Текст книги "Странное это ремесло"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
– Неужели вам еще не надоело? И что вы станете делать с этой грудой писем Гюго?
– Понятия не имею… Знаете, я начал их сжигать.
– Что?! – Леконт вытаращил глаза.
– Месяц назад я сжег больше двадцати штук. Приобрел, а на следующий день сжег.
– Вы сумасшедший.
– Это он был сумасшедший, а не я. То были любовные письма к Жюльетте Друэ… И столько в них пошлости… такого слюнявого сладострастия… А вы знаете, Гюго – мой кумир… При одной мысли, что эти строки могут когда-нибудь быть опубликованы… Я подумал: нет, старик не заслужил такого позора… И швырнул их в камин.
– Вы сумасшедший! – повторил Леконт. – Кто дал вам право цензуровать гения?
– Не гения, а его падение, – уточнил гость.
Он устремил взгляд в пространство, словно размышляя о чем-то, и после паузы продолжал:
– Вы, конечно, знаете, что в изгнании старик одно время занимался спиритизмом. И мне подумалось: если бы я мог вызвать его на такой сеанс, он наверняка поблагодарил бы меня за эти письма. Между прочим, я сжег не только их, но и собственные капиталы: двести двадцать тысяч франков!
– Нет, вы в самом деле сумасшедший! – в третий раз пробормотал Леконт.
– Слыхали вы вчера этого субъекта? – спросил он меня на другой день. – Сжечь письма Виктора Гюго! Смирительная рубашка по нем плачет!
– Он влюблен в Гюго, – ответил я. – А от любви до безумия порой всего один шаг.
– Да, но если пойти по такому пути, куда это нас приведет? Завтра его собрание окажется в руках какого-нибудь ретрограда, который тоже влюблен в Гюго, но не разделяет его демократических воззрений и, чтобы обелить своего кумира в глазах грядущих поколений, бросит в огонь часть его политической корреспонденции. А потом коллекция попадет к кому-то вроде вас, и он уничтожит роялистские письма… И пойдет…
– Что касается меня, вы зря волнуетесь. У меня нет таких денег.
– Верно. У вас нет. А у него есть. Но это не причина распоряжаться тем, что ему не принадлежит…
– Не принадлежит?!
– Именно, – кивком подтвердил Леконт.
И этот коммерсант, для которого, казалось мне, духовные ценности всего лишь предмет купли-продажи, неожиданно произнес:
– Мы только пользуемся этими вещами, а принадлежат они не нам. Они принадлежат вечности. Мы когда-нибудь уйдем, а они останутся.
Леконт занимался дорогими и редкими изданиями, но основной его специальностью были гравюры, и познакомился я с ним и с некоторыми его коллегами лишь на второй год своего пребывания в Париже, когда меня охватила самая сильная и самая разорительная из страстей – страсть к графике.
Эта страсть вынуждала меня кружить главным образом по Латинскому кварталу, потому что это квартал не только шумных студенческих компаний, но и прекрасных гравюр. У меня к тому времени уже почти выветрилось из памяти, что это также квартал моих детских воспоминаний. На улице Эколь с точки зрения моего нового увлечения не было ничего примечательного. Я редко забредал туда и всегда – мимоходом.
Впервые я отправился туда с единственной целью побродить по старым местам, когда умер мой отец. Я вернулся тогда из Софии после похорон отца в том особом состоянии, когда кажется, что твоя жизнь вдруг разом опустела и заглохла, потому что не стало человека, который наполовину заполнял ее. До той минуты я и не сознавал, что моя жизнь наполовину заполнена им. Жили мы врозь, при встрече больше молчали, чем говорили, а письма, которыми мы обменивались, были самыми обычными, не содержали ничего, что могло бы послужить заветом грядущим поколениям. Но и тогда, когда мы молчали, сидя рядом, и когда находились далеко друг от друга, я знал, что он есть, он живет, что он думает обо мне, как и я думаю о нем, стараясь представить себе, что сказал бы он по тому или иному поводу, как бы оценил вон ту книгу или как отмахнулся бы в ответ на клевету или какую-нибудь житейскую неприятность.
А теперь его нет. Обоих родителей уже нет, и поэтому я инстинктивно, неосознанно отправился к тем местам, по которым мы, бывало, ходили втроем – молчаливый, скованный отец, оживленная, разговорчивая мама, а между ними, поближе к маме, я – иду и думаю, не потащат ли меня опять на очередную выставку.
Улица Эколь почти не изменилась. В этом городе некоторые уголки не меняются на протяжении десятилетий. И дом, где мы жили когда-то, все еще стоял на месте – в отличие от страшного сгоревшего здания, которое, естественно, давно было снесено. И тот магазинчик, где продавали теософскую литературу, чуть дальше по улице – отец частенько заходил туда – тоже был на месте, хоть у него осталась только одна узенькая витрина: видно, людей теперь не слишком волновал вопрос о бессмертии души. И даже худая бронзовая старуха все еще стояла тут – «Это не старуха, это Данте». Не было только отца и мамы.
* * *
Стояло солнечное воскресное утро. Я шел не торопясь по набережной к собору Парижской богоматери, рассматривая дорогой книжные развалы – в воскресенье магазины посолиднее закрыты. И, шагая так, без определенной цели, вдруг заметил на другой стороне улицы открытую лавку, перед которой, как всегда в этих местах, толпились туристы. Я пересек улицу и заглянул в помещение. За стойками, на которых лежали толстые папки, покупатели перебирали репродукции, а выше, на стене, висел стеллаж с дорогими изданиями, которые и заставили меня переступить порог.
– Вы ищете гравюры? Они уже все извлечены, – с любезной улыбкой предупредил меня хозяин, немолодой человек с седыми усами, заметив, что я листаю книги.
– Жаль… – обронил я и собрался уходить.
– Но если вас интересует графика, она представлена у нас в изобилии, – продолжал хозяин, широким жестом указав в глубь лавки, где на невысоких полках лежало несколько десятков толстых папок.
– Каких авторов?
– Всех, какие есть, по алфавиту, – снова улыбнулся он.
– Современные или постарше?
– Всякие. От Дюрера до Пикассо.
Казалось, он добродушно подтрунивал над моим невежеством, а я думал о том, как бы поскорее выбраться отсюда, потому что ни Дюрер, ни Пикассо не были мне по карману. И, возможно, сумей я тогда сразу выбраться, это спасло или хоть на время уберегло бы меня от нависшей опасности. А я вместо того, чтобы откланяться, спросил наугад:
– Есть у вас литографии Домье?
– Разумеется. Прошу!
Хозяин предложил мне стул между тощей скандинавкой и пожилым англичанином в котелке и полосатых брюках, раскрыл пюпитр, водрузил на него толстенную папку и развязал тесемки, должно быть, и не подозревая, что этим будничным жестом набрасывает петлю на мою бедную шею.
– Извольте!
По сей день помню первую литографию, представшую моему изумленному взору: «Этого можно отпустить, он уже не опасен». За первым листом следовало множество других, причем все оригиналы, несомненные оригиналы, а я-то раньше считал, что такое можно найти лишь в музеях или в собраниях любителей-миллионеров. Все литографии были тщательно вставлены в белые паспарту, в правом углу проставлены цены – не слишком низкие для моих возможностей, но для подлинников Домье они показались мне просто ничтожными.
Следует пояснить, что в разгар холодной войны людей одолевал страх, что она может в любой момент превратиться из холодной в горячую, и в торговле книгой и графикой наступил застой, крайне невыгодный для торговцев, но зато благоприятный для таких небогатых покупателей, как я.
Выбрав одну литографию – ту самую, что лежала в папке сверху, я протянул ее хозяину.
– У нас имеются и другие работы Домье, – предложил он.
– Прекрасно, на днях загляну снова, – сказал я и поспешил удалиться, поскольку покупкой исчерпал всю свою наличность.
Я шел по залитой солнцем набережной, исполненный трепетного уважения к творчеству Домье и отчасти к себе, ибо держал в руках один из его шедевров. Но когда я сел в автобус, опьянение немного схлынуло, и я вспомнил, что обещал жене и дочери повести их в кино и ресторан, а предназначенной для этого суммы в кармане больше нет. Я решил зайти в посольство и перехватить деньжат у одного сотрудника, но испытывал уже не опьянение, а стыд оттого, что начисто забыл о своих близких. Воскресные прогулки были для моей дочери единственным праздником, и мы обычно долго ходили по улицам, выбирая подходящий ресторан. Я говорил: «Зайдем подкрепимся», жена возражала: «Что ты, здесь слишком дорого», а дочка, с трудом преодолевая смущение, еле слышно произносила: «Мама, я бы что-нибудь съела…»
Сотрудник выручил меня, дневная прогулка, обед в ресторане и прочие удовольствия состоялись, в кино показывали какой-то плоский фильм, но я был почти так же счастлив, как дочка, – не от фильма, конечно, а от сознания, что дома меня ожидает шедевр, который вполне мог бы занять место в собрании самого взыскательного коллекционера.
А назавтра, с утра пораньше, я отправился к моему приятелю-кассиру с предложением, которое стало уже традиционным:
– Георгий, а что, если мы заключим с тобой небольшую сделку?
– Знаю, знаю: ты мне – расписку, я тебе – деньги, – проворчал Георгий без особого подъема, так как начальство не разрешало никаких авансов.
После чего он вздохнул и, как всегда, отпер кассу.
Покончив со служебными делами, я – не тратя времени на обед – опять помчался в тот магазинчик на набережной, где купил накануне гравюру Домье. Набережная называлась Сен-Мишель, хозяина звали месье Мишель, и два взрослых сына, помогавшие ему вести дела, с полным основанием утверждали, что их фирма запоминается легче всех остальных: месье Мишель с набережной Сен-Мишель.
Отец и сыновья отличались любезностью, и это была не обычная внешняя любезность, а природное добродушие, которым я воспользовался в тот же день, так как продолжал рассматривать папки с гравюрами даже после того, как магазин был давно закрыт. Каждый из них поочередно поднимался наверх поужинать, а затем возвращался, потому что следовало подготовить к продаже новые поступления.
– Вам уже больше не будет интересно у нас, – сказал Мишель-старший, когда я наконец собрался уходить. – Вы сегодня успели все посмотреть.
– Но купил, к сожалению, не все.
Действительно, я отобрал только три листа – три литографии того же Домье, но мысленно взял на заметку десятки других, которые стоило бы купить, будь у меня соответствующие средства. Шагая по вечерней улице к остановке автобуса, я переживал то мучительное, двойственное чувство, какое свойственно всем коллекционерам, даже тем, кто не рожден под знаком Близнецов: радость от приобретенного и тоску по недостижимому.
У меня было уже четыре оригинала из огромного графического наследия Домье – оно насчитывает около четырех тысяч литографий. Конечно, я не мог с дерзостью Доре воскликнуть: «Они у меня будут все!», но робко надеялся, что мне удастся приобрести хотя бы еще несколько из лучших его работ.
С тех пор и вплоть до самого отъезда из Парижа шесть лет спустя, да, честно говоря, и по сей день, скромный Домье остается моим кумиром. Я побывал везде, где он жил и работал, – в деревушке Барбизон, в доме на острове Сен-Луи, где долгие годы помещалась его мастерская, в Вальмондуа, где он умер. И один раз на кладбище Пер-Лашез, у его могилы.
Был конец ноября, лил дождь, небо заволокли низкие, влажные тучи, и даже в полдень безлюдные аллеи таяли в сумеречном, почти вечернем свете. Я отыскал на плане сектор 24, где находилась его могила, и зашагал по этому диковинному городу мертвых, мимо мрачных высоких склепов, источенных временем аллегорических каменных изваяний, мраморных плит и кипарисов, которые качались на ветру, словно длинные черно-зеленые языки пламени.
Добравшись до нужного сектора, я заметил памятник Коро и бюст Добиньи. Домье просил похоронить его рядом с двумя его старыми друзьями, но сколько я ни кружил и рядом и поодаль, могилы Домье так и не обнаружил. «Должно быть, какая-то ошибка», – подумал я, но тут вдруг заметил каменное надгробье, прятавшееся в высохшей траве и глубоко ушедшее в землю. Подойдя ближе, я не без труда различил имена художника и его жены, почти стертые временем.
Этому человеку никогда не везло. Он жил и трудился всегда в нищете. Издатели и публика не ценили его бессмертных шедевров, предпочитая им посредственные карикатуры Шана или Гревена. В период самого зрелого мастерства, на протяжении целого десятилетия все редакции отклоняют его работы. Акварели и полотна, им созданные, теснятся в его нищенской мастерской, потому что никто их не покупает. Он вынужден перебраться в деревенский домик возле Вальмондуа, но очень скоро хозяин грозит за неуплату вышвырнуть его на улицу, и только помощь Коро помогает ему сохранить крышу над головой. С 1873 года у него начинает слабеть зрение. Самые близкие друзья уходят из жизни. Он остается один и последние свои годы живет почти в полной нищете. Когда в 1879 году он умирает и его хоронят на казенный счет, газета «Франсе» вместе со всей правой прессой вопит, что разбазариваются общественные средства: «На наш взгляд, это неслыханный скандал». Расходы на убогие похороны Оноре Домье составили всего 12 франков.
И вот теперь, спустя столько десятилетий, которым бы следовало сгладить предубеждения и восстановить справедливость, могила Домье по-прежнему забыта и почти совсем заслонена огромными парадными склепами безвестных торгашей и парвеню. «Надо было хоть цветов принести», – подумал я. До той минуты эта мелочь не приходила мне в голову, потому что я представлял себе величественный памятник, который может обойтись и без моих цветов.
Заморосил дождь, до ворот, где торговали цветами, было больше километра, но я повернул назад, утешая себя мыслью, что у кого нет головы, есть зато ноги. Купил несколько белых роз и снова пошел в сектор 24. Положил розы на могильную плиту, среди чахлой травы, обнажил голову и постоял под дождем, стараясь отогнать то, что душило меня, и убедить себя, что все это глупости – и надгробные плиты, и мой сентиментальный жест, и вообще все связанное с кладбищем, потому что место бессмертных не на кладбище.
В соседних аллеях высились обители мертвых – склепы-часовни, каждый стоимостью, наверно, дороже шестиэтажного городского дома. А что с того? В дорогостоящем белом и зеленоватом мраморе, в сером и розовом граните, в позеленевшей бронзе и разноцветных витражах отразился страх, который внушала смерть, а вернее – полное забвение – людям, не сделавшим за свою жизнь ничего, чтобы их запомнили. Вот им действительно нужны бронза и мрамор, много бронзы и много мрамора. Именно им, а не Домье.
– Что вы хотите, – заметил однажды Леконт. – Иные по сей день не могут ему простить многих истин, которые он сказал.
Ради литографий Домье я и стал захаживать в магазин Леконта. Цены тут были значительно выше, чем в других местах, зато нигде не было такого выбора.
Хозяин был неизменно любезен, но цен своих держался твердо.
– У ваших коллег, – сказал я ему однажды, – работы Домье стоят вдвое дешевле.
– Верно, – подтвердил он кивком головы. – Они все еще недостаточно ценят его, и я советую вам этим воспользоваться. Я сам часто прохаживаюсь по их папкам.
Выражение лица у него было не слишком приветливое – губы из-за парализованного нерва были стянуты в сторону и казались застывшими в кривой, мрачной усмешке.
– Вы не найдете у меня ничего по дешевке, но зато можете обнаружить оттиски, которых больше нет нигде, – продолжал Леконт, пока я просматривал очередную папку, потрясенный талантом художника и ценами торговца.
– Подозреваю, что самые лучшие вы все же оставляете себе, – отозвался я.
– Вы правы. Но если я торгую графикой, а не чем-то иным, то единственно потому, что мной владеет страсть к хорошей гравюре. Эта страсть и была началом…
– Она же будет и твоим концом! – вмешалась мадам Леконт, сидевшая в углу перед стопкой счетов.
И, повернувшись ко мне, добавила:
– Вы представляете? Выбрасывает бешеные деньги как раз за те вещи, на которые нет спроса. У нас наверху собрано уже больше десяти тысяч литографий Домье! Вы представляете?
– Не уверен, что их так много, – проворчал муж, недовольный ее болтливостью. – Но действительно Домье – моя любовь. И поверьте, пройдет не так уж много времени, как цены на него вдруг подскочат.
– Я слушаю это уже пятнадцать лет, – скептически обронила супруга.
– А разве с Лотреком не было то же самое? – раздраженно спросил Леконт. – Всего два года назад мои папки были набиты его работами, чудесными работами, и стоили они дешево, а никто не брал. И вот цены внезапно выросли в десять, а потом и в сто раз, литография, которая стоила раньше пятьдесят тысяч, теперь стоит пять миллионов, и все это произошло так быстро, что я проморгал, позволил себя обобрать самым подлым образом.
– Тебе не привыкать, – ввернула жена.
– Два года назад приходит ко мне один американец и спрашивает, есть ли у меня Лотрек. «Есть, и очень много, – отвечаю я, как последний дурак. – Три эти папки – сплошь Лотрек». И вообразите, он раскрывает их одну за другой и одну за другой опустошает, оставляет мне только несколько пустячков. Я сам упаковал ему покупки, даже помог погрузить в машину и был, разумеется, в восторге от сделки, пока в голову не закралось сомнение. Снимаю трубку и звоню Прутэ. Выясняется, что американец успел еще утром побывать у него и скупить всего Лотрека, какой там был. Звоню Мишелю – та же история. А неделей позже на аукционе в Нью-Йорке цены подскочили фантастически. И получилось, что я отдал товар за бесценок как раз тогда, когда он начал что-то стоить.
– Надеюсь, у вас были кое-какие запасы…
– Благодарение богу… Конечно, запасы у меня есть… Но если мне удалось их создать и удалось выплыть на поверхность, то лишь благодаря человеческой глупости. Я ведь начал свою деятельность с торговли старыми книгами на набережной. И в поисках книг нередко набредал на замечательные гравюры, которых никто не ценил. Люди глупы. В том числе и те, кто покупает графику. Предлагаешь им Домье, этого гения, а они капризничают, говорят: «Чересчур много политики…», «Слишком мрачно…» Или: «Не нарисовал ни одной красивой женщины…»
Помолчав, он снова обратился к жене:
– Разве с Гойей было не то же самое?
Поглощенная счетами, она не удостоила его ответом.
– Совершенно то же самое, – продолжал он. – Было время, когда никто не хотел покупать «Капричос», потому что там изображены уроды и чудища. О «Бедствиях войны» и говорить нечего – они годами пылились в папках. А теперь те же самые олухи, которые прежде слышать не хотели о Гойе, дерутся на аукционах из-за любого его офорта.
Месье Мишель и его сыновья тоже питали страсть к хорошей гравюре и тоже обладали хорошей коллекцией, но у них долгие беседы велись реже, потому что магазинчик почти всегда был набит туристами с набережной, и хозяин частенько пускал меня во внутреннее помещение, предоставляя управляться с папками самому. Здесь, в этой уединенной комнате, работать было спокойнее, но в передней части магазина – забавнее, там была возможность коллекционировать не только гравюры, но и разнообразнейшие курьезы снобизма и невежества.
Помню, однажды не слишком молодая, но сверхэлегантная дама вошла быстрым, деловым шагом и столь же быстро и деловито сообщила месье Мишелю:
– У меня есть два Миро. Муж повесил их в столовой два месяца назад, но они мне надоели. Вы бы купили их?
– Вероятно… – ответил он.
– За сколько?
– Ну, прежде я должен взглянуть на работы…
– Две большие литографии. Цветные…
– Да, но мне нужно на них взглянуть.
– А что вы посоветуете мне повесить на их место? Не могу же я оставить голые стены.
– Это дело вкуса, мадам…
– Вы, например, что бы повесили?
– Может быть, Пикассо, если вам хочется что-нибудь более современное.
– Я тоже первым делом подумала о Пикассо, но у моей сестры висит Пикассо, и она решит, что я обезьянничаю.
– Тогда возьмите Шагала, – терпеливо предложил месье Мишель.
– Вы думаете, он подойдет?
– Не знаю, право. Во всяком случае, на Шагала большой спрос.
– Тогда покажите, пожалуйста.
Месье Мишель достал большую папку, раскрыл ее на пюпитре и хотел вернуться к прилавку, где он раскладывал какие-то гравюры. Но дама торопливо полистала литографии и сказала:
– Не такое безумное, как Миро, но все же… Что это за осел со скрипкой и Эйфелева башня вверх ногами?
– Вам следовало бы спросить Шагала, а не меня… – с легкой улыбкой ответил старик. – Если вам не нравятся современные художники, зачем вы их покупаете?
– О боже, да потому, что у меня в столовой современная мебель! Согласитесь, что я не могу повесить там какого-нибудь Микеланджело!..
Она не могла бы повесить Микеланджело, в частности и потому, что он никогда не занимался гравюрой, но у месье Мишеля не было времени просвещать ее. Он усадил покупательницу и показал ей одну за другой несколько папок, где «модернисты» были разложены в алфавитном порядке. Дама стремительно переворачивала листы своей тонкой, нервной рукой с кроваво-красным маникюром. И вдруг воскликнула:
– О! Вот то, что нужно!
Неумело, едва не помяв, извлекла абстрактную литографию Полякова и торжествующе помахала ею:
– Золотисто-желтое!.. В точности, как моя обивка…
– Очень рад, – буркнул месье Мишель.
– Но мне нужно еще одну.
– Тоже такую, в желтых тонах?
– Конечно.
– И тоже Полякова?
– Конечно. Я ведь повешу их по обе стороны камина.
– Боюсь, что второй в той же гамме не найдется, – с сомнением покачал головой месье Мишель. – Вы ведь знаете художников: то им вздумается работать в желтой гамме, то в зеленой…
– Тогда предложите мне что-нибудь другого автора.
Не теряя самообладания, торговец принес следующую папку и вынул одну из великолепнейших цветных литографий Вюйара «Сад Тюильри».
Сощурившись с видом знатока, дама изрекла:
– Недурно… Хотя желтый цвет тут другой… Вы думаете, он подойдет к Полякову?
– Боюсь, что нет, – признался месье Мишель.
– Но по общему колориту они примерно схожи?
– По колориту – да.
– Сколько же это стоит?
– Триста тысяч.
– Триста тысяч?! – накрашенные губки сложились в алое возмущенное «О». – Это уж чересчур!
– Это Вюйар, мадам.
– Ну и что? Не стану же я разоряться ради какой-то литографии!
– Я вам ее не навязываю,
– Да, вы правы… – неохотно согласилась дама.
Чтобы подготовить пути к отступлению, она придала физиономии задумчивое выражение и сказала:
– Придется мне приехать вместе с мужем.
– Милости прошу… – с неизменной любезностью ответил месье Мишель.
В те годы я имел привычку записывать увиденное и услышанное, в том числе идиотские разговоры такого рода, так что ничто из приводимого тут не приукрашено мною, а лишь сокращено. В действительности дамочка капризничала более получаса, чему способствовало, быть может, то обстоятельство, что в магазине, кроме нее и меня, других покупателей не было, а я был, так сказать, на самообслуживании.
– Вы истинный стоик, – сказал я, когда дама наконец удалилась.
– Привычка… Я, знаете ли, начал свою карьеру там, напротив.
Месье Мишель указал через витрину на книжные развалы вдоль набережной. И добавил:
– Конечно, не слишком приятно обслуживать человека, который сам не знает, чего он хочет. Но это клиент.
– Клиент? Держу пари, что она больше у вас не появится.
Однако, когда я через неделю опять заглянул к месье Мишелю с набережной Сен-Мишель, старик сказал:
– Помните ту даму, которая заявила, что не станет разоряться ради какого-то Вюйара? Представьте, вчера приехала вдвоем с супругом, приобрела два Вюйара за шестьсот тысяч и удалилась предовольная. «Это, – говорит, – дороже и выглядит благороднее, чем Пикассо моей сестрицы».
– Жаль отличных литографий, – проговорил старший сын месье Мишеля. – Сердце щемит, когда видишь, какие прекрасные вещи достаются людям, которые лишены чувства прекрасного.
Это и впрямь один из величайших абсурдов в этой необычной торговле: самые стоящие вещи часто достаются людям, которым они совершенно не нужны, даже для коммерции.
Когда Коро в свое время помог Домье сохранить за собой домик в Вальмондуа, тот в благодарность послал другу – за неимением другого – одну небольшую композицию, из серии странных, почти призрачных изображений адвокатов, вырисовывающихся в холодном свете зала суда. Престарелый и уже больной Коро повесил полотно напротив кровати, чтобы всегда иметь его перед глазами. И незадолго до смерти признался Жоффруа-Дешому: «От этой картины мне делается лучше!»
«От этой картины мне делается лучше!» – вот единственное достойное побуждение, чтобы приобрести произведение искусства. Все прочее – собственнический инстинкт, или снобизм, или собирательство.
На курьезы невежества чаще всего можно было наткнуться у Руссо на улице Шатодюн. Там имелось небольшое количество работ XIX века и ни одной – XX. Специализировался он на Ватто, Буше, Фрагонаре и других мастерах XVIII века. Они пользовались большим спросом, и цены на них стояли высокие, потому что большинство состоятельных парижан обставляет свои жилища преимущественно старинной мебелью, что требует и старинных гравюр. Поэтому клиенты месье Руссо обычно формулировали свои пожелания следующим образом:
«Мне нужны четыре гравюры для гостиной в стиле регентства».
«Я бы хотел гравюры с цветами, Редуте или что-нибудь в этом роде».
«У меня мебель английская… Думаю, что несколько литографий с лошадьми будут неплохо смотреться…» И т. д. и т. п.
Подбирал гравюры обычно сам месье Руссо или его помощница. Клиенты ограничивались тем, что соглашались, отклоняли или же выражали некоторые сомнения:
«Не великоваты?»
«Не маловаты?»
«Мне надо, чтобы они были в длину, а не в ширину… Там как раз место такое…»
И так далее – будто не гравюры покупали, а пустые рамы или зеркала. Правда, бывало, хоть и редко, что клиент принимал во внимание и сюжет. Помню одну молодую, элегантную пару, они проявили большую взыскательность в этом отношении. Муж с порога устремился к английским, вручную раскрашенным литографиям, где были изображены сцены охоты.
– Это будет чудесно! – рассудил он. И, обернувшись к Руссо, спросил:
– Вы любите охоту?
– Я люблю дичь, – уклончиво ответил тот. – Но в этих гравюрах действительно есть стиль.
– Это верно, – согласилась жена. – Я думаю, они отлично подойдут к нашей столовой. У нас прелестная столовая «Людовик Пятнадцатый».
– В таком случае, боюсь, они не очень подойдут, – позволил себе заметить хозяин.
– Да? – вскинула брови дама. – Предложите нам тогда что-нибудь более подходящее.
Руссо порылся в одной из папок и вынул две великолепные гравюры по рисункам Шардена. Муж даже не удостоил их взглядом. Видимо, его интересовали только охотничьи сюжеты. Жена уделила им больше внимания:
– Но тут какой-то трактирный слуга?.. И служанка?..
– Это два великолепных Шардена, – пробормотал Руссо.
– Не спорю, вам лучше знать. Но, по-моему, в этом есть что-то плебейское. И уж в любом случае место служанки не в столовой, а на кухне, – довольно логично заметила дама.
Муж попытался обратить создавшуюся ситуацию в свою пользу, вытащив откуда-то из угла две английские гравюры, где изображались конные состязания, и хозяину пришлось объяснять, что они тоже не очень подходят к обстановке в стиле «Людовик Пятнадцатый». Наконец, после долгих поисков, супруга остановила свой выбор на двух галантных слащавых сценах Буше, хотя, если следовать ее логике, галантным сценам место тоже не в столовой, а в будуаре.
Справедливости ради надо отметить, что невежество или тупость проявляли не только те, кто покупал гравюры раз в жизни, чтобы украсить свое обиталище, но даже люди, долгие годы упорно занимающиеся коллекционерством. Наряду с небольшим числом знатоков, собирающих произведения определенного автора, определенной школы или эпохи, было множество дилетантов, которые собирали коллекции только по тематическому признаку, как будто это почтовые марки, а не гравюры, и зачастую ничего не смыслили в художественных достоинствах вещи. Я тогда еще записал в тетрадь темы подобных коллекций, собиратели которых встречались мне в магазинах или же на аукционах в Отеле Друо. Вот некоторые из них: цветы, рыбы, птицы, лошади, охотничьи сцены, экипажи, автомобили, трапезы, сцены возлияний, плоды, мельницы, львы, фейерверки, провинции, государства, географические карты, святые, пожары, обнаженная натура, истязания, знаменитости, Наполеон, музыка, танцы, балет, виды Парижа, моды, военные мундиры, корабли, морские пейзажи, вулканы, биржа, суды, жанровые картинки, меню, приглашения на балы, афиши (тоже по жанрам – театр, балет, выставки, реклама различных блюд и напитков, автомашин, бензина и пр.), табак и курильщики, сцены у врача, у дантиста, ведьмы, оккультизм, женские портреты, галантные сцены, порнография, народный лубок, исторические события, мифология, корсеты, сражения, рыцари, воздушные шары и дирижабли, ремесла, празднества, папы римские, дети, орнаменты, библейские и евангельские сюжеты, ярмарки, фронтисписы, проституция и пр. и пр.
Тем временем моя коллекция все пополнялась, хотя и не лошадьми и не сценами охоты. Сначала моя программа ограничивалась творчеством нескольких мастеров, в первую очередь Домье. Но мало-помалу она охватила весь XIX век, а поскольку, как говорил великий Домье, «надо жить своим временем», то потом распространилась и на XX. А когда мне случалось наткнуться на хорошие и недорогие работы более ранних эпох, то я не мог отказаться и от них – ведь даже самый неопытный любитель знает: гравюра, которую ты однажды упустил, второй раз тебе уже никогда не попадется.
Наибольшие соблазны и наибольшие затруднения таились в магазине Ле Гарека. Собственно, затруднение было одно, и именовалось оно мадемуазель Валантен – речь идет о немолодой помощнице молодого хозяина.
Каждый раз, когда я намекал, что не прочь бы заглянуть к нему на склад, Ле Гарек с готовностью обещал:
– Дайте срок, заглянем и туда. Вот только выкрою время.
Однако время так и не выкраивалось, он появлялся в магазине на полчаса, не больше, целыми днями пропадал на аукционах и в мастерских художников, и я не без основания считал, что обещанный «срок» вообще никогда не наступит – в частности и потому, что Ле Га-река не прельщала старина, его единственной, его истинной страстью была модернистская гравюра.
В отсутствие молодого хозяина некоронованной владычицей этого царства была мадемуазель Валантен, и она так ревностно оберегала его от любого посягательства, словно была хозяйкой, а не служащей с весьма скромным жалованьем. Ле Гарек держал ее только из жалости, потому что вырос у нее на руках, как она сама не без гордости сообщила мне. Старой женщине уже было не под силу носить тяжелые папки, и она охотно предоставляла эту работу мне, но лишь в пределах одного шкафа.
– Нет, там не трогайте, там гравюры не переоценивались уже десять лет, – произносила она каждый раз, когда я пытался расширить сферу своих действий.