Текст книги "Странное это ремесло"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
– Господин справа… Три тысячи сто… – провозгласил аукционист, мгновенно заметив мой жест.
Несколько человек снисходительно взглянули на меня, но зал оставался по-прежнему равнодушен к творчеству Рафаэлли.
– Три тысячи сто… Три тысячи сто – раз… Два раза… Кто больше? Нет желающих?
Рука в третий раз взмахнула молоточком, и я уже ожидал резкого, сухого удара, который сделает меня собственником пяти офортов, когда с другого конца зала донесся спокойный, четкий мужской голос:
– Пять тысяч…
– Пять тысяч… Господин слева… Пять тысяч – раз… – выкрикнул аукционист, мельком взглянув на меня.
Я опять кивнул, и человек с молоточком оповестил, что господин справа дает пять тысяч пятьсот. Снова взмах молоточком, и снова с другого конца зала тот же голос отчетливо произнес:
– Семь тысяч!
Я не повернул в его сторону головы, самолюбие не позволяло подобного любопытства, и лишь опять кивнул, когда аукционист взглянул в мою сторону.
– Семь тысяч пятьсот… Господин справа дает семь тысяч пятьсот… Прошу поторопиться, аукцион только начинается… Кто больше?
Торг продолжался. Я впервые ощутил обычный для любого аукциона и для любого дебютанта азарт, глухое раздражение против незнакомого соперника и чувство оскорбленного достоинства перед совершенно незнакомой тебе публикой, на которую, в сущности, не следовало бы обращать никакого внимания.
Торг продолжался до тех пор, пока три тысячи не превратились в семьдесят и пока я, хоть и смутно, не сообразил, что собираюсь уплатить за Рафаэлли значительно дороже, чем у месье Мишеля с набережной Сен-Мишель.
– Семьдесят пять тысяч… Господин слева… Семьдесят пять тысяч – раз… Два раза… Кто больше?
Аукционист снова метнул в мою сторону быстрый взгляд, и я снова мотнул головой, но на этот раз отрицательно. Резкий стук молоточка по кафедре – и единственным утешением прозвучал у меня за спиной женский голос:
– Семьдесят пять тысяч за пять гравюр Рафаэлли… Вот уж поистине верх идиотизма…
Я разделял это мнение и все-таки был не в силах отогнать то гадкое чувство, какое всегда терзает побежденного. И хотя на аукционе предлагались и другие, гораздо более заманчивые вещи, и первоначальные цены были соблазнительно низки, и даже окончательная цена бывала порой довольно умеренной, я до самого конца хранил молчание, опасаясь, что, если я опять вступлю в игру, она опять разгорится.
Это опасение было не безосновательным. На одном из следующих аукционов история повторилась почти в точности, да еще из-за серии политических литографий Стейнлейна, которые в то время еще совершенно не котировались на рынке. А неделей позже я еле успел вовремя отступиться от офорта Форрена, который грозил войти в мою коллекцию по цене, вдвое превышающей нормальную.
После чего я дал себе клятву, что отныне мое участие в аукционах ограничится ролью зрителя.
Несколько месяцев спустя я зашел в магазинчик гравюр возле Люксембургского дворца. Он помещался на втором этаже, я случайно обнаружил его по небольшой вывеске у входа. Меня встретил немолодой владелец, месье Рокетт, к которому я и в дальнейшем, случалось, заходил поболтать.
– Боюсь, что не сумею быть вам полезным, – сказал он выслушав мои объяснения.
На языке коммерции это означало «боюсь, что не смогу заполучить ваши денежки». И действительно у месье Рокетта продавались исключительно гравюры исторического и географического характера – пейзажи, виды городов и различных департаментов Франции, соборы, дворцы, портреты выдающихся личностей и прочее. Тем не менее он разрешил мне порыться у него в папках и был явно доволен, когда я отложил для себя несколько сатирических литографий тридцатых годов прошлого века. Судя по всему, его коммерция находилась отнюдь не в периоде расцвета и уж, во всяком случае, вряд ли имела шансы пережить своего немолодого хозяина.
– Что вы хотите… Все труднее становится раздобыть товар… – говорил месье Рокетт, пока я просматривал папки. – Какие времена, а? Не у кого купить, некому продать…
– А в Отеле Друо вы не бываете?
– В этом вертепе? У этих бандитов?.. – негодующе воскликнул он. – А вы бываете?
– Довольно часто.
– И часто покупаете?
– Пока еще ничего не купил.
– Вот видите! И ручаюсь – не купите. Если только не горите желанием вышвырнуть большие деньги за всякую дребедень.
– Да, но некоторые там покупают.
– А известно вам, кто они? Богатые коллекционеры, которые не знают, куда девать деньги. Или же те бандиты.
– То есть?
– Мои так называемые коллеги, да простит мне господь. О «Черном аукционе» слышать не доводилось?
Я отрицательно покачал головой.
– А о «Ревизии»?
Я повторил свой жест.
– О-о, так вы новичок… А дело совсем простое. Я вам в двух словах объясню: самые крупные торговцы в каждой отрасли входят в тайную ложу. Впрочем, «тайную» – громко сказано, ибо это секрет Полишинеля. Так или иначе, эти акулы составляют неофициальное содружество, представители которого присутствуют на каждом аукционе и тайно им руководят. Между собой они никогда не соперничают, чтобы не взвинчивать цены, но если в торг вступает посторонний, они повышают цену до тех пор, пока не оттеснят его либо не вынудят заплатить сто тысяч за вещь, которая стоит тридцать. Вообразите себя на месте такого человека – после двух-трех горьких уроков он привыкает молчать.
Мне незачем было пускать в ход воображение, поскольку я уже побывал на месте этого человека.
– Вы лучше меня знакомы с этой материей, – сказал я. – Но мне кажется, что богатого коллекционера трудно так выдрессировать, чтобы он молчал.
– Богатые коллекционеры… Не забывайте, что это обычно люди, у которых нет времени торчать на аукционах. Поэтому они зачастую уполномочивают торговцев раздобыть для них ту или иную гравюру. Говорят, что богачи скупы, но больше всего они дорожат своим временем, потому что всегда в силах заработать большие деньги, но никогда не в силах сделать сутки длиннее двадцати четырех часов.
– А что такое «Ревизия»?
– Да то же самое. Сняв пенки на очередных торгах, акулы собираются, чтобы поделить добычу. Кто что купил – не имеет значения, все распределяется заново с таким расчетом, чтобы прибыль досталась всем поровну. Вот что такое «Ревизия».
Этот разговор состоялся в самом начале моего увлечения графикой, и мои последующие наблюдения в значительной мере подтвердили наблюдения месье Рокетта, но отчасти и опровергли. Причем в первый раз это произошло опять же в связи с серией литографий Стейнлейна.
Я видел эти литографии еще накануне аукциона – коллекция была выставлена на обозрение, чтобы дать публике возможность заранее ознакомиться с ней. Это были все произведения на политические сюжеты, для торговцев не слишком интересные, но очень важные для меня; среди них было несколько вещей, увиденных мною впервые, которые и побудили меня во время аукциона вновь попытать счастья.
Уже при входе в зал я с одного взгляда убедился, что синедрион акул, как называл их месье Рокетт, находится здесь в полном составе: Прутэ, Мишель, Леконт, Руссо, Ле Гарек и одна пожилая дама с набережной Вольтера, которая зарабатывала на жизнь с помощью Буше и Фрагонара. Я коротко поздоровался кое с кем из них и одновременно подумал: «Прощай, Стейнлейн, прощай, друг дорогой!»
Аукцион начался, как обычно, с вялого, неторопливого торга и низких цен, которые могли ввести в заблуждение новичка, но меня уже нет. Интересовавшая меня серия была примерно десятой на очереди.
– Двенадцать литографий Стейнлейна… Чудесные оттиски, три из них подписаны самим художником. Первоначальная цена двенадцать тысяч… – услышал я торопливый, официальный голос аукциониста.
Молчание. Как всегда. И как всегда: «Двенадцать тысяч – раз, двенадцать тысяч – два…» – и взметнувшийся в воздух молоточек, сухой стук которого заменил бы завершающую цифру «три». Я без особой внутренней уверенности поднял руку.
– Господин в центре… Двенадцать тысяч сто… – отреагировал на мой жест аукционист.
Какой-то тип неподалеку от меня в свою очередь поднял руку, но это был не торговец. «Началось», – подумал я и тоже поднял руку. Потом тот повторил свой жест, потом – снова я.
На меня напало какое-то оцепенение, голос аукциониста, казалось, долетал откуда-то издалека:
– Господин в центре… Пятнадцать тысяч пятьсот…
Я уже мысленно принял решение: как дойдет до шестидесяти тысяч – баста! Но в эту самую минуту услыхал сухой стук молоточка. А вскоре ко мне подошел служитель и вручил квитанцию. Литографии достались мне… и за очень скромную сумму.
Между тем акулы сидели вокруг. И ни одна не проявила желания отнять у меня добычу.
Оживился синедрион начиная с двенадцатого номера. Подошла очередь крупной дичи – Дега, Серра, несколько великолепных цветных литографий Боннара и так далее, вплоть до Брака и Пикассо. И как обычно: когда набавлял цену Прутэ, Мишель молчал, а когда поднимал руку Мишель, Леконт болтал с Ле Гареком. Цены они набавляли настойчиво, и постоянные посетители прекрасно знали, что, если кто-нибудь из «ложи» вступил в игру, состязание будет идти до конца, то есть до полного разгрома противника, который либо обратится в позорное бегство, либо совершит разорительную покупку.
– Говорят, что вы и ваши коллеги действуете на аукционах как бы целым синдикатом, – однажды, уже много времени спустя, сказал я Леконту.
– Люди всегда преувеличивают, – небрежно обронил он.
Я с недоверием взглянул на него, он – на меня, опущенный уголок рта скривился еще больше в мрачной усмешке.
– Естественно, надо же нам защищать свои интересы, – продолжал он. – Как же иначе?.. Но «синдикат» – это уж слишком… Вы, например, разве не приобретали на аукционах недорогие вещи?
– Случалось.
– И не вы один. Другие тоже. Но когда дело касается чего-то более значительного… Какой-нибудь гравюры, на которую у меня или у Прутэ есть готовый клиент, – неужели вы хотите, чтобы мы ее упустили?
Итак, «Черный аукцион» действовал непрерывно, и касалось это не только ценных вещей, но и более мелких тоже. Некоторая галантность, которая проявлялась по отношению ко мне, была всего лишь знаком внимания к постоянному покупателю.
Подобного рода негласные содружества действовали на всех аукционах, в том числе и на первом этаже Отеля Друо, куда стекались мелкие торговцы подержанными вещами. Но поскольку их интересовали главным образом мебель и белье, тут было легче купить по дешевке произведение искусства, волею случая оказавшееся среди старых шифоньеров и домашней утвари. Конечно, сюда попадала живопись и бронзовая скульптура третьестепенных авторов.
Я имел обыкновение совершать обход всех залов, где был выставлен товар, предназначавшийся к продаже на другой день, – в том числе и залов нижнего этажа. Однажды я заметил там несколько вышедших из моды бронзовых статуэток – из тех, какими буржуа среднего достатка украшает камин в гостиной, если жаждет выглядеть в глазах близких натурой артистической. Две статуэтки представляли собой обнаженных танцовщиц работы кого-то из подражателей Прадье – подражание, впрочем, не слишком удачное. Была еще одна обнаженная красавица с вызывающе выставленным вперед животом и поднятой кверху рукой, в которую изобретательный владелец вмонтировал электрический патрон. Меж этих трех безвкусных граций робко приютился шахтер работы Менье, который неведомыми путями попал сюда и явно чувствовал себя неловко в роли единственного кавалера трех нагих похотливых дамочек.
Менье очень высоко котировался у себя на родине, в Бельгии, но тут, в Париже, был лишь одним из многих забытых знаменитостей, и я рассчитывал без особых затрат извлечь почтенного шахтера из компании агрессивных самок. Однако на следующий день я неожиданно обнаружил среди собравшихся на аукцион старьевщиков пожилую даму, которая торговала бронзовыми статуэтками на рынке у Клинанкурской заставы, мою добрую знакомую. Неудовольствие, вызванное этой встречей, было обоюдным. Дама бросила на меня предупреждающий взгляд: дескать, прошу мне не мешать, дорогой месье, я ответил тоже безмолвно, но в смысле: «А вы мне, дорогая мадам». Потом она неожиданно очень мило улыбнулась мне и даже выказала стремление к некоторой близости – протиснулась сквозь толпу и встала со мной рядом. Аукцион уже начался, но пока что борьба шла еще за пылесосы и соковыжималки.
– Вы интересуетесь теми баядерками? – шепотом обратилась ко мне дама.
– Они для меня чересчур шикарны. Я пришел только ради статуэтки Менье.
– Какое совпадение: я тоже.
– Неужели? Странно… Красивое женское тело и в жизни и в торговле легче находит сбыт.
– Не учите меня, что находит сбыт, а что нет. У меня на Менье уже есть покупатель.
– Жаль, – сказал я. – Значит, придется вступить в борьбу, пока цена не перевалит за пределы разумного.
– Неужели вы мне его не уступите?
– Неужели вам мало того, что я уступаю вам остальные фигурки?
Она не успела ответить, потому что аукционист извлек из угла предмет нашего спора и водрузил на стол.
– Небольшая статуэтка шахтера… Прекрасная вещица, очень украсит интерьер… Первоначальная цена десять тысяч…
Владельцы лавок старья стояли со скучающими физиономиями, ожидая, когда дело дойдет до мебели. Я поднял руку.
– Господин в центре… Десять тысяч пятьсот… – объявил человек с молоточком.
– Одиннадцать тысяч! – сварливо произнесла своим хрипловатым голосом моя соседка.
«Эта ведьма и вправду взвинтит цену», – подумал я и снова поднял руку.
– Одиннадцать тысяч пятьсот… от господина в центре… – сообщил аукционист.
– Так и будете перебегать мне дорогу? – в досаде прошипела дама, когда сумма округлилась до двадцати тысяч.
– Естественно, – ответил я. – И предупреждаю: если вы не отступитесь, я проделаю то же самое с остальными фигурками.
– Двадцать тысяч от дамы в центре… Двадцать тысяч – раз… два раза… – продолжал выкрикивать аукционист.
– Двадцать пять тысяч! – крикнул я, желая показать «даме в центре», что мои слова – не пустая угроза.
И она капитулировала. В компенсацию я дал ей возможность получить за гроши все три грации.
– Вы должны быть мне благодарны, я помогла вам получить за бесценок чудесного Менье, – сказала дама, когда мы отправились в соседний зал за своими покупками.
– Я вам действительно благодарен, что вы нагрели меня только на пятнадцать тысяч, – ответил я. – Если б вы молчали, он достался бы мне сразу же за десять.
– Да он стоит самое малое сто тысяч!
Я это знал. Но знал также, что она все рассчитала: убедившись в том, что Менье от нее уплывет, она решила не дать уплыть хотя бы клиенту. Потому что там, на пригородном рынке, между нами было полное взаимопонимание и я был одним из немногих ее постоянных покупателей.
Некоторыми своими успехами на аукционах я был обязан чистому случаю, особенно в начале сезона или к концу, когда и торговцы и коллекционеры поглощены пред– или послеотпускными заботами. Ведь во Франции отпуск – и для богача и для бедняка – наиболее крупное событие в году. Похоже, что одиннадцать месяцев горожанин только тем и занят, что строит планы, приносит жертвы и копит деньги ради того единственного, двенадцатого месяца, который и являет собой истинную цель его пребывания на сей земле.
Само собой, успехи мои были весьма скромны, не шли ни в какое сравнение с теми операциями, какие удавались крупным коммерсантам – таким, например, как один мой знакомый грек.
Жил он в Нью-Йорке, и с национальностью дело у него обстояло довольно сложно: грек по рождению, он имел американское гражданство, женат был на болгарке, а торговал картинами французских мастеров. Я познакомился с ним через его жену. Это был человек уже в годах, довольно сдержанный для южанина и очень ловкий в торговых сделках. В Париж он прилетал раза два-три в году, чтобы закупить товар, и при встрече всегда расспрашивал меня, что нового на рынке, зная, что я регулярно совершаю обходы картинных галерей и магазинов.
– Я слышал, на нью-йоркских аукционах тоже бывают интересные работы, – сказал я однажды.
– Да, но слышали ли вы, какие там цены? Я не собираю коллекций, я вынужден торговать.
– Неужели вам никогда не удается выгодно приобрести что-либо?
– Очень редко. Два года назад выпал мне такой шанс. Аукцион должен был открыться вечером, а у меня случайно было в том же районе одно дело, так что к моменту открытия я оказался совсем рядом. И вот тогда-то во всем городе погас свет. Авария длилась минут десять, не больше, но вы представляете себе, какой наступил хаос. На улицах заторы, пробки в метро… И когда аукцион начался, в зале было лишь несколько человек. Я зашел ради одной обнаженной натуры Ренуара, на которую у меня был покупатель, она пошла с торгов одной из первых. И досталась, само собой, мне, причем всего за тридцать миллионов – просто не нашлось серьезных конкурентов. На другой же день я продал ее за восемьдесят миллионов. Но такое, конечно, бывает не каждую неделю и не каждый год.
Грек не питал никакого пристрастия к искусству, он – как выразился бы Леконт – мог с таким же успехом продавать бюстгальтеры, а не произведения живописи. Интересовало его только имя автора, сюжет картины и размеры холста.
– Не попадался вам Мурильо? – спрашивал он.
– Нет, но на Сен-Жермен есть «Мадонна» Моралеса, – отвечал я.
– Моралес меня не интересует.
– Я думал, вы ищете испанцев.
– Только Мурильо. И только детские портреты. А что вы в последнее время видели из импрессионистов?
– В Романской галерее есть натюрморт Ренуара, розы.
– Розы меня не интересуют.
– Но ведь это Ренуар.
– Да, но розы мне не нужны.
– Есть еще два эскиза Дега.
– А что на них?
– Лошади.
– Лошади меня не интересуют. А еще что-нибудь, пусть более старое?
– В Фобур Сент-Оноре я на днях видел прелестный пейзаж Добиньи.
– Надо будет взглянуть. Размеры?
– Довольно большое полотно. Примерно восемьдесят на метр двадцать.
– Тогда оно меня не интересует.
Однажды я сообщил ему, что видел в одной частной коллекции эскиз маслом Рубенса.
– У владельца финансовые затруднения, он просит сорок миллионов. С экспертизой и полной гарантией.
– Рубенс меня не интересует, – равнодушно обронил грек.
– Рубенс?! Может быть, и Вермеер, и Франц Хальс, и Рембрандт тоже? – с раздражением спросил я.
Он рассмеялся.
– Да, они, может быть, тоже, если в данный момент у меня нет на них покупателя. Я ничего не говорю, Рубенс – это вещь, но на черта мне замораживать сорок миллионов на одном эскизе, если неизвестно, когда и за сколько удастся его сбыть? Проще положить эту сумму в банк, я без всяких хлопот получу на два миллиона процентов.
Он вынул из внутреннего кармана пиджака элегантную записную книжечку в кожаном переплете, полистал.
– Вот, тут у меня несколько десятков имен художников, часто с указанием сюжета и размеров холста. Это работы, на которые у меня есть готовые покупатели. И помимо этого меня больше ничто не интересует.
– Я думал, вы берете некоторые хорошие работы про запас.
Грек покачал головой.
– Я не настолько богат. Другие так делают, но я не настолько богат.
В каждый свой приезд в Европу он покупал картины на десятки миллионов, эти миллионы приносили ему другие миллионы, и все-таки он жил с горьким сознанием, что недостаточно богат. Я-то считал, что у него не денег маловато, а знаний и вкуса. Видимо, он это сознавал и сам, потому-то и избегал рискованных сделок.
А для меня тем временем наступил бронзовый век.
* * *
День первый этого века пришел совершенно случайно, когда я блуждал по бульварам неподалеку от площади Республики. Я редко попадал в эти края – тут не было ни лавок, где торговали гравюрами, ни больших книжных магазинов. Медленно брел я по улице, свободный в те минуты от всех коллекционерских страстей, и вдруг заметил витрину. От нечего делать подошел и без особого интереса стал разглядывать выставленный товар.
По правде говоря, он не заслуживал внимания – бронзовые фигурки второстепенных или даже совсем посредственных авторов, обнаженные женские тела наподобие тех баядерок, о которых я уже говорил, львы и тигры работы неумелых эпигонов Бари, сецессионные статуэтки с часами или вздыбленные кони, назначение которых – подпирать на полках книги.
Рассеянно обозрев все это, я по привычке устремил взгляд внутрь магазина. По сравнению с освещенной солнцем витриной помещение казалось совсем темным, но я все же как будто различил в углу бронзовую голову, которая показалась мне знакомой.
Я вошел в магазин, где единственной живой душой оказался худой и бледный человек с седеющей шевелюрой. Он любезно ответил на мое приветствие, встал из-за стола и с готовностью поспешил навстречу, чего я не выношу: ужасно неприятно, когда продавец ходит за тобой по пятам, без устали растолковывая достоинства каждой вещи, и вообще так усердствует, что чувствуешь себя просто обязанным что-то купить.
– Мне бы хотелось посмотреть вон ту голову, – объяснил я, указав на бронзу в углу.
– А-а, «Марсельезу» Рюда! – хозяин понимающе кивнул. – Первый его эскиз… Великолепная работа…
Работа и впрямь была великолепная, и я просто дивился тому, что такой шедевр мог затесаться в табун арабских скакунов и обнаженных красавиц. Эта голова была изваяна живее и свободнее, чем голова той «Марсельезы», что украшает Триумфальную арку. Скульптор использовал в качестве модели свою жену, он заставлял ее позировать с открытым ртом и кричать, чтобы лицо выглядело как можно напряженнее. «Кричи! Кричи громче!» – требовал Рюд, стремясь передать силу призыва и героическую решительность фигуры, символизирующей Республику, что, вероятно, было мало присуще бедной домохозяйке, которая вынуждена была отрываться от готовки, чтобы угодить капризам своего мужа.
«Кричи! Кричи громче!» И вот сейчас передо мной было это вытянутое от напряжения лицо, и этот властный взгляд, и эти выбившиеся из-под фригийского колпака волосы, и мне казалось, что я слышу взволнованный призыв к бою, и это было уже не лицо скромной парижанки, а патетический образ Республики, сзывающей своих сынов в час смертельной опасности.
– Чудесный экземпляр, отлит Эбраром… Гарантирую, что подлинник… всего десять экземпляров… – рассеянно слушал я объяснения продавца.
– А цена? – наконец спросил я после того, как воздействие скульптуры рассеялось из-за этого непрерывного бормотания.
Он вынул из-под скульптуры ярлык и показал мне.
Я ожидал увидеть цифру гораздо более внушительную, но и эта, во всяком случае для меня, была довольно солидной. В те годы инфляция еще не обесценила франк.
– К сожалению, у меня нет при себе таких денег.
– О, вы можете зайти и завтра.
Завтра? Для меня это было чересчур долго. Я взял такси и помчался в посольство.
– Слушай, Георгий… На этот раз просьба исключительная…
– Сколько? – уныло осведомился кассир. И, услыхав цифру, проворчал:
– Дело твое. Но имей в виду: этот аванс плюс прежний, так что ты теперь два месяца не получишь ни франка.
Но я уже писал расписку. И думал вовсе не о том, получу я или не получу зарплату в следующие два месяца, а о том, что мне предстояло получить вот-вот – об эскизе Рюда, о своей первой бронзе.
За первой последовали и другие.
Но они присоединялись к моей коллекции не сомкнутыми рядами и даже не вереницей, а поодиночке и крайне редко, через большие промежутки. Причем эти промежутки не были пассивным ожиданием, а неделями и месяцами постоянных, но – увы! – тщетных поисков.
У произведений скульптуры клиентура более ограниченная, чем у живописи, да и количество самих произведений довольно ограниченно. В парижских магазинах можно отыскать тысячи картин самого разного достоинства и много тысяч гравюр, но тот, кто вздумает коллекционировать скульптуру, мигом убедится, что ее просто-напросто нет. Во всем городе нет ни одного специального магазина для мелкой пластики, если не считать того, о котором шла речь выше, и еще двух-трех других, где торговали исключительно кичем: бронзовыми чернильницами, увенчанными орлами, филинами, восседающими на страницах раскрытой книги, пресс-папье с черепахами и прочим. В галереях и крупных антикварных магазинах лишь изредка, среди картин и стильной мебели, мелькнет, бывало, какая-нибудь бронза, случайно затесавшаяся среди другого товара и всегда или очень дорогая, или очень скверная.
Существовали, конечно, места, где можно было легко раздобыть настоящий шедевр. Музей Родена принимал заказы на бронзовые отливки с оригинальных гипсовых моделей, завещанных скульптором городу. Вдова Майоля тоже выполняла такие заказы. Дина Виерни, приятельница Майоля и модель многих его работ, держала на улице Бонапарта небольшой магазинчик, где торговала бронзой, которую завещал ей скульптор. Наконец, мадам Бурдель тоже была собственницей гипсовых моделей, с которых делала отливки.
Однако цены на эти шедевры значительно превосходили мои скромные средства. Они были приравнены к рыночному курсу и выражались семизначными цифрами, совершенно мне недоступными. Почти единственным моим шансом были те мастера, которыми снобистская мода пренебрегала и чьи произведения, по крайней мере в те годы, были не очень дороги, но попадались редко по той простой причине, что собственники не желали отдавать их за бесценок.
Когда я приехал в магазин за моей первой бронзой, хозяин сказал:
– Принадлежи эта голова не Рюду, а Бурделю, скажем, или Деспио, она стоила бы самое малое пять миллионов. А если хотите знать мое мнение, она ничуть не хуже Деспио. Наоборот. Но что делать, классика сейчас не в цене.
Да, классика была не в цене, но и найти ее было непросто. Тем не менее, когда кружишь по всему Парижу, когда постоянно ищешь, нет-нет на что-нибудь да и наткнешься. И я искал всюду – от богатых антикварных магазинов в центре до неприглядных лавчонок в предместьях. Едва приметив сквозь витрину блестящий темный предмет, я сразу нырял в лавку, и бронзовая миниатюра так завладела моим воображением, что у меня иногда даже возникали галлюцинации – бывало, вбежишь в лавку и убеждаешься, что блестящий темный предмет за стеклом – это всего лишь телефонный аппарат.
Среди не признаваемых модой авторов я в то время больше всего увлекался Жюлем Далу. В известном смысле это увлечение было вполне своевременным, потому что два-три года спустя работы Далу стали пользоваться большим спросом и цена на них все чаще достигала семизначных цифр.
Роден, оставивший нам очень выразительный бюст этого скульптора, говорит: «Далу был большой художник… Он создавал бы одни шедевры, не прояви он слабости – стремления к официальному признанию… Если бы Далу оставался у себя в мастерской и продолжал спокойно работать, он создал бы, без сомнения, такие чудеса, что их красота засверкала бы перед всеми, и общественное мнение, быть может, удостоило бы его тем признанием, для достижения которого он израсходовал все свое умение».
В этих словах высокая и справедливая оценка сочетается с пристрастным упреком, в котором есть и правда и неправда. Далу действительно отдал очень много времени созданию нескольких памятников (не официальным лицам, а прогрессивным деятелям) и целых двадцать лет работал над большим ансамблем «Триумф республики», возвышающимся ныне на площади Республики. Но он это делал не ради официального признания, а потому, что – в отличие от Родена – считал, что художник обязан быть общественным деятелем. «В искусстве, как, впрочем, и во всем, – записывает он в своем дневнике, – надо принадлежать своей эпохе и своему отечеству. Художник, как и литератор, должен идти в ногу со временем. Только при этом условии его произведения останутся жить».
Выросший в рабочей семье, долгие годы проживший в крайней бедности, Далу до конца сохранит верность демократическим идеям. В драматическом 1871 году он – член Парижской коммуны. Вынужденный после разгрома Коммуны бежать в Англию, он проводит там целых десять лет, так как у себя на родине приговорен к пожизненной каторге. Работа над ансамблем «Триумф» приносит ему на протяжении двух десятилетий только материальные трудности, но он упорно продолжает работать не ради ордена Почетного легиона, а чтобы выразить свое республиканское «верую». Все современники описывают нам его как человека чрезвычайно скромного, даже застенчивого. И когда наконец 19 ноября 1899 года памятник при огромном стечении народа был открыт и его создателю должна была вручаться награда, распорядители торжества с трудом вытащили на трибуну художника, который вместе с женой и дочерью прятался в толпе. Президент республики хочет повесить ему на грудь орденскую ленту, но Далу бормочет: «Оставьте, господин президент, оставьте, вы делаете меня смешным».
Дожив до признания, но изнуренный долголетним трудом, подавленный смертью жены и неизлечимой болезнью единственной дочери, Далу перед тем, как уйти из жизни, формулирует свою последнюю волю в таких словах: «Никаких речей, ни венков, ни почетного караула. Катафалк самый скромный, и на плите на кладбище Монпарнас написать только мое имя».
Роден прав, говоря, что Далу отдавал слишком много времени не скульптуре, а прочему и что это помешало ему проявить свой талант в полную меру. Но беда заключается не в его стремлении служить обществу, а в том, что само это общество, враждебное большому искусству, обрекало его на ремесленный труд. Чтобы как-то прокормить семью, он долгие годы был вынужден лепить банальнейшие пластические орнаменты, которые ему заказывали архитекторы, ради куска хлеба обворовывая свой собственный талант.
Тем не менее он оставил нам совсем немало, и если исключить кое-какие памятники, в которых он подчинялся стилю эпохи, он создал, особенно в области мелкой пластики, замечательные произведения.
Случилось так, что после долгих и упорных поисков некоторые из этих замечательных вещей перешли ко мне. Не столько из больших магазинов в центре, сколько с того огромного торжища – места встречи всех коллекционеров и торговцев, которое обычно именуется Блошиным рынком.
Это оживленное место начинается на авеню Порт Клинанкур, но по обе его стороны расположены только лотки с низкосортным стандартным товаром бытового обихода. Открывался Блошиный рынок в субботу, заканчивался в понедельник, и все три дня тут всегда бывало многолюдно и шумно, а на соседних пустырях располагались всевозможные ярмарочные увеселения – карусели, электроавтомобили, балаганы, где показывали хищных зверей и обнаженных женщин.
Но это все еще не настоящий Блошиный рынок – «Марше о пюс». Настоящий начинался влево от авеню и представлял собой конгломерат нескольких рынков, из которых каждый был лабиринтом из всевозможных дощатых и жестяных 208 палаток и киосков, битком набитых всяким товаром, по жанровому разнообразию, а подчас и по ценам не уступавшим товару в Отеле Друо. Каждый рынок имел свое название – Бирон, Вирнезон, Поль Берт и пр., – и все они были такими же красочными и многолюдными, как и прилегавшие улицы, где торговцы победнее раскладывали свой товар на расстеленных поверх тротуара больших полотнищах.