Текст книги "Странное это ремесло"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
За аперитивом общество обменивалось лишь теми отрывочными, ничего не значащими фразами, которые обычно пускаются в ход, когда разговор не клеится, а что-то говорить нужно. Но когда сели за стол и бокалы наполнились шампанским – ужин был с шампанским – все заговорили почти разом, конечно, на неизменные темы; последние моды, последние спектакли, выставки, концерты, фильмы. Шум становился все сильнее, каждый старался перекричать другого, атмосфера накалялась из-за постоянного столкновения мнений, ибо все находило здесь как абсолютных приверженцев, так и категорических отрицателей. Я довольствовался ролью безмолвного слушателя и рассеянно ловил в общей перестрелке отдельные реплики:
– Ненавижу Сезанна.
– Он гений.
– Гений холодности.
– Разве Гюго поэт? Для меня великий поэт – Бодлер.
– Убийственно!
– Я всегда терпеть не мог Фуртвенглера…
– Это самый великий дирижер. И так далее, и тому подобное.
Категоричнее всех в отрицании был директор «Эль». Если мне не изменяет память, он в тот вечер отрицал все подряд – от античности до наших дней. Начал с того, что обругал документальное французское кино, а затем французское кино вообще. Потом без всякой связи перешел к Марии Каллас и оперному искусству как таковому, назвав его апофеозом претенциозного кича. Затем принялся за Бернара Бюффе, презрительно обозвав его «карикатуристом», сравнил с Домье, а потом зачеркнул обоих. Затем мимоходом высмеял Золя и, вернувшись еще на два столетия назад, вынес уничтожающий приговор Мольеру:
– Скучный и безвкусный фигляр…
И поскольку кто-то решился возразить ему, он обратился ко мне:
– Вы любите Мольера?
– Естественно.
– «Естественно»? Скорее странно… – проговорил он, и лицо его в самом деле выразило недоумение. – Лично я его не выношу.
– Мне кажется, вы вообще с трудом выносите искусство, друг мой… – обронил адвокат.
На что директор «Эль» без тени обиды ответил:
– Точнее – то, что некоторые привыкли считать искусством.
И снова обернувшись ко мне – возможно, потому, что хозяйка дома упоминала о моей коллекции, – добавил:
– Приезжайте к нам и вы увидите настоящее искусство. Я собираю примитивистов, самоучек. Только в них есть искренность и непосредственность. Все остальное – фальшь. Я устраиваю иногда выставки их работ – разумеется, у себя дома. Сейчас у меня выставка на тему «Птицы и бабочки».
Разговор, если вообще этот гомон можно назвать разговором, продолжался: конкретная музыка, новая волна в кинематографе, последний балет маркиза де Кюеваса, поп-арт, романы Франсуазы Саган и, конечно, Пикассо. Но тут, в неожиданно возникшей паузе, директор «Эль» снисходительно обратился к адвокату:
– Если не ошибаюсь, у вас тоже есть коллекция?
– Две, – сказал тот.
– Даже две? Какие же?
– Картин и фотографий.
– Каких картин?
– Самых разных… Делакруа… Курбе…
– А из современных?
– Тоже кое-что есть. Двадцать Деренов, десять Сегонзаков, десять Браков, несколько Вламинков и Утрилло, двадцать Лапрадов…
Он считал свои картины десятками и дюжинами.
– А что у вас есть из примитивистов?
– У меня нет примитивистов.
– Тогда ваша коллекция меня не волнует. Хотя допускаю, что она стоит кучу денег…
– Мне лично она почти ничего не стоит, – признался адвокат.
И, став центром всеобщего внимания, объяснил:
– Все началось с Дерена. Это было давно, у него возникли какие-то недоразумения с торговыми фирмами и издательствами, и он пригласил меня, чтобы попросить дружеского совета. Я объяснил ему, что его просто-напросто грабят и что для защиты своих авторских прав он должен подать в суд. Однако он и слышать об этом не хотел. «Вы хотите, чтобы меня ограбил еще и суд со всякими там судебными издержками?» – «Послушайте, мэтр, – сказал я, – другого способа уладить ваши дела нет. Что касается расходов, не беспокойтесь. Предоставьте все мне». – «А как я расплачусь с вами?» – рявкнул Дерен. «Денег я с вас не возьму, – успокоил я его. – Подарите мне две-три картины…» – «Ну, – говорит, – коли так…» Некоторые художники, знаете, они как дети… Прекрасно ведь понимает, что картина стоит денег, но всегда скорее предпочтет отдать вам два своих полотна, чем вынуть из кармана две купюры…
– Ничего не вижу странного, – пожал плечами директор. – Картин он может написать сколько угодно, а денег печатать не может.
– У вас, должно быть, подобные отношения со всей парижской школой, – соблаговолила наконец обронить его супруга и улыбнулась своей тонкой, злой улыбкой.
– Не со всей, но почти… – добродушно подтвердил адвокат.
И тут же принялся рассказывать о своих связях с тем или иным художником, о тяжбах, которые он вел, и о размерах гонораров, уплаченных ему натурой. Он представлял собой истинный кладезь впечатлений и воспоминаний о знаменитостях современного художественного мира.
– Как вам известно, Вламинк большую часть времени проводит в одиночестве у себя на вилле, которая, говоря между нами, представляет собой просто деревенскую хижину. И каждый раз, когда я приезжаю к нему, разговор неизбежно заходит о Пикассо. Терпеть его не может. В прошлом году спрашивает: «Видели вы этот фильм? «Загадка Пикассо»?.. Нет больше никакой загадки… Пикассо кончился». Месяца три назад спрашивает: «Анкету в «Ар» читали?.. Там есть такие оценки! Пожалуй, с Пикассо покончено…» А позавчера опять говорит: «Помяните мое слово, еще месяц, самое большее, и Пикассо конец». Но, знаете, я убежден, что если Пикассо умрет, то и Вламинк протянет недолго: без этой жгучей ненависти его жизнь потеряет смысл.
– А чем он занят там, в своей хижине, помимо того, что ненавидит Пикассо? – поинтересовалась американка.
– Пишет, что же еще? Если бы вы его увидели, то решили бы, вероятно, что он живет, как настоящий дикарь, но это ничто по сравнению с тем, как живет Вийон. Те, кто бывают в картинных галереях и знают цены на Вийона, воображают, наверно, что старик – миллионер. А он одет почти как нищий, живет один, всеми заброшенный, в доме, который вот-вот обрушится, где все прогнило, разваливается и вообще в ужасном состоянии, начиная с хозяина и кончая его собакой, полуслепой, обмотанной каким-то тряпьем. Старик так беспомощен и так простодушен, что рад, когда Каре дает ему за картину сто тысяч. «Слушайте, мэтр, – говорю я ему, – да ведь Каре продает ваши работы за миллион, а то и больше». «Этого я не знаю, – говорит Вийон, – в коммерции я ничего не смыслю. Единственное, что я знаю: без него я погибну». Представляете? Он считает Каре своим благодетелем, тогда как тот его просто-напросто обирает…
– Ваша коллекция, должно быть, хорошо экспонирована? – спросил я его позже, когда мы вставали из-за стола.
– Если вам интересно, можете посмотреть сами, – ответил адвокат, догадавшись о том, что кроется за моим вопросом. – Только не воображайте, будто у меня такая же строгая система, как в залах музея современного искусства.
Он протянул мне свою визитную карточку и добавил:
– Будет настроение – звякните по телефону. Под вечер я почти всегда дома.
Несколько дней спустя я переступил порог его квартиры, вернее, старинных апартаментов с множеством комнат, большая часть которых выходила в просторное помещение, которое в прошлом, наверно, служило залом для приемов, а теперь представляло собой не слишком уютный и не слишком хорошо проветриваемый склад.
– Я предлагаю начать с кофе, а затем перейдем к картинам, – сказал хозяин, вводя меня в небольшую, обставленную старинной мебелью комнату, где на диване лежал, свернувшись, старый рыжий пес. – Картины могут подождать, им ничего не сделается, а кофе остынет.
Поэтому мы начали с кофе, приготовленного собственноручно хозяином дома.
– Я, знаете ли, закоренелый холостяк и обслуживаю себя сам. Конечно, приходит ко мне по утрам одна старушка, которая следит за порядком, но она стала до того стара, что только разочек пройдет по комнатам с метелкой, как я – со своим псом, чтобы он поразмялся.
Пес, догадавшись, вероятно, что речь идет о нем, открыл глаза, взглянул сначала на хозяина, потом на меня, поднял голову, зевнул и вновь погрузился в сон.
– Имейте в виду, что мои картины не рассматривают, как на выставке, а перебирают, как страницы книги, – предупредил меня адвокат, когда через какое-то время повел меня по комнатам.
Сравнение было совершенно точным. Полотна – большей частью без рам – стояли рядами, прислоненные к стене, так что приходилось перебирать их одно за другим и рассматривать сверху.
– Если хотите рассмотреть получше, можете вынуть, – предложил хозяин, заметив, что я задержался взглядом на одном пейзаже Утрилло.
Я вынул картину. Это была хорошая работа, хотя и поздняя – того периода, когда художник уже не говорил ничего нового, а только повторял уже сказанное им.
– Но вы лишены возможности любоваться своими картинами, – сказал я.
– А зачем мне любоваться всеми сразу? В конце концов нельзя смотреть одновременно больше, чем одну работу. У меня в кабинете мольберт, на нем всегда стоит какое-нибудь полотно. Одно-единственное во всей комнате. Я смотрю на него, пока не насмотрюсь, а потом заменяю другим.
Он был прав – если не считать, может быть, главного: среди множества его полотен, прислоненных к стенам и подписанных в большинстве своем прославленными представителями парижской школы, было, в сущности, очень мало работ, заслуживающих того, чтобы поставить их на мольберт и любоваться ими. Возможно, что художники и впрямь отличаются детским простодушием, как уверял адвокат, но не настолько, чтобы платить за адвокатские услуги шедеврами. Они освобождались преимущественно от малозначительных своих работ. Это ничуть не снижало материальной ценности коллекции, так как на рынке стоимость картин определяется, в основном, подписями. Однако истинный коллекционер вряд ли повесит у себя картину только для того, чтобы любоваться подписью.
Адвокат же, судя по всему, придерживался на этот счет иного мнения. Он произносил «мои десять Браков» и «мои двадцать Деренов» с таким торжеством, с каким скряга сказал бы «мои турецкие золотые» или «мои английские соверены». Он не задумывался над тем, что представляют собой эти работы Брака. Он так упивался их количеством и «фабричной маркой», что не нуждался ни в каком дополнительном удовольствии. И в конечном счете был по-своему счастлив.
* * *
По-своему счастлив был и другой мой знакомец, человек немолодой, гораздо старше адвоката. Занимая на протяжении долгих лет должность директора Французского банка, он сумел сочетать тихую карьеру высокопоставленного служащего с тихим помешательством коллекционера. Месье Эмиль Лабери был председателем общества «Франция – Болгария», и я часто встречался с ним в связи с деятельностью этого общества, даже не подозревая о его тайной страсти. Быть может, я бы никогда о ней и не узнал, но однажды случилось так, что комната для приемов была занята, и мне пришлось пригласить его в свой служебный кабинет.
Следует пояснить, что из-за непрерывных покупок, которые я иногда приволакивал не домой, а в посольство, мой кабинет давно потерял чисто служебный вид. На шкафу, в котором хранились бумаги, всегда стояли две-три работы из бронзы, какая-нибудь африканская статуэтка, а на журнальном столике в углу лежала груда гравюр.
– Что это? – воскликнул месье Лабери, озираясь по сторонам. – Все эти прекрасные вещи – ваши?
Пришлось сознаться, что это действительно так.
– Но это чудесно! И работы тоже чудесные… Вы, значит, коллекционер, а?
– Ну, коллекционер – это громко сказано…
– Не оправдывайтесь, не оправдывайтесь!.. – погрозил пальцем гость. – Это заболевание мне хорошо знакомо.
К тому времени ему явно перевалило за семьдесят, но это никак не отразилось на живости характера, жестов, глаз. Каждое движение поджарого туловища выдавало энергию, тонкие черты умного лица были подвижны и выразительны, а в углу рта всегда дымилась сигарета, отчего седые усы приобрели золотисто-желтый оттенок.
– Надо будет как-нибудь показать вам и мое собрание, – сказал месье Лабери, осмотрев мои приобретения.
– А что вы собираете?
– Да все… То есть все, что привлекло мое внимание и показалось интересным во время моих обходов антикваров и брокантеров.
– А вы в каких местах бываете?
– Да теперь уже ни в каких. Бросил, много лет назад бросил. Но было время, когда не проходило дня, чтобы я не обошел по крайней мере дюжину лавок, и, поверьте, я редко возвращался с пустыми руками.
– Но у вас было не так много времени, чтобы рыться, искать…
– Времени было немного, но вполне достаточно. Я взял себе за правило возвращаться со службы пешком и шел обычно по улице Вожирар, а вся эта длинная улица была тогда усеяна антикварными лавками в гораздо большем количестве, чем сейчас. Я заходил во все подряд, взглянуть, где что есть новенького, и переброситься словечком с хозяином.
– С каких же пор вы начали собирать коллекцию?
– Да с того дня, как начал зарабатывать. Деньги в этом деле, конечно, не самое главное, но – увы – без них не обойдешься. Главное – потребность в прекрасном, потребность в искусстве. Если же у тебя нет такого навыка и этот навык не стал для тебя необходимостью, то все придет и уйдет, окажется увлечением без последствий. Предложи кто-нибудь Людовику Четырнадцатому замечательную ванну, он бы пришел в ужас. Ему хватало для умывания стакана воды. Я привык к искусству, может быть, просто потому, что мы жили неподалеку от Лувра, и я с детства каждую неделю по четвергам и воскресеньям ходил туда – в эти дни вход был бесплатный. И как только начал зарабатывать, естественно, начал покупать произведения искусства.
В результате этой беседы я спустя некоторое время был приглашен к месье Лабери на обед. Он жил в Версале, в большом трехэтажном особняке, пострадавшем от времени и войны и крайне запущенном. Впечатление запущенности усиливалось и внутренним убранством. Хозяин провел меня по нижнему этажу, где прежде были гостиные, а теперь мрачные, сырые комнаты с закрытыми ставнями, тронутыми плесенью стенами, рваными обоями и беспорядочно сваленными на паркете грудами различных предметов: церковная скульптура, красивая, но требующая ремонта мебель, каменные изваяния, китайская керамика.
В бельэтаже было немного опрятнее, очевидно, хозяин дома тут и обитал. Однако столовая, где проходил скучный обед, судя по всему, редко видела гостей. Она была пуста, пропитана запахом застарелой сырости. Один рисунок Прюдона, небольшая композиция Фрагонара и пейзаж Руссо на стенах своей прелестью контрастировали с закопченными, потемневшими обоями.
Месье Лабери был вдов, жил бобылем, и поэтому он пригласил свою дочь-учительницу, старую деву, быть на обеде хозяйкой. Однако присутствие женщины явно раздражало его больше, чем радовало, и стоило ей произнести слово, как он мгновенно возражал с той бесцеремонностью, какая часто существует между близкими людьми. В общем, и для него и для меня этот обед был неизбежной протокольной докукой. Сразу же после десерта месье Лабери попросил подать кофе в кабинет и повел меня показывать свои сокровища.
На первый взгляд кабинет не многим отличался от гостиных нижнего этажа, но он был светлее, чище, и тут было где сесть. По всей комнате были раскиданы всевозможные предметы, стопки книг.
– Видите, какой беспорядок, – хозяин широко развел руками, затем закурил первую за этот день сигарету.
До обеда месье Лабери никогда не курил, зато в оставшуюся часть дня щедро вознаграждал себя за это – в том, что касается никотина.
– Сколько лет собираюсь сделать капитальный ремонт. Дом хороший, если привести его в порядок, можно будет навести порядок и в коллекции. Но именно из-за коллекции я и не могу приступить к ремонту, а не сделаю ремонта – не наведу порядка и в коллекции… Замкнутый круг… Вы не представляете себе, сколько всего навалено здесь, в комнатах, и наверху тоже. Когда я в очередное утро благих намерений берусь расчистить хотя бы одну-единственную комнату, то скоро выясняется, что день прошел, а я фактически ничего не сделал, потому что всюду так заставлено, что не повернуться, и еще потому, что я не могу решиться выбросить даже хлам. Сначала думаешь – это хлам, мусор, а приглядишься – и берет сомнение, такой ли уж это мусор, вспоминаешь, когда и где ты это нашел, и уже рука не поднимается выкинуть, ведь это частичка тебя самого, твоей жизни… Вы понимаете меня, правда?
Еще бы не понять симптомов болезни, так хорошо мне знакомой.
– Иногда я говорю себе: может, оно и естественнее жить в такой неразберихе, ибо что есть наша жизнь? Такая же неразбериха, груда вещей, ничего не значащих и все же имеющих для нас какое-то значение, вавилонская башня грандиозных прожектов и ничтожных успехов, к строительству которой приступают с великими надеждами, но которая так всегда и остается недостроенной, жалкая или, если хотите, трогательная в своей претенциозной беспомощности.
Маленькие живые глаза рассеянно смотрят на меня, сигарета ритмично подпрыгивает в уголке рта, худощавая, нервная рука легко двигается, подчеркивая произносимые слова, и я отчетливо понимаю, что планы капитального ремонта так и останутся планами, и нагромождение вещей никогда не приобретет вида настоящей коллекции, и ничто в этом запущенном доме не изменится, во всяком случае, до того дня, пока к его дверям не прикрепят траурный креп и новые обитатели не вывезут всю эту рухлядь туда, откуда она явилась – в лавки соседних старьевщиков, чтобы следующее поколение «тихих помешанных» вновь занялось сизифовым трудом вечного коллекционера.
В сущности, с хаосом в его полном размахе я столкнулся лишь после кофе, когда началось путешествие по другим комнатам особняка. Они действительно были забиты так, что месье Лабери приходилось на каждом шагу перемещать множество предметов, иначе некуда было поставить ногу. Пестрота этого огромного собрания делала его похожим скорее на склад антикварного магазина, чем на настоящую коллекцию. Все области изящных и прикладных искусств были представлены здесь хотя бы несколькими образцами, но все было свалено в невообразимом беспорядке. Не хватало ни полок, ни столов, чтобы размещать все новые и новые находки.
Хозяин предусмотрительно захватил с собой несколько тряпок, потому что все тонуло в пыли, – прежде чем взять вещь в руки, приходилось смахивать с нее пыль.
– Ко мне приходит одна женщина, вести хозяйство, но сюда я ее не впускаю, а то она переколотит китайские вазы так же, как колотит посуду на кухне, – объяснил месье Лабери.
Он останавливался то тут, то там, извлекал из груды предметов то, что считал наиболее примечательным, и протягивал мне, сопровождая соответствующими замечаниями:
– Обратите внимание на этот кинжал… Вы в состоянии прочесть, что выгравировано на рукояти?
– Гойя…
– Вот именно… – удовлетворенно кивнул месье Лабери. – Собственный кинжал знаменитого художника, представляете?.. Совершенно случайно наткнулся на него у одного антиквара, тот продал его как самый обыкновенный кинжал. Думаю, он не дал себе труда разобрать подпись, да если бы и разобрал, вряд ли ему известно, кто такой Гойя.
У меня, естественно, были основания сомневаться, вправду ли кинжал принадлежал великому испанцу, но столь же естественно, что я не выразил этого сомнения вслух. В скобках замечу, что подлинность и многих других находок месье Лабери тоже была достаточно сомнительной, впрочем, иногда он это сознавал и сам:
– Взгляните на эти маленькие бюсты. Я приобрел их до войны как работы Домье… Но почему-то ни в одном альбоме Домье не мог их обнаружить. Вполне возможно, что меня обманули.
Что Домье не имеет никакого отношения к этим бюстам, было видно даже издали. Это были самые грубые подделки, напоминающие некоторые карикатуры великого сатирика, но такие беспомощные по пластике, такие зализанные по моделировке, что не оставляли места для сомнений. Не вызывали сомнений и некоторые другие подделки, среди которых был и один парижский пейзаж Утрилло.
– Чья это картина, как по-вашему? – спрашивает меня месье Лабери, и глаза его лукаво улыбаются.
– Похоже на Утрилло…
– Угадали. А когда я купил ее, знаете, какая подпись стояла тут, внизу?
Этого я, естественно, знать не мог.
– «Винсент»… В те годы Утрилло еще не вошел в моду, и какой-то мошенник пытался выдать пейзаж за работу Ван-Гога. Я купил его у одного антиквара на улице Вожирар и, как только принес домой, увидел, что подпись поставлена не маслом, а обыкновенной черной гуашью, представляете? Достаточно было провести мокрой тряпкой, как она исчезла. А картина все же подлинник. Только это Утрилло, а не Винсент.
Я промолчал и на этот раз – какой смысл портить настроение человеку, который приобретал эти вещи не для коммерции и, вероятно, так никогда и не узнает, что тут подлинник, а что подделка. Подлинники у него тоже были – волей случая попавшие в этот запущенный особняк. И о каждой вещи месье Лабери рассказывал целую историю – как, например, однажды он разговаривал с таким-то антикваром с такой-то улицы и вдруг случайно заметил в углу лавки небольшой холст, как у него мелькнула мысль, что картина по технике напоминает Делакруа, как он небрежно взял ее в руки, и оказалось, что это и вправду интерьер Делакруа, истинное сокровище, и даже подписано художником, только подпись еле заметна, на темном фоне, с самого краю, и месье Лабери спросил хозяина, сколько он просит за картину, на что тот ответил: «Да сколько дадите, на эти вещи, сами знаете, спроса нет, я уже и не помню, с каких пор она тут пылится…»
– А это полотно Пуссена? Что скажете? Настоящий шедевр, правда?
Я охотно подтверждаю: да, правда.
– Я рад, что он у меня, но еще больше радуюсь тому, что спас его от гибели. Обнаружил я его у знакомого антиквара на улице Вожирар, смотрю – по картине проведены вдоль и поперек две черты мелом. «Зачем вы это сделали?» – спрашиваю. «Чересчур большое полотно, – говорит. – Уже несколько человек приценивались, и все потом отказывались от покупки, слишком, мол, большое. А вчера взглянул я на него и вдруг вижу: группы расположены так, что, если разрезать на четыре части, получатся четыре картины, совершенно самостоятельные, во всяком случае для тех, кто не видел всего полотна целиком, и если вставить в красивые рамы, они быстро найдут покупателя». – «Сколько вы за них тогда выручите?» Он назвал совершенно ничтожную цифру, и я предложил: «Чем резать, продайте мне ее как есть». Он обрадовался: «Тем лучше, сэкономлю на рамах». Разрезать шедевр Пуссена, какие кретины, а?
Экскурсия продолжалась – от одной груды к другой, из одной комнаты в другую, с частыми остановками перед очередной готической статуей или каким-нибудь полотном.
– Что вы скажете об этом пейзаже Коро? Это ведь из лучшего его периода, верно? Взгляните только на серебристо-зеленые тона деревьев… И уж, бесспорно, подлинник.
На картине действительно стояла подпись Коро, и написана она была в манере Коро, но в конце прошлого века хорошие подражатели были не редкостью, и тогда говорили, что Коро создал за свою жизнь три тысячи картин, из которых десять тысяч находятся в Америке.
– А вот еще и несколько рисунков того же мастера. Возьмите себе один на память.
– Помилуйте, как же так…
– А вот так! Выберите, какой вам больше нравится. Я их обнаружил однажды в папке с рисунками и гравюрами, которую купил целиком, толком не посмотрев, что в ней такое, потому что отдавали ее за гроши. О! В те годы лавки антикваров были завалены товаром. А вот с той поры, как и американцы стали интересоваться искусством… Американцы – и искусство, представляете?.. Нажива их привлекает и тщеславие, а не искусство, но так или иначе они стали всюду соваться, и – в особенности в послевоенные годы
– коллекционирование стало роскошью… Почти как собственная конюшня для скачек…
Экскурсия по дому длилась шесть часов, и когда мы заканчивали осмотр последней комнаты, летний день уже клонился к закату. Я устало поглядывал через окно в сад, такой же запущенный, как и весь дом – заросший бурьяном газон, сохнущая старая сосна, – и мне на миг почудилось, что все это – и утонувший в сорняках сад, и погибающая сосна, и заваленные рухлядью комнаты, и человек, стоящий у меня за спиной, – все это минувшее, которое неисповедимыми путями приняло на миг образ настоящего.
Наряду со всяким хламом месье Лабери обладал и прекрасными произведениями искусства и мог бы действительно составить отличную коллекцию, если бы в свое время поставил перед собой такую цель и нашел в себе мужество выбросить ненужное. А вот другому моему знакомому, ученому, профессору, прими он решение освободиться от хлама, пришлось бы выкинуть все свое собрание целиком. У него было всего понемножку, причем каждая вещь была, как правило, самого худшего качества: несколько видов Парижа (работы самых незначительных графиков), несколько античных монет, истертых до такой степени, что стали обыкновенными кусочками бронзы, несколько керамических вещиц, якобы образцов народного творчества, на самом же деле – обычного серийного производства, несколько посредственных работ из бронзы, несколько медных сосудов, лишенных каких бы то ни было художественных достоинств, и не помню что еще.
Впрочем, сей почтенный профессор коллекционировал не только предметы, но также и всевозможные сведения, анекдоты, исторические факты и даже кулинарные рецепты. В сущности, точнее было бы сказать, что он коллекционировал это в молодые годы, а теперь только демонстрировал. Низкорослый, с большой головой и крупным ртом, он обычно стоял, а не сидел – должно быть, в силу преподавательской привычки, – и, переступая с ноги на ногу, говорил, говорил… Даже самый молчаливый человек на свете мог бы поддерживать с ним оживленный разговор по той простой причине, что он не давал собеседнику вымолвить ничего, кроме «да» и «нет». Даже задавая вам вопрос, он либо сам на него отвечал, либо, не дожидаясь ответа, переходил на другой сюжет. Однако, как ни быстро двигались его губы, они все же отставали от мысли, двигавшейся, вероятно, с еще большей скоростью, поэтому, не закончив одной темы, он по какой—то непонятной ассоциации перескакивал на другую, потом на третью и так далее, до полного изнеможения.
Когда я в первый раз был приглашен к нему в дом вместе с несколькими общими знакомыми, я убедился, что профессор не просто витийствует, но и любит подкреплять свои слова документами. Рассуждая о проблемах искусства, он то и дело подходил к шкафу, вынимал книги, альбомы и, бормоча себе под нос «вот это», «нет, не то», «а-а, вот оно», одновременно продолжал развивать свою мысль, так что если он и находил то, что искал, то к тому моменту уже успевал забыть, зачем он это искал.
За обедом темы менялись вместе с блюдами, причем развивались они почти исключительно в монологах хозяина дома. Когда подали закуски, он преподнес нам ценные сведения о приготовлении заячьего паштета, ловле устриц и достоинствах русской икры. За жарким затронул проблемы животноводства, климатических условий Франции, высокогорных пастбищ и альпинизма. В качестве приправы к сыру нам была прочитана длинная лекция о двухстах тридцати сортах французского сыра – к счастью, хозяин не стал перечислять все, а остановился только на главнейших. На протяжении всего обеда монолог имел в качестве подтемы французские вина. Но истинное значение этой подтемы обнаружилось, когда подали коньяк. Сначала нам разъяснили, чем коньяк отличается от арманьяка, при этом хозяин проворно нырнул в кладовую, откуда извлек несколько бутылок, необходимых для иллюстрации его лекции. Затем он перешел к другим, не менее существенным отличиям: между коньяком с тремя звездочками и коньяком с пятью звездочками, между коньяком с пятью звездочками и коньяком Вэ-Эс-О-Пэ (снова визит в кладовую и снова демонстрация дегустаторского искусства). Затем проблематика включила в себя шартрез и кальвадос, и, конечно, последовало очередное требование наполнить бокалы: «Вы только попробуйте». А дальше перед нами последовательно и постепенно была развернута целая панорама бесчисленных французских вин, красных и белых, сухих и крепленых, бургундских и бордо, так что под конец мы уже не видели хозяина – его загораживал частокол бутылок, и до нас доносился только его вдохновенный голос, слегка осипший, но без тени усталости.
Гости были очарованы или потрясены, что, в конечном счете, одно и то же. Все, кроме хозяйки дома, которая воспользовалась случайной паузой, чтобы скептически произнести:
– Вот таковы мы, французы: половину своей жизни тратим на то, чтобы расшатать здоровье алкоголем, а оставшуюся половину лечимся минеральными водами… Весь день вливаем в себя кофе, а вечером глотаем снотворное.
Наше знакомство с профессором состоялось не в связи с коллекционерством, а в силу моих служебных обязанностей. Поскольку надо было их выполнять, а без людей при этом не обойтись, мне приходилось делать то, чего я раньше никогда не делал: завязывать разнообразные знакомства. Первое время я основательно робел. Мне казалось, что завязывание знакомств требует особых способностей. Позже я понял, что это прежде всего дело техники.
То были годы, когда люди, которые изобрели термин «железный занавес», создали железный занавес и на практике, желая поставить нас в положение полной изоляции. Требовалось много усилий, чтобы обеспечить публикацию на страницах французской печати материалов, посвященных нашей культуре; чтобы болгарские книги издавались на французском языке; чтобы на экранах демонстрировались наши фильмы, распространялись пластинки с нашей музыкой; чтобы организовывались гастроли наших артистов и музыкантов и хотя бы в больших энциклопедиях помещались объективные сведения о нашей стране и, наконец, чтобы сами французы стали интересоваться нами и писать о нас. Решение всех этих и многих других задач неизменно упиралось в конкретных людей.
Коллекционирование знакомств и связей было схоже с другими видами коллекционерства, но и существенно отличалось от них. Важно было повсюду завязать знакомства с деловыми, авторитетными людьми, которые могли при случае оказаться полезными. Совершенно бессмысленно было расширять эту «коллекцию» до бесконечности и оценивать ее количеством единиц. Однако и чрезмерно сужать круг знакомств также не следовало, потому что никогда не знаешь, не окажется ли крайне нужным человек, от которого в данную минуту тебе нет никакого прока.
Мои связи постепенно распространялись на самые различные сферы: издательские фирмы, культурные учреждения, театры, Опера, концертные агентства, музеи, кинематограф, редакции газет и журналов, не говоря уж о писателях и художниках, к которым у меня был и чисто личный интерес. Именно одно из таких знакомств дало мне возможность узнать поближе человека, который был и остается для меня примером истинного коллекционера.