушат. Ошарашат.
Эти темные маски. Их точность. Их тихая точность.
Так недаром Париж называет вас «гнусные рожи»!
Глас народа – глас Божий.
Они падают ниц! Пощади, всемогущий!
О, не дай нам смотреть, о, за что ты караешь невинных!
Но ему все равно! Он имеет Марию и куши,
И ему наплевать.
Он – довольно красивый мужчина.
Сороковой год
Сороковой год —
Пороховой склад.
У Гитлера дела идут на лад.
А наши как дела?
Литва – вошла,
Эстония и Латвия – вошла
В состав страны.
Их просьбы – учтены.
У пограничного столба,
Где наш боец и тот – зольдат,
Судьбе глядит в глаза судьба.
С утра до вечера. Глядят!
День начинается с газет.
В них ни словечка – нет,
Но все равно читаем между строк,
Какая должность легкая – пророк!
А между строк любой судьбу прочтет,
А перспективы все определят:
Сороковой год.
Пороховой склад.
Играют Вагнера со всех эстрад,
А я ему – не рад.
Из головы другое не идет:
Сороковой год —
Пороховой склад.
Мы скинулись, собрались по рублю,
Все, с кем пишу, кого люблю,
И выпили, и мелем чепуху,
Но Павел вдруг торжественно встает:
– Давайте-ка напишем по стиху
На смерть друг друга. Год – как склад
Пороховой. Произведем обмен баллад
На смерть друг друга. Вдруг нас всех убьет,
Когда взорвет
Пороховой склад
Сороковой год.
21 июня
Тот день в году, когда летает
над всей Москвой крылатый пух
и, белый словно белый снег, не тает.
Тот самый длинный день в году,
тот самый долгий, самый лучший,
когда плохого я не жду.
Тот самый синий, голубой,
когда близки и достижимы
успех, и дружба, и любовь.
Не проходи, продлись, помедли,
прости неспешные часы.
Дай посмотреть твои красы,
полюбоваться, насладиться.
Дай мне испить твоей водицы,
прозрачной, ключевой, живой.
Пусть пух взлетевший – не садится.
Пусть день еще, еще продлится.
Пусть солнце долго не садится.
Пусть не заходит над Москвой.
«Я говорил от имени России…»
Я говорил от имени России,
Ее уполномочен правотой,
Чтоб излагать с достойной прямотой
Ее приказов формулы простые.
Я был политработником. Три года:
Сорок второй и два еще потом.
Политработа – трудная работа.
Работали ее таким путем:
Стою перед шеренгами неплотными,
Рассеянными час назад
в бою,
Перед голодными,
перед холодными.
Голодный и холодный.
Так!
Стою.
Им хлеб не выдан, им патрон недодано,
Который день поспать им не дают.
И я напоминаю им про Родину.
Молчат. Поют. И в новый бой идут.
Все то, что в письмах им писали из дому,
Все то, что в песнях с их судьбой сплелось,
Все это снова, заново и сызнова
Коротким словом – Родина – звалось.
Я этот день,
Воспоминанье это,
Как справку,
собираюсь предъявить
Затем,
чтоб в новой должности – поэта
От имени России
говорить.
Солдатские разговоры
Солдаты говорят о бомбах.
И об осколочном железе.
Они не говорят о смерти:
Она им в голову не лезет.
Солдаты вспоминают хату.
Во сне трясут жену как грушу.
А родину – не вспоминают:
Она и так вонзилась в душу.
Дорога
Сорокаградусный мороз.
Пайковый спирт давно замерз,
И сорок два законных грамма
Нам выдают сухим пайком.
Обледенелым языком
Толку его во рту
упрямо.
Вокруг Можайска – ни избы:
Печей нелепые столбы
И обгорелые деревья.
Все – сожжено.
В снегу по грудь
Идем.
Вдали горят деревни:
Враги нам освещают путь.
Ночных пожаров полукруг
Багровит Север, Запад, Юг,
Зато дорогу освещает.
С тех пор и до сих пор
она
Пожаром тем освещена:
Он в этих строчках догорает.
Перед вещанием
Вот съехал странный грузовик
На вздрогнувшую передовую.
Свою осанку трудовую
Он в боевых местах воздвиг.
Передовая смущена
Его трубой и ящиком.
Еще не видела она
Таких машин образчика.
К шоферу подошел солдат
И вежливо спросил шофера:
– Что ваши люди здесь хотят?
Уедут скоро? Иль нескоро?
Но, обрывая их беседу,
Вдруг
рявкнула
труба,
От правого до левого соседа
Всю тишину дробя, рубя, губя.
Она сперва, как лектор, кашлянула,
Потом запела, как артист,
В азарте рвения дурашливого
Зашедший к смерти – погостить.
У нас была одна пластинка —
Прелестный вальс «Родной Дунай».
Бывало, техник спросит тихо:
«Давать Дунай?» – «Дунай? Давай!»
И – километра три – по фронту,
И – километров пять – вперед
Солдат, зольдатов, взводы, роты
Пластинка за душу берет.
У немцев души перепрели,
Но вальс имел такие трели,
Что мог и это превозмочь…
И музыка венчала ночь
Своей блистательной короной —
Всей лирикой непокоренной,
Всем тем, о чем мы видим сны,
Всем тем, что было до войны.
Ах, немцы, сукины сыны!
Чего им, спрашивается, надо?
И кто их, спрашивается, звал?
На ползвучании рулады
Я вальс
«Родной Дунай»
прервал.
«В сорока строках хочу я выразить…»
В сорока строках хочу я выразить
Ложную эстетику мою.
…В Пятигорске,
где-то на краю,
В комнате без выступов и вырезов
С точной вывеской – «Психобольной» —
За плюгавым пологом из ситчика
Пятый год
сержант
из динамитчиков
Бредит тишиной.
Интересно, кем он был перед войной!
Я был мальчишкою с душою вещей,
Каких в любой поэзии не счесть.
Сейчас я знаю некоторые вещи
Из тех вещей, что в этом мире есть!
Из всех вещей я знаю вещество
Войны.
И больше ничего.
Вниз головой по гулкой мостовой
Вслед за собой война меня влачила
И выучила лишь себе самой,
А больше ничему не научила.
Итак,
в моих ушах расчленена
Лишь надвое:
война и тишина —
На эти две —
вся гамма мировая.
Полутонов я не воспринимаю.
Мир многозвучный!
Встань же предо мной
Всей музыкой своей неимоверной!
Заведомо неполно и неверно
Пою тебя войной и тишиной.
«Про безымянных, про полузабытых…»
Про безымянных, про полузабытых
И про совсем забытых – навсегда,
Про тайных, засекреченных и скрытых,
Про мертвых, про сожженных и убитых,
Про вечных, как огонь или вода,
Я буду говорить, быть может, годы,
Настаивать, твердить и повторять.
Но знаю – списки рядовых свободы
Не переворошить, не исчерпать.
Иная вечность – им не суждена.
Другого долголетья им не будет.
Надев штампованные ордена,
Идут на смерть простые эти люди.
Памятник
Дивизия лезла на гребень горы
По мерзлому,
мертвому,
мокрому
камню,
Но вышло,
что та высота высока мне.
И пал я тогда. И затих до поры.
Солдаты сыскали мой прах по весне,
Сказали, что снова я родине нужен,
Что славное дело,
почетная служба,
Большая задача поручена мне.
– Да я уже с пылью подножной смешался!
Да я уж травой придорожной пророс!
– Вставай, подымайся! —
Я встал и поднялся.
И скульптор размеры на камень нанес.
Гримасу лица, искаженного криком,
Расправил, разгладил резцом ножевым.
Я умер простым, а поднялся великим.
И стал я гранитным,
а был я живым.
Расту из хребта,
как вершина хребта.
И выше вершин
над землей вырастаю.
И ниже меня остается крутая,
Не взятая мною в бою высота.
Здесь скалы
от имени камня стоят.
Здесь сокол
от имени неба летает.
Но выше поставлен пехотный солдат.
Который Советский Союз представляет.
От имени родины здесь я стою
И кутаю тучей ушанку свою!
Отсюда мне ясные дали видны —
Просторы
освобожденной страны.
Где графские земли
вручал
батракам я,
Где тюрьмы раскрыл,
где голодных кормил,
Где в скалах не сыщется
малого камня.
Которого б кровью своей не кропил.
Стою над землей
как пример и маяк.
И в этом
посмертная
служба
моя.
Гора
Ни тучки. С утра – погода.
И значит, снова тревоги.
Октябрь сорок первого года.
Неспешно плывем по Волге —
Раненые, больные,
Едущие на поправку.
Кроме того, запасные,
Едущие на формировку.
Я вместе с ними еду,
Имею рану и справку,
Талоны на три обеда,
Мешок, а в мешке литровку.
Радио, черное блюдце,
Тоскливо рычит несчастья:
Опять города сдаются,
Опять отступают части.
Кровью бинты промокли,
Глотку сжимает ворот.
Все мы стихли,
примолкли.
Но – подплывает город.
Улицы ветром продуты,
Рельсы звенят под трамваем.
Здесь погрузим продукты.
Вот к горе подплываем.
Гора печеного хлеба
Вздымала рыжие ребра,
Тянула вершину к небу,
Глядела разумно, добро,
Глядела достойно, мудро,
Как будто на все отвечала.
И хмурое, зябкое утро
Тихонько ее освещало.
К ней подъезжали танки,
К ней подходила пехота,
И погружали буханки.
Целые пароходы
Брали с собой, бывало.
Гора же не убывала
И снова высила к небу
Свои пеклеванные ребра.
Без жалости и без гнева.
Спокойно. Разумно. Добро.
Покуда солдата с тыла
Ржаная гора обстала,
В нем кровь еще не остыла,
Рука его не устала.
Не быть стране под врагами,
А быть ей доброй и вольной,
Покуда пшеница с нами,
Покуда хлеба довольно,
Пока, от себя отрывая
Последние меры хлеба,
Бабы пекут караваи
И громоздят их – до неба!
Госпиталь
Еще скребут по сердцу «мессера»,
Еще
вот здесь
безумствуют стрелки,
Еще в ушах работает «ура»,
Русское «ура-рарара-рарара!» —
На двадцать
слогов
строки.
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм —
Лежим
под диаграммами труда,
Но прелым богом пахнет по углам —
Попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы ледащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поет!
Здесь
ад
ревмя
ревет!
На глиняном истоптанном полу
Томится пленный,
раненный в живот.
Под фресками в нетопленном углу
Лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,
на приземистом топчане
Кончается молоденький комбат.
На гимнастерке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит!
(Шепотом – как мертвые кричат.)
Он требует, как офицер, как русский,
Как человек, чтоб в этот крайний час
Зеленый,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
Не помирал меж нас!
Он гладит, гладит, гладит ордена,
Оглаживает,
гладит гимнастерку
И плачет,
плачет,
плачет
горько,
Что эта просьба не соблюдена.
А в двух шагах, в истопленном углу,
Лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
Уносит прочь, в какой-то дальний зал,
Чтобы он
своею смертью черной
Комбата светлой смерти не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца
наставляют воины:
– Так вот оно,
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она —
Попробуй
перевоевать
по-своему!
Военный рассвет
Тяжелые капли сидят на траве,
Как птицы на проволоке сидят:
Рядышком,
голова к голове.
Если крикнуть,
они взлетят.
Малые солнца купаются в них:
В каждой капле
свой личный свет.
Мне кажется, я разобрался, вник,
Что это значит – рассвет.
Это – пронзительно, как засов,
Скрипит на ветру лоза.
Но птичьих не слышится голосов —
Примолкли все голоса.
Это – солдаты усталые спят,
Крича сквозь сон
невест имена.
Но уже едет кормить солдат
На кухне верхом
старшина.
Рассвет.
Два с половиной часа
Мира. И нет войны.
И каплет медленная роса —
Слезы из глаз тишины.
Рассвет. По высям облачных гор
Лезет солнце,
все в рыжих лучах.
Тихое,
как усталый сапер,
С тяжким грузом огня
на плечах.
Рассвет. И видит во сне сержант:
Гитлер! Вот он, к стене прижат!
Залп. Гитлер падает у стены.
(Утром самые сладкие сны.)
Рассвет – это значит:
раз – свет!
Два – свет!
Три – свет!
Во имя света всей земли
По темноте – пли!
Солнце!
Всеми лучами грянь!
Ветер!
Суши росу!
…Ах, какая бывает рань
В прифронтовом лесу.
«Последнею усталостью устав…»
Последнею усталостью устав,
Предсмертным равнодушием охвачен,
Большие руки вяло распластав.
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог…
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошел.
И не за страх – за совесть и за почесть.
Лежит солдат – в крови лежит, в большой,
А жаловаться ни на что не хочет.
«Хуже всех на фронте пехоте!..»
– Хуже всех на фронте пехоте!
– Нет! Страшнее саперам.
В обороне или в походе
Хуже всем им, без спора!
– Верно, правильно! Трудно и склизко
Подползать к осторожной траншее.
Но страшней быть девчонкой-связисткой,
Вот кому на войне
всех страшнее.
Я встречал их немало, девчонок!
Я им волосы гладил,
У хозяйственников ожесточенных
Добывал им отрезы на платье.
Не за это, а так
отчего-то,
Не за это,
а просто
случайно
Мне девчонки шептали без счета
Свои тихие, бедные тайны.
Я слыхал их немало, секретов,
Что слезами политы,
Мне шептали про то и про это,
Про большие обиды!
Я не выдам вас, будьте спокойны.
Никогда. В самом деле,
Слишком тяжко даются вам войны.
Лучше б дома сидели.
Задача
– Подобрать троих для операции!
Вызвалось пятнадцать человек.
Как тут быть,
на что тут опираться?
Ошибешься – не простят вовек.
Офицер из отделенья кадров,
До раненья ротный политрук,
Посадил охотников под карту
И не сводит глаз с дубленых рук.
Вот сидят они,
двадцатилетние.
Теребят свои пилотки летние
В зимних,
в обмороженных руках.
Что прочтешь в опущенных глазах?
Вот сидят они,
благоразумные,
Тихие и смирные сверх смет,
Выбравшие
верную, обдуманную,
Многое решающую
смерть.
Ихние родители
не спрошены,
Ихние пороки
не запрошены,
Неизвестны ихние дела.
Ихние анкеты потревожены.
Вот и все. Лежат в углу стола.
Сведения.
Сведения.
Сведения —
Куцые – на краешке стола.
О наука человековедения!
Твой размах не свыше ремесла.
Как тут быть,
на что тут опираться,
Если три часа до операции?
Итальянец
В конце войны
в селе Кулагино
Разведчики гвардейской армии
Освободили из концлагеря
Чернявого больного парня.
Была весна и наступление.
Израненный и обмороженный.
До полного выздоровления
В походный госпиталь положенный,
Он отлежался, откормился,
С врачами за руку простился.
И началось его хождение
(Как это далее изложено).
И началось его скитание
В Рим!
Из четвертого барака.
Гласила «Следует в Италию»
Им
предъявляемая справка.
Через двунадесять язык,
Четырнадцать держав
Пошел он,
эту справку сжав,
К своей груди
прижав.
Из бдительности
ежедневно
Его подробнейше допрашивали.
Из сердобольности
душевной
Кормили кашею
трехразовою.
Он шел и шел за наступлением
И ждал без всякого волнения
Допроса,
а затем обеда,
Справку
загодя
показывая.
До самой итальянской родины
Дорога минами испорчена.
За каждый шаг,
им к дому пройденный.
Сполна
солдатской кровью
плочено.
Он шел по танковому следу,
Прикрыт броней.
Без остановки.
Шел от допроса до обеда
И от обеда до ночевки.
Чернявый,
маленький,
хорошенький.
Приятный,
вежливый,
==старательный,
Весь, как воробышек, взъерошенный,
В любой работе очень тщательный:
Колол дрова для поваров,
Толкал машины – будь здоров! —
И плакал горькими слезами,
Закапывая мертвецов.
Ты помнишь их глаза,
усталые,
Пустые,
как пустые комнаты?
Тех глаз не забывай
в Италии!
Ту пустоту простую
помни ты!
Ты,
проработавший уставы
Сельхозартели и военные.
Прослушавший на всех заставах
Политбеседы откровенные,
Твердивший буквы вечерами,
Читавший сводки с шоферами,
Ты,
овладевший политграмотой
Раньше итальянской грамоты!
Мы требуем немного —
памяти.
Пускай запомнят итальянцы
И чтоб французы не забыли,
Как умирали новобранцы,
Как ветеранов хоронили,
Пока по танковому следу
Они пришли в свою победу.
Голос друга
Памяти поэта
Михаила Кульчицкого
Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.
Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
Лошади в океане
И. Эренбургу
Лошади умеют плавать.
Но – нехорошо. Недалеко.
«Глория» по-русски значит «Слава», —
Это вам запомнится легко.
Шел корабль, своим названьем гордый,
Океан старался превозмочь.
В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лошадей топталась день и ночь.
Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья все ж они не принесли.
Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.
Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.
Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?
Плыл по океану рыжий остров.
В море в синем остров плыл гнедой.
И сперва казалось – плавать просто,
Океан казался им рекой.
Но не видно у реки той края.
На исходе лошадиных сил
Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.
Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все на дно покуда не пошли.
Вот и все. А все-таки мне жаль их —
Рыжих, не увидевших земли.
Бухарест
Капитан уехал за женой
В тихий городок освобожденный,
В маленький, запущенный, ржаной,
В деревянный, а теперь сожженный.
На прощанье допоздна сидели,
Карточки глядели.
Пели. Рассказывали сны.
Раньше месяца на три недели
Капитан вернулся – без жены.
Пироги, что повара пекли —
Выбросить велит он поскорее,
И меняет мятые рубли
На хрустящие, как сахар, леи.
Белый снег валит над Бухарестом.
Проститутки мерзнут по подъездам.
Черноватых девушек расспрашивая,
Ищет он, шатаясь день-деньской,
Русую или хотя бы крашеную,
Но глаза, чтоб серые, с тоской.
Русая или, скорее, крашеная
Понимает: служба будет страшная.
Денег много и дают – вперед.
Вздрагивая, девушка берет.
На спине гостиничной кровати
Голый, словно банщик, купидон.
– Раздевайтесь. Глаз не закрывайте, —
Говорит понуро капитан.
– Так ложитесь. Руки – так сложите.
Голову на руки положите.
– Русский понимаешь? – Мало очень.
– Очень мало – вот как говорят.
Черные испуганные очи
Из-под черной челки не глядят.
– Мы сейчас обсудим все толково.
Если не поймете – не беда.
Ваше дело – не забыть два слова:
Слово «нет» и слово «никогда».
Что я ни спрошу у вас, в ответ
Говорите: «никогда» и «нет».
Белый снег всю ночь валом валит,
Только на рассвете затихает.
Слышно, как газеты выкликает
Под окном горластый инвалид.
Слишком любопытный половой,
Приникая к шелке головой,
Снова,
Снова,
Снова
слышит ворох
Всяких звуков, шарканье и шорох,
Возгласы, названия газет
И слова, не разберет которых —
Слово «никогда» и слово «нет».
«Пристальность пытливую не пряча…»
Пристальность пытливую не пряча,
С диким любопытством посмотрел
На меня угрюмый самострел.
Посмотрел, словно решал задачу.
Кто я – дознаватель, офицер?
Что дознаю, как расследую?
Допущу его ходить по свету я
Или переправлю под прицел?
Кто я – злейший враг иль первый друг
Для него, преступника, отверженца?
То ли девять грамм ему отвешено,
То ли обойдется вдруг?
Говорит какие-то слова
И в глаза мне смотрит,
Взгляд мой ловит,
Смотрит так, что сердце ломит
И кружится голова.
Говорю какие-то слова
И гляжу совсем не так, как следует.
Ни к чему мне страшные права:
Дознаваться или же расследовать.