Текст книги "Странное это ремесло"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Магазин был пуст. В глубине, в небольшом кабинетике, сидел за письменным столом невысокий полный человек без пиджака, не обративший на меня ни малейшего внимания. Это придало мне смелости, и я принялся сосредоточенно, но бескорыстно рассматривать висевшие на стенах скульптуры так, как рассматривают экспонаты в музее, а не выставленный на продажу товар.
Прошло, вероятно, немало времени, прежде чем я заметил, что хозяин вышел из-за стола и наблюдает за мной, стоя у меня за спиной.
– Вы ищете что-то определенное?
«Началось», – со страхом подумал я, так как всякое внимание в подобных местах обязывает, а я не имел возможности заплатить за это внимание по здешним ценам.
– Я интересуюсь главным образом бауле, – ответил я.
Это была правда и одновременно хороший предлог увильнуть от покупки, так как в магазине не было видно ни одной вещицы этого стиля.
Не знаю, то ли хозяин догадался о моей маленькой хитрости и решил прижать меня к стене, то ли все еще рассчитывал найти в моем лице покупателя, но он подошел к старинному шкафу, распахнул обе дверки и знаком подозвал меня.
– Вот тут есть несколько бауле. А внизу я вам покажу еще.
С истинным трепетом взял я в руки первую фигурку. Она была такого качества, какое редко встретишь даже в Британском музее или в Музее человека.
– Вы кто по национальности? – небрежно поинтересовался Камер – ибо передо мной был Камер собственной персоной.
– Болгарин, – рассеянно ответил я, продолжая рассматривать статуэтку.
Потом вернул ее хозяину и, чтобы избавить его от напрасных стараний, пробормотал:
– Исключительная вещь. Но, признаюсь, мне такое не по средствам.
– Можете и не признаваться, – ответил он. – Поверьте мне, едва человек переступил мой порог, я уже вижу, покупатель он или нет, и если покупатель, то какого примерно уровня.
Вынув из шкафа вторую фигурку, он тоже протянул ее мне:
– А что вы скажете об этой?
Прежде чем сказать что бы то ни было, мне пришлось немного помолчать, надо было пересилить то ощущение, почти боль, какое всякий раз охватывает меня, когда я вижу прекрасную работу, от которой не отвести глаз.
– А почему вам больше всего нравится бауле? – спросил Камер, не получив ответа на свой первый вопрос.
– По правде говоря, не так уж они мне нравятся, – сознался я. – Конечно, бауле – наибольшие эстеты в этом искусстве, и у них встречаются истинные шедевры вроде этого… Но что касается глубины и выразительности…
Я замолчал, не найдя подходящего слова.
– То?.. – Камер, словно экзаменуя меня, ждал продолжения.
– Не знаю… На мой взгляд, величайшая скульптура – габонская. Чаще всего внешне спокойная и вместе с тем мрачная, трагическая… Передает какое-то невыразимое состояние… состояние мертвых… которые еще живут… но совсем иной жизнью.
Камер бросил на меня быстрый взгляд и произнес только «гм», которое я волен был истолковать как мне заблагорассудится. Потом будничным тоном произнес:
– Увы, вот уже пятьдесят лет, как в Габоне перестали заниматься скульптурой…
– Вероятно, она все же иногда попадает на рынок из частных собраний…
– Где? Здесь? Нет, в Париже редко найдешь хорошую вещь.
– Но вы же нашли, и немало.
– О-о, вы полагаете, что эти вещи приобретены у моих коллег или в Отеле Друо?
Он коротко, негромко хохотнул и продолжал:
– И то, что вы видите здесь, и то, что я покажу вам внизу, доставлено прямиком из Африки. Если бы я рассчитывал на аукционы, моя фирма, можете мне поверить, никогда не приобрела бы своего теперешнего реноме.
– Но, насколько я знаю, Африка давно уже обобрана.
– Кто вам сказал? Обобрано побережье. Окрестности городов. Но глубинка, джунгли, слава богу, еще не обобраны. Конечно, чтобы добраться туда, нужно организовать дело с умом и обладать достаточными капиталами. Сам я, естественно, для таких экспедиций уже стар. Этим занимается мой сын, в чем и заключается его участие в деятельности фирмы.
Он замолчал, вынул из кармана платок и вытер пот со лба – как все полные люди, он даже в тени страдал от жары, и видно было, что не только возраст мешал ему путешествовать по Африке.
– Два раза в году мой сын садится на самолет, прилетает в тот или иной город, покупает там несколько джипов, нанимает проводников из местных жителей, запасается провизией и едет в джунгли. Можете быть уверены, что селения, до которых он добирается, еще не ограблены торговцами. Трудность в том, что именно в таких селениях скульптура делается не на продажу, там это предмет культа, святыня, и туземцы не склонны продавать изображения предков. Поэтому мой сын разбивает лагерь где-нибудь поблизости, а сам налаживает контакты с местными ворами, ведь там, как и у нас, в каждом селении есть свои воры. А потом вся операция проворачивается за одну ночь: фигуры и маски доставляются в лагерь в обмен на заранее обещанные вещи, после чего караван отправляется дальше.
– Это смахивает на грабеж… – осмелился я заметить.
– О, грабеж!.. Мой сын платит, и даже довольно дорого, за каждый трофей. А кузнецы племени – вам ведь известно, что там этим занимаются кузнецы, – изготовят новые изображения, и души усопших вновь обретут покой.
Он направился в другой конец магазина.
– Подите сюда, взгляните. Последняя партия еще даже не вся распакована.
Он щелкнул выключателем, и мы спустились по удобной лестнице, освещенной флуоресцентной лампой, в подвальное помещение, обставленное строго, со вкусом, как зал музея. В углу действительно высилась груда масок и скульптур, некоторые еще в глине или с засохшими пятнами крови жертвенных животных, заколотых в честь усопших предков.
– Можете спокойно все рассмотреть, – любезно предложил Камер. – Такое в Париже больше нигде не увидеть.
Один за другим брал я в руки эти редкостные предметы, а он продолжал:
– Каждая такая экспедиция обходится в миллионы, во много миллионов франков. Поэтому и цены у меня соответствующие…
Я не стал возражать, молча рассматривая товар, где были вещи просто потрясающие, и в то же время старался понять, с какой стати владелец крупной торговой фирмы тратит время на незначительного клиента, который, в сущности, даже и не клиент.
Думаю, прошло не менее двух часов, когда я наконец решил, что пора и честь знать. Камер проводил меня до самой двери, подал руку.
– Извините, что напрасно отнял у вас время… – сказал я.
– Почему напрасно? – Он недоуменно вскинул брови. – Мне было очень приятно. Вы болгарин, а я армянин. И знаю от матери, что болгары, было время, отнеслись к армянам с сочувствием. Так что я очень, очень рад.
* * *
Мои хождения по городу и встречи с самыми разными людьми дали мне возможность близко познакомиться не только с торговцами, но и с коллекционерами.
В Париже можно наткнуться на коллекционера даже там, где менее всего этого ждешь. Зубной врач, у которого я лечился, обладал весьма ценным собранием рисунков. Когда я впервые вошел в элегантно обставленную приемную, я решил, что два эскиза Делакруа, висевшие на стене в изящных тонких рамках, – репродукции. Но при ближайшем рассмотрении понял, что ошибся.
– У вас оригиналы Делакруа, – с едва скрываемой завистью произнес я, когда врач вошел в приемную.
– О, у меня есть рисунки и многих других мастеров, – с самодовольством объявил он. – Интересуетесь этой материей?
И, услыхав, что я тоже собираю коллекцию, повел меня по квартире, причем так увлекся объяснениями, что даже забыл о цели моего визита. Однако его объяснения касались почти исключительно материальной стороны – сколько уплачено за данный рисунок в свое время, сколько он стоит сейчас и сколько, возможно, будет стоить через несколько лет. Меня же интересовало совсем другое, и я увидел, что собрание составлено именно так, как не надо, что наряду с истинными маленькими шедеврами тут представлены и совсем посредственные наброски, приобретенные явно только из-за прославленного имени автора.
– Ну, что скажете? – спросил под конец дантист.
Как у всякого дилетанта гордость собственника соседствовала в нем с чувством неуверенности.
– Деньги вы потратили не зря. Но в большинстве случаев вы покупали вещи, уже достигшие максимальной своей цены или близкие к этому. Делакруа, Лотрек – едва ли они особенно подорожают, ведь ничто не может дорожать бесконечно. Что вы хотите, они достигли потолка… Следовательно, вам нужно бы обратить свой взгляд на мастеров, чьи работы пока идут по скромным ценам, но которым принадлежит будущее.
– Да, но это так сложно… Надо их всех хорошо знать… А также игру на бирже… И столько всего другого…
Я хотел ему сказать, что все сложно, особенно когда ты в этом мало смыслишь, но я пришел поставить пломбу, а не читать лекции по коллекционированию. Поэтому я лишь сочувственно кивнул и прошел в кабинет к креслу пыток.
Один известный писатель, которого я не стану называть, тоже украсил свой огромный кабинет разнообразными экспонатами – главным образом африканскими масками и декоративными предметами. Этот писатель, вероятно, полагал, что такого рода украшения гармонируют с экзотическим духом его собственного творчества. В кругу знакомых коллекция снискала ему репутацию знатока так называемых «примитивных искусств», и сам он так поверил этой легенде, что однажды взял и написал целую монографию об этих искусствах, имея о них, в сущности, лишь самое поверхностное представление, почерпнутое из случайных источников. Что касается его коллекции, она также была составлена из случайных и по возможности дешевых предметов, не имевших особой художественной ценности. Но это не мешало ей успешно играть роль роскошного фона для экзотической натуры писателя, который воспевал примитив, чтобы отрицать цивилизацию, по сути лишь перефразируя несколько элементарных идей, сформулированных за двести лет до него Жан-Жаком Руссо.
У историка кино Жоржа Садуля я тоже увидел целое собрание африканской скульптуры. Фигурки стояли вплотную друг к дружке, как бутылки на полках бара, так что даже вблизи невозможно было их рассмотреть. Я спросил Садуля, почему он не отведет им побольше пространства, а он небрежно махнул рукой и сказал:
– Да я совершенно равнодушен к этим вещам. Они мне по наследству достались, от приятеля.
Словом, он хранил все это в силу той же инерции, по которой мы захламляем свои квартиры самыми разнообразными и абсолютно ненужными предметами. Однажды мне случилось быть в гостях у Жан-Поля Сартра, и я с изумлением обнаружил, что его кабинет забит не только книгами, а еще целыми грудами коробок из-под сигар – большими деревянными шкатулками, которые голландские фабриканты украшают наиразличнейшими пестрыми этикетками. Я постеснялся спросить, коллекционирует он их или ему просто жаль их выбросить из-за этих ярких наклеек.
Кинорежиссер Клод Отан-Лара разрешил коллекционерскую проблему самым радикальным и простым образом: его кабинет был заставлен бутылками и пузырьками самой разной формы и цвета, они стояли всюду, где только можно.
– Мне приятно на них смотреть, вот я их и собираю, – объяснил он. – Ничто не воздействует так интенсивно, как цветное стекло, пронизанное лучом солнца. Интенсивный праздник для глаз, верно?
Верно. Хотя и праздник надоедает, если длится вечно. Меня бы, наверно, не услаждало, а утомляло постоянное разноцветное сверканье вокруг. Но все дело вкуса…
Большим цветовым разгулом отличалась и квартира Босхов. У госпожи Босх – крупной, румяной голландки, лет, должно быть, пятидесяти, с наивными голубыми глазами – все было преувеличенным: восторги, умиление, разочарование. Говорила она негромко, но страшно долго, до того долго, что мне казалось, если ее не прервать, она будет говорить и говорить, все так же кротко и доверчиво склоняясь ко мне, вплоть до той минуты, пока не явится наконец безжалостная смерть и не скажет: «А ну прекратить разговоры!» Господин Босх, напротив, был человек тщедушного телосложения, так что супруга вполне могла бы носить его на руках, но у него хватало чувства собственного достоинства, чтобы не позволить ничего подобного… Любящая супруга почитала его величайшим художником Голландии – не смею спорить, но и не могу подтвердить, ибо видел лишь несколько его офортов, которые – увы – были лишены печати исключительности.
Когда я впервые переступил порог их дома, то принес в подарок горшок с цветами.
– Я слышал, голландцы любят цветы… – проговорил я, вручая его хозяйке дома.
– По-моему, это видно и так, – ответил художник, широким жестом обводя свою мастерскую.
Только тогда я окинул взглядом интерьер, и голова у меня пошла кругом при виде многих десятков букетов, горшков и ваз с красными, розовыми, желтыми, синими, лиловыми и оранжевыми цветами. Великолепными, яркими цветами, даже слишком великолепными, чтобы быть настоящими. И действительно, все они были сделаны из перьев, выкрашенных анилиновыми красками.
Меня пригласили войти – вернее, спуститься, потому что мастерская была значительно ниже передней, в нее спускались как в яму. Однако главное неудобство заключалось не в спуске, а в том, что мастерская была сплошь заставлена всевозможными вазами, стульями, табуретками и столиками, заваленными всякой дребеденью. Мне с трудом удалось пробраться к какому-то шаткому стулу и сесть – правда, я не смел шевельнуться из боязни что-нибудь сломать.
Супруги Босхи уже много лет обитали в Париже, убежденные в том, что в Голландии для них не жизнь. Но, судя по всему, и здесь жизнь тоже не слишком баловала их. Из-под всего этого нагромождения вещей выглядывала бедность – выгоревшие занавески, вытертый коврик, тщательно заштопанные накидки. Мадам Босх носила ярко-голубое пальто, всегда одно и то же, и шляпу с таким же голубым пером, тоже всегда одну и ту же.
Она только что вернулась из короткого вояжа на родину и с горечью рассказывала:
– Голландия уже не та. Это Америка в миниатюре. Люди думают только о деньгах. Никому нет дела до искусства, никто не испытывает в нем нужды…
Она заговорила о своем визите к премьер-министру, доводившемуся Босхам родней:
– Во всем доме ни одной картины, ни одной скульптуры, даже керамики нет. Я спрашиваю: «Как это можно? Почему у тебя нет ни одного произведения искусства?» А он: «Как это нет? А кукушка?» – и показывает на часы, знаете, настенные, кустарные, да еще самого низкого сорта. «Твоя кукушка, – говорю ему, – доброго слова не стоит». А он: «При ней я стал премьером, так что как—нибудь проживу, с ней и дальше». «Почему ты не купишь гравюру у собственного племянника?» – спрашиваю. А он: «Зачем выкладывать деньги на то, что мне вовсе не нужно?»
Она продолжала свой рассказ, который, казалось, не будет иметь конца, хоть муж и делал попытки тоже взять слово, что меня не особенно радовало, ибо он, подобно жене, раз начав, уже не мог остановиться.
– Ты не поиграешь нам? – прервал ее наконец месье Босх.
Мадам Босх охотно встала, с завидной ловкостью пронесла свое крупное тело через лабиринт хрупкой мебели, стянула скатерть с одного из столов, и тут выяснилось, что это не стол, а рояль.
Играла она темпераментно, всем телом обрушиваясь на клавиатуру, комната ходила ходуном вместе с мебелью и бесчисленными искусственными цветами, которые внезапно ожили от звуков этой явно живительной музыки.
Вслед за концертом последовали непременные комплименты. Месье Босх находил, что его жена – лучшая пианистка в Голландии. Я не видел резона возражать, ибо не был знаком с музыкальной жизнью этой Америки в миниатюре.
– Дебюсси мне сказал, что я лучше всех исполняю его вещи, – сообщила мадам Босх, все еще взволнованная музыкой. – А я была тогда еще совсем девочкой.
Ну, коль так сказал сам Дебюсси, какие могут быть сомнения? Господин Босх поспешил использовать волнение супруги, чтобы перехватить инициативу. Главной его темой было изобразительное искусство. Однако он говорил не о живописи, а о льняном масле, не том, фабричном, а о прекрасном льняном масле, очищенном самим господином Босхом. Из соседней комнаты были принесены разные бутылочки, чтобы я собственными глазами убедился в чистоте этого продукта, результате двадцатилетних упорных изысканий.
Затем хозяин перешел к другим темам, делая вид, будто не замечает умоляющих взглядов жены, которая просто умирала от желания снова взять слово. Он мимоходом упомянул о нескольких своих статьях по истории искусства, что тоже было его специальностью, дал оценку отдельным художественным явлениям современности, а потом перекинулся на политику, с одинаковой непринужденностью ругая правительства и Голландии и Франции и непрерывно подчеркивая, что политикой, в сущности, не занимается.
У Босхов я познакомился с художником совсем иного ранга – скульптором Марселем Жимоном, крупнейшим из представителей французской скульптуры, живших в то время, и, вероятно, одним из наиболее замалчиваемых официальной критикой. Он был награжден Гран-при всего за несколько месяцев до смерти, да и то, должно быть, лишь потому, что иначе разразился бы общественный скандал.
Жимон был высокий, худой, с бледным, болезненным лицом, с маленькой седоватой бородкой, на лоб спадала прядка седых волос. В складках тонкого, красивого рта залегла горечь, но иногда его усталое лицо вдруг освещалось веселой улыбкой и казалось тогда особенно приветливым. Голос у него звучал мягко и тихо, даже когда он сердился, негодовал, что бывало отнюдь не редко.
Когда я увидел его в первый раз, он сидел среди ослепительной искусственной растительности в ателье Босха и рассказывал о только что вышедшей книге Робера Ре «Против абстрактного искусства». Мы поздоровались, и он продолжал:
– Занимательная книжка, но поверхностная… Как и его лекции. Поэтому студенты и не ходят на них. В Лувре он имел большой успех: там его слушательницами были любознательные дамочки… Остроумные замечания, забавные анекдоты вокруг да около искусства…
– Но у Ре есть чутье к искусству, – возразила мадам Босх, имевшая весьма широкий круг знакомств. – Недавно он показывал мне свою коллекцию. Прекрасные вещи. Он увешал ими весь дом, даже кухню и ванную.
– Ну, если он повесил картины в кухне и ванной, у него явное чутье к искусству… – пробормотал Жимон.
Потом разговор перешел к абстрактному искусству как таковому.
– Кое-кто из этих художников говорит: «Мы ищем». Допустим, но что значит искать? Я понимаю, когда ищут форму, приемы, средства выразительности. А что может искать человек, которому нечего сказать, да он ничего сказать и не собирается… Один мой знакомый недавно упомянул об одном моем бывшем студенте, совершенно бездарном. «Каковы его успехи в абстрактной скульптуре?» – спросил я. «Откуда вы знаете, что он занимается абстрактной скульптурой?» – «Потому что он ни на что другое не способен», – ответил я. Это так называемое искусство – удобное, плотное одеяние для людей, которые прячут под ним свое худосочное дарование.
– Я тоже противница абстрактного искусства, – заявила хозяйка дома, не умевшая долго оставаться в роли слушательницы. – Но все же техника имеет значение…
– Техника чего? – Жимон вскинул брови. – Помню, Ренуар однажды рассказывал мне, как к нему зашел Матисс и высказал свое мнение по поводу картины, над которой Ренуар тогда работал: «Вот это зеленое здесь чудесно, и синее тоже очень хорошо…» – «Если бы искусство представляло собой всего лишь «вот это зеленое» и «это синее», – сказал Ренуар, – как все было бы просто». Меня поражало в Ренуаре не только трудолюбие, но и вечная неудовлетворенность, которая присуща каждому истинному художнику. Когда я последний раз пришел к нему, дверь открыл его сын Жан. «Папы ночью не стало. Вечером потерял сознание, а потом слышу – он что-то говорит. Я подошел ближе и разобрал: «Я продвинулся сегодня еще немножко… продвинулся еще немножко…» Это были последние его слова».
– Восхитительно! Вы должны это опубликовать! – воскликнула мадам Босх.
Не обращая внимания на ее восклицания, Жимон продолжал:
– Кое-кто из моих студентов считает, что я нагоняю на них страх. А я только хочу показать им, как медленно и с каким трудом достигаешь в искусстве вершин. Однажды ко мне в мастерскую явилась дама уже не первой молодости и спросила: «За какой срок, по-вашему, можно овладеть скульптурой?» – «Не за тот, что предусмотрен учебной программой, – ответил я. – Но если будете работать настойчиво и если у вас есть способности, то лет через двадцать вы, возможно, почувствуете, что уже овладеваете скульптурой». – «Через двадцать лет меня, может, уже не будет в живых», – сказала дама. «Видите ли, мадам, великий Роден начал лепить из глины четырнадцати лет от роду, а «Бронзовый век» изваян им только в тридцатисемилетнем возрасте. Значит, называя вам срок в двадцать лет, я поставил вас на одну доску с гением. Будем надеяться, что ваше мрачное предсказание насчет собственной смерти не оправдается. Но при всех обстоятельствах вы осмысленно проживете жизнь, с сознанием того, что с каждым днем продвигаетесь вперед, пусть хоть на один миллиметр». «Я продвинулся сегодня еще немножко», – как шептал Ренуар.
– Вы непременно, непременно должны опубликовать это! – снова воскликнула мадам Босх.
– Новое искусство, – продолжал Жимон, не слушая рекомендаций хозяйки дома, – новое искусство могут создать только те, кто любит человека. У американцев же человек давно изгнан из искусства. Спрашивается: что же остается? Даже приемы их украдены у наших абстракционистов, а они считают, что в их руках – ключ к большой живописи. Помню, после войны мне предложили представлять нашу страну на дискуссии с американскими художниками. Один из них встает и заявляет, что они обрели независимость от парижской школы. Другой без всяких церемоний утверждает, что они взяли у Европы все, что можно было взять, включая музейные шедевры, и у них уже нет необходимости учиться у нас. Третий объявил, что близится время, когда весь мир будет учиться у них. Я спокойно сидел в углу и молчал. Когда же мне наконец предоставили слово, то сказал: «Не стану произносить долгих речей. Скажу только следующее: несколько лет назад американские агрономы взяли у нас черенки виноградной лозы помар, чтобы изготавливать американское вино помар. Черенки были посажены в Калифорнии, прекрасно прижились, виноград уродился даже крупнее нашего. Да только вино не имело того вкуса, что у французского помара…»
Жимон продолжал говорить все так же негромко и так же нервно, а когда его перебивали, вежливо молчал, продолжая потом в точности с того места, где остановился, и предоставляя другим бросать ничего не значащие светские реплики о качестве пирожных, о музыкальных талантах хозяйки дома, о том, что лето, судя по всему, предстоит дождливое.
Около полуночи мы поднялись уходить, и тут я заметил, что он прихрамывает. Вышли мы вместе. Жимон шел медленно, опираясь на палку. Я остановил такси и предложил отвезти его домой.
– У меня стенокардия, – сказал он, когда мы сели в машину. – Врачи запретили работать. Но это все равно, что запретить жить. Конечно, я продолжаю работать. Понемногу, но каждый день.
Я спросил про его коллекцию античной скульптуры, о которой упоминала в тот вечер мадам Босх.
– О, это совсем небольшие вещи. Приходите, я вам с удовольствием покажу их. Приходите, когда хотите, не стесняйтесь: во вторую половину дня я ведь уже не в состоянии работать.
По его лицу проплывали зеленые и желтые отражения уличных огней, и в этом болезненном свете оно выглядело еще более изнуренным и поблекшим.
Мастерская Жимона на улице Орденер была не очень большой, но достаточно просторной для его работы, так как он последние годы занимался уже только бюстами. Несколько незначительных живописных работ – скорее всего, подношения друзей – висели на стенах, но очень высоко, так что вроде они и были, но не лезли в глаза. Ниже, на полках, были собраны истинные сокровища – африканские маски, египетская, древнегреческая и средневековая каменная скульптура. В стеклянной горке стояли работы меньшего размера из бронзы, терракоты и мрамора.
– Эти вещицы мне всегда помогали в работе, – сказал Жимон. – Не то чтобы подсказывали готовые решения, но они воспитывают чувство формы, пластики.
Он подошел к одному из шкафов и, прежде чем открыть его, сказал:
– В те времена, когда американцы еще посещали мою мастерскую, они вечно расспрашивали меня о Бранкусси. «Что вы думаете о Бранкусси?» – «Да что я о нем думаю?.. Работает человек…» – ответил я, услышав этот вопрос впервые. «Мы тут не особенно интересуемся творчеством Бранкусси», – ответил я во второй раз. А в третий не выдержал: «Знаете, – говорю, – если вы насчет бронзовых шариков, то у нас этим занимаются ремесленники, на токарном станке вытачивают…»
Открыв шкафчик, он вынул оттуда несколько овальных камешков.
– Вот, взгляните. В прошлом году мы собрали их в Сен-Мало, на берегу океана. Есть разница между ними и каменными яйцами Бранкусси? Если есть, то в пользу этих: в них больше жизни, их форма рождена многовековым движением волн, ритмом времени, которое ваяло их и оставило свой след в нежной закругленности их очертаний.
– Можно мне взглянуть и на ваши работы? – спросил я.
– Конечно. Но их, как видите, совсем немного.
Действительно, на двух полках стояло несколько бронзовых отливок, да еще было пять-шесть гипсовых бюстов, над которыми скульптор продолжал работать.
– У меня, знаете ли, дело подвигается довольно медленно… И не только из-за нездоровья. В основных чертах я заканчиваю бюст за несколько сеансов. Но после этого начинается отделка, поправки, и это продолжается около года.
– Вы работаете в гипсе?
– Именно. Это почти как в камне, но с тем преимуществом, что можно не только убирать, но и добавлять.
– Что еще поправлять в этой головке? – спросил я, показав на один из гипсов.
– Как вам сказать… Это головка моей племянницы. Думаю, что главное мне удалось – я передал структуру, форму, состояние. И все же есть нюансы, которые мне еще не даются… Надо поскоблить тут, добавить там… добиться максимального сходства – не внешнего, а сходства с тем образом, который вот тут, во мне, в котором синтезировано мое отношение…
На всех лицах в этой мастерской было выражение спокойствия и углубленности. Казалось, они всецело погружены в себя и вместе с тем всецело раскрывают себя перед нами. Так же бывает в жизни, когда человек вдруг задумается и позабудет обо всем окружающем, – в такие мгновения легче всего заглянуть к нему в душу, увидеть то, что обычно спрятано под заученным выражением, которое диктуется рассудком.
Я поделился с Жимоном этими мыслями, на что он ответил:
– Да, да. Потому что, на мой взгляд, мимолетное выражение лица – это не самое интересное, хотя для таких художников, как импрессионисты, оно важнее всего. Меня интересует сущность, а ее надо извлечь из-под многих внешних напластований, очистить от множества «живописных» подробностей, посредством которых так легко достигается сходство. Кроме того, я привык видеть все крупно – и структуру, и объем, и психологические особенности.
Он неожиданно улыбнулся той веселой улыбкой, которая неузнаваемо меняла его лицо, и продолжал:
– Поскольку в тот вечер зашла речь о Робере Ре, я вам кое-что расскажу. Однажды он зашел ко мне в мастерскую, когда я только что получил отливку одного бюста. Ре посмотрел, похвалил и, желая сделать компетентное замечание, сказал: «Какая умная техника! Вот этот штрих, например – кажется, мелочь, а какую придает выразительность!» Я взглянул: он указывал на шов, оставшийся от формы, который я просто еще не успел соскоблить…
«А вдруг я тоже успел сморозить какую-нибудь глупость? – подумал я. – Он тогда и меня ославит». Но Жимон делал это не по злобе и не из любви к сплетням, а от прямоты, к которой его собеседник быстро привыкал. Я не раз еще бывал на улице Орденер, рассматривал коллекцию скульптур, слушал остроумные замечания хозяина. Что касается хозяйки, тихой немолодой женщины, то, в отличие от мадам Босх, она была главным образом слушательницей, внимательной и сосредоточенной, как студентка, влюбленная в профессора.
В большинстве парижских мастерских можно обнаружить две-три старинные вещицы, но это не обязательно означает, что хозяин мастерской коллекционер.
– У вас великолепный Домье, – заметил я, когда впервые оказался в мастерской Громера.
Художник снял с полки небольшую бронзовую фигурку и протянул мне, чтобы я мог получше ее рассмотреть…
– Да, чудесный Домье за три тысячи франков…
– Не может быть!
– Это было еще до войны. Я купил ее у Ле Гарека, там было еще множество таких работ, все по столь же скромным ценам, и ни одного покупателя. Смешней всего, что те самые люди, которые теперь лезут из-за них в драку, раньше проходили мимо, не удостаивая их даже взгляда.
– На вашем месте я бы купил их все.
– Зачем? Я купил эту просто так, прихоти ради, мне приятно на нее смотреть. Но когда вещей много, это утомляет. Как видите, я и собственных своих картин здесь не держу. Ничто не действует так успокоительно, как голые стены. Голая стена не приковывает к себе взгляда, не отвлекает.
Этот человек был так далек от коллекционерства, от этого «тихого помешательства», что я просто позавидовал ему. Он любил искусство и сам занимался искусством, но не имел ни малейшего желания окружать себя произведениями искусства. Он жил только тем, что в изобилии накопил в себе самом.
Мне довелось познакомиться со многими настоящими коллекционерами, но излишне рассказывать обо всех, потому что по характеру своих увлечений они сводятся к нескольким основным разновидностям.
С одним из этих коллекционеров я познакомился у Карзу. Как всякий человек, который вошел в моду и старается остаться в моде, Карзу должен был вести жизнь, соответствующую требованиям света, хотя – как он сам признавался – его это до смерти утомляло. Сообразно этим требованиям ему приходилось почти каждый вечер томиться на званых ужинах, а один раз в неделю давать ужины у себя.
Вот на таком ужине я и познакомился с коллекционером, которого мне, естественно, представили не как коллекционера, а как известного адвоката. Это был лысоватый человек средних лет с проницательными глазами и большим ртом, в уголках которого всегда играла лукавая, скептическая или насмешливая улыбка.
В богато обставленной квартире собралось общество людей, почти или вовсе незнакомых между собой: директор «Эль» – знаменитого журнала для женщин, низенький, подвижный и весьма словоохотливый господин, его супруга, перезрелая и сильно накрашенная особа, которая тщетно пыталась замаскировать злое выражение лица не то улыбкой, не то гримасой; одна американка – ученица Йориса Ивенса, занимавшаяся кинематографом, и ее муж, который занимался неизвестно чем, хозяева дома, адвокат и я.