355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Богомил Райнов » Странное это ремесло » Текст книги (страница 13)
Странное это ремесло
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:53

Текст книги "Странное это ремесло"


Автор книги: Богомил Райнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Поскольку речь зашла о болезни, мне вспомнился и доктор, который жил по соседству с нами. Над его письменным столом висела гипсовая маска Ницше, довольно распространенная в те годы, но и довольно эффектная, благодаря мохнатым бровям и мрачно повисшим усам. Доктор был ярый ницшеанец, называл человечество «навозом», «стадом» и прочими словами такого рода, а в то же время проявлял к своим пациентам необыкновенное сострадание и заботу, так что, несмотря на мое ребячье простодушие, я считал его неисправимым лицемером, только не мог решить, перед кем он лицемерит – перед больными или перед Ницше.

Не только это, еще и многое другое озадачивало меня тогда: наша прислуга Эмилия была чешкой, а не знала по-чешски ни слова; моя бабушка, уроженка Копривштицы, не получила никакого образования, а читала толстенные немецкие книги; Йоско, низкорослый, хилый мальчуган, пырнул ножом первого силача нашего квартала, а тот, хоть ему лишь слегка оцарапало руку, бежал по улице и вопил в ужасе от вида собственной крови; мой отец, высокопорядочный человек, принимал у себя дома взломщика сейфов из-за того, что они когда-то дружили на фронте.

Старик, от которого я менее, чем от кого-либо, ожидал сюрпризов, удивил меня и еще кое-чем: он второй раз женился. Впоследствии я понял, что он решился на этот шаг из страха, что мы с братом совсем отобьемся от рук. Сам он был поглощен работой и не имел возможности ходить за нами по пятам, а росли мы довольно буйными и независимыми – вернее, зависимыми, но от неведомых влияний.

Отец рассчитывал, что его новая жена займется детьми, и в этом смысле его ожидания оправдались. Она была женщина добрая, привязалась к нам и делала все, что могла, но тем и ограничились удачные стороны супружества – одного взгляда на обоих, на нее и Старика, было достаточно, чтобы понять: ничего из этого брака не получится. Ее звали Елена, приятели моего отца называли ее Елена Фурман – как звали вторую жену Рубенса, потому что она была полновата и вообще рубенсовского типа, а Старик был тощий, как схимник, и если уж говорить о типе, он скорее напоминал героев Эль Греко, удлиненных и бесплотных, с устремленным в потустороннее взглядом. Конечно, дело сводилось не только к различию во внешности, и если я упоминаю об этом, то лишь потому, что внешность говорит и еще кое о чем. Кроме всего прочего, отец был из породы однолюбов, в его жизни могла существовать только одна женщина. Поэтому вторая супруга однажды исчезла из нашего дома так же неожиданно, как и появилась, и это было для меня еще одним сюрпризом, в дополнение ко всем остальным.

В те годы у нас в доме бывало довольно много народу. Это делало нашу жизнь интереснее, но было связано с известными неудобствами. Планировка квартиры была результатом самодеятельной творческой мысли домовладельца: каждое помещение имело по две двери, и все комнаты без исключения были проходными. Когда в отцовском кабинете собирались члены кружка «Орфей», чьей программой было смирение и духовное совершенствование, нередко случалось, что в самый разгар их беседы мимо проходили, вполголоса бормоча извинения, незнакомые личности, у которых пиджаки были подозрительно встопорщены парабеллумами. Это были протогеровисты – друзья моего дяди по материнской линии, которые собирались в соседней комнате.

Одному из них, Крыстану Поптодорову, пришлось некоторое время прятаться у нас в доме, так как михайловисты[10]10
  Протогеровисты (сторонники генерала Александра Протогерова) и михайловисты (сторонники Ивана Михайлова) – представители враждующих группировок македонской организации, входившей в партию «Демократический сговор».


[Закрыть]
разыскивали его по всему городу, чтобы прикончить. В одной рубахе, с пистолетом у пояса, он сидел на кушетке и читал газеты, а в другом конце комнаты отец, склонясь над письменным столом, готовил очередную лекцию об Искусстве и Красоте, которая спасет мир.

Вообще в области идей неразбериха была не меньше, чем в любви. Пока Старик высмеивал попов и поповские обряды, бабушка – не та, что читала по-немецки, а другая – каждое воскресенье упорно водила нас в церковь. Сама она ходила в церковь ежедневно, но с особым трепетом ждала, разумеется, торжественных молебнов, на которые иногда приезжал сам царь, и, стоя в толпе, где ее пинали и толкали, умиленно шептала «Да ниспошли ему, господь, долгой жизни», тогда как гимназист, которого Старик приютил у нас в доме, нередко ворчал: «Жаль, не прикончили его при Арабоконаке,[11]11
  В Арабоконаке 14 апреля 1925 г. на царя Бориса III было совершено покушение.


[Закрыть]
этого мерзавца», имея в виду, естественно, того же царя.

Словом, сумбур был полный и настолько привычный, что нельзя было не привыкнуть к нему и не прийти к заключению, что жизнь – это, быть может, всего лишь сплошная неразбериха, и только. Потребовались годы, чтобы понять: неразбериха – и та, что в тебе, и та, что вокруг, – выглядит неразберихой, возможно, потому, что ты упустил из виду промежуточные звенья, не разглядел невидимых связей, не обнаружил основных опорных точек. Мчащийся мимо поток, который так часто заливает нас, в котором мы так часто тонем, бесконечно изменчив и бесконечно капризен, и если всмотреться в него, стоя совсем вплотную, то голова может закружиться от хаоса водоворотов, от сливающихся и разъединяющихся струй, от водопадов и омутов, от темных глубин и брызг пены, над которыми хрупким миражем изгибается многоцветная радуга. И тем не менее вся эта многоликость объединена притягательной силой единого целого, коль скоро это многоликость единого потока, являющаяся воплощением общей закономерности, коль скоро, несмотря на все причуды и извивы, поток течет не вспять, к истоку, а бежит к устью и при всей своей изменчивости выражает нечто постоянное, коль скоро – хочешь ты этого или не хочешь – он по-прежнему подхватывает тебя и несет туда, куда назначено судьбой. Как ни справедлива мысль древних о том, что человек не может войти дважды в одну и ту же реку, столь же справедливо и то, что человек уходит, а река остается.

И если ты сумеешь постичь закономерность, общее, постоянное, тогда неразбериха, возможно, исчезнет или же станет понятной и объяснимой. Однако объяснений тех проблем, которые ставит перед тобой жизнь, не сыщешь ни в одной энциклопедии, и, чтобы что-то объяснить, надо сперва заметить это, постичь. Со всех сторон обступали меня вопросы, ждущие объяснений, и не было им конца. Мне хотелось все понять, и, слыша неизменную фразу: «Вырастешь – тогда поймешь», я внутренне негодовал. Я считал абсурдом, что меня заставляют ждать совершеннолетия, чтобы доверить смысл чего-то, что уже сейчас лезет в глаза. И я пытался выйти из положения сам, наблюдая за поступками, которые, быть может, были мне не по возрасту, прислушиваясь к разговорам, которые наверняка были еще не для моих ушей, и размышляя над увиденным и услышанным, не желая ждать, пока вырасту. Возможно, с тех детских лет и усвоил я некоторые привычки, которые пригодились мне лишь гораздо позже:

Наблюдать – не пялить глаза, а именно наблюдать и откладывать в памяти.

Слушать – не из любопытства, не для того, чтобы просто узнать, что произошло, а из стремления заглянуть в темный мир человеческих побуждений и реакций, включая и мир того человека, который тебе рассказывает, – благодаря чему ты понимаешь не только то, что им сказано, но также то, о чем он умолчал. Слушать, отбирать и откладывать в памяти.

Размышлять над тем, что увидел и услышал. Выстраивать образы – гипотезы, видоизменять их, уничтожать, если нужно, и на их месте воздвигать новые; создавать вереницы, толпы образов и откладывать про запас у себя в голове.

Складывай все туда. Быть может, когда-нибудь да пригодится. Собирай, копи – даже если и никогда не пригодится.

Конечно, творчество – это не накапливание, а использование накопленного. Но разве характер, содержание, размах творчества не определяется – заранее и в значительной степени – именно характером и количеством накопленных впечатлений?

Я забавлялся тем, что наблюдал, как работают с людьми врачи, адвокаты, таможенники, следователи, которые так или иначе имеют дело с человеческой психикой и должны быть психологами, по крайней мере в своей узкой, профессиональной области. У них выработались профессиональные навыки и профессиональные рефлексы, нередко сугубо утилитарные, но работать без которых невозможно. Следователь знает, что правда о том или ином деянии не будет преподнесена ему в готовом виде, что придется вести долгое, утомительное дознание, чтобы установить ее. И практика подсказала ему необходимые приемы, нужные для того, чтобы добраться до истины.

Порой я спрашиваю себя, откуда многие из нас черпают уверенность в том, что раз мы не следователи, а писатели, то правда откроется нам неминуемо и без особых сложностей и незачем тратить годы на то, чтобы научиться смотреть, слушать, вырабатывать профессиональные навыки. Нет, думать, что все заранее решено в твою пользу только потому, что у тебя есть глаза и уши, это все равно, что считать, будто каждый знающий азбуку уже может браться за писательское ремесло.

Невозможно все охватить и зафиксировать в одном пейзаже или в чьем-то одном лице, даже если ты вооружен биноклем или микроскопом. Да и зачем тебе «все»? Для писательского творчества острая наблюдательность может быть и не слишком полезной, тогда как фрагментарность наблюдений, даже внешняя рассеянность могут оказаться плодотворными. Ибо дело не в том, сколько всего ты видел, а в том, ЧТО ты видел и КАК, то есть в отборе, в точке зрения, в глубине проникновения в суть.

Человек, привлекший твое внимание, может утаивать какие-то факты, считая их чем-то сокровенным или постыдным. Он может опустить весьма существенные обстоятельства, как раз те, которые особенно тебя интересуют, просто потому, что не умеет их выразить или не придает им значения. Он может – будучи сам убежден в своей полнейшей искренности – играть перед тобой роль, давно ставшую его второй натурой. Как докопаться до того, что сознательно от тебя прячут, о чем невольно умалчивают? Как добраться до истинной натуры, а не той, второй, которая служит человеку защитной броней?

Очень просто – с помощью профессиональных навыков и рефлексов. Но по этим вопросам, как известно, не существует учебных пособий, а если и существуют, то элементарная осмотрительность подсказывает, что не следует слишком им доверять. А посему – как бы фаталистически и примитивно это ни звучало – дело решается только дарованием и опытом. А поскольку без дарования нет творчества – эта истина стала уже азбучной, – то если дарование есть, остается одно: бросить данное лицо в воду – и дело с концом. Если это собака – заранее учить ее плавать незачем, а если кошка… Ну, если это кошка, не помогут никакие курсы и пособия. Что же касается стиля плавания, он вырабатывается со временем. И по мере накапливания той груды впечатлений, которая является Ноевым ковчегом любого писателя.

В силу этой логики я склонен считать, что коллекционирование впечатлений и мыслей, даже когда оно осуществляется вот так, без всякого плана и не в рамках рабочего дня, всегда стоит вложенных усилий. Не только потому, что оно приносит бескорыстное наслаждение, но еще и потому, что никогда заранее не знаешь, что именно тебе пригодится. Следовательно, чем плотнее заселен твой Ноев ковчег, тем больше шансов, что, когда примешься что-то искать, неожиданно на это наткнешься. Именно поэтому, хоть я и не написал своего эпохального труда о Париже, кое-какие из собранных там наблюдений сослужили мне службу, пусть и по совсем иному поводу. Есть ненаписанные книги, которые оказываются куда полезнее написанных. Именно такова моя книга о Париже.


* * *

Между тем мысль, которая осенила меня во время судебного заседания во Дворце Правосудия – заняться не этим огромным городом, а отдельными человеческими судьбами, – уже прочно овладела мной. Собственно, почему множественное число? Почему «судьбами», а не одной судьбой, но рассмотренной со всех сторон, глубоко изученной? Притом пусть для начала моим героем будет не француз – покуда я хорошенько узнаю французов, пройдет немало времени, – пусть это будет история какого-нибудь болгарина, и лучше всего болгарина, который занимается тем же ремеслом, что и я. Так я подошел к следующей книге – третьему объемистому тому на полке моих ненаписанных книг.

«Ненаписанных…» – не совсем точно сказано. Я начинаю клеветать на себя. Самое неприятное, что, рассказывая о самом себе, либо на себя клевещешь, либо хвастаешься – вовсе не потому, что этого хочешь, а просто, погрузившись во что-нибудь по уши, не можешь увидеть и оценить это со стороны. По правде говоря, я потратил на ту книгу много ночей, половину ее в первой редакции даже успел написать – рукопись в триста с лишком страниц теперь валяется где-то в шкафу вместе с разным старьем. Вторая половина была подробно разработана по главам, эпизод за эпизодом. С той поры и по сей день я, перед тем как сесть за машинку, предварительно составляю такие наметки – еще один повод считать себя подмастерьем в нашем цехе и завидовать тем, кто садится писать, имея лишь самые смутные представления о том, что будет создано самопроизвольно и без излишнего надсаживания мозгов. Я доподлинно знаю, что так работают довольно многие писатели, – предоставляя своим героям действовать по своему разумению и даже порой удивлять автора своими поступками. Знаю также, что подобные писатели любят приводить в пример классиков: как Татьяна, отказав Онегину, поставила Пушкина перед свершившимся фактом, и как Вронский, к удивлению Толстого, пытался покончить с собой. Не знаю, правда, следует ли воспринимать эти примеры буквально, но даже если и так, признаюсь, что мне извлечь из них для себя урок не удалось. Думаю, впрочем, это не единственная причина, по которой я не стал классиком.

При моем, может быть, примитивном, но единственно для меня подходящем методе работы занимающая меня история должна полностью оформиться у меня в голове прежде, чем пишущая машинка примется стучать. Эта история может развиваться фрагментарно, с пропусками, даже сзаду наперед, одна и та же сцена может повторяться или видоизменяться, между мной и моими персонажами могут возникать разногласия из-за того, что они поступают не так, как мне хочется, или говорят не то, что нужно, или вообще чересчур много болтают. Эти недоразумения возможны, даже неизбежны, как и многое другое. Совершенно невозможно для меня только одно: начать рассказывать историю прежде, чем я не уясню ее для себя. Ведь писать книгу – это, по сути, рассказывать историю, которая уже предварительно произошла в твоем воображении.

История, которая произошла в моем воображении, должна была называться «Парижская карьера». «Карьера» – оттого, что герой ее был «человеком карьеры», как у нас когда-то называли дипломатов, и еще оттого, что он имел твердое намерение сделать карьеру – не в дипломатическом, а в самом грубом значении этого слова.

Основная линия романа была совсем простой: тривиальный эгоист, из тех, кого все мы видим вокруг себя, в силу стечения определенных обстоятельств становится предателем. Кое для кого такой сюжетный ход мог показаться не слишком убедительным. Но для меня в этом раскрывалась некоторая закономерность. Есть немало людей, чье поведение выглядит порядочным, они пользуются репутацией честных граждан, готовы при случае даже прочитать вам нравоучительную лекцию, а не стали предателями лишь потому, что им не случилось попасть под воздействие искушения или угрозы. То обстоятельство, что подобные люди не совершили и, возможно, никогда не совершат крупного предательства, ни на йоту не возвышает их, по крайней мере, в моих глазах. Побуждаемые эгоизмом, они каждодневно совершают мелкие предательства по отношению к окружающим и даже по отношению к своим близким, подличают, компрометируют, клевещут, подхалимничают, чтобы как можно лучше устроиться самим.

Мой герой принадлежал именно к этому сорту людей, только имел несчастье попасть в критическую ситуацию. Под воздействием угроз и – в равной степени – посулов он опрокинул непрочную у подобных субъектов преграду между привычными мелкими низостями и крупной подлостью.

За этим следовала вторая часть – период отрезвления и подведения итогов. Выполнив свою кратковременную миссию – спровоцировав очередной политический скандал, – предатель, как это обычно бывает, оказался выброшенным на свалку. Моему герою предстояло пройти через испытания нищеты и унижений, чтобы осознать свой поступок и в порыве запоздалого раскаяния попытаться искупить свою вину ценою риска. Риска смертельного, ибо ему суждено было погибнуть от пули другого предателя.

Я начал записывать эту историю, сложившуюся у меня в голове, с воодушевлением, которое присуще всякому началу. Позже это воодушевление стало испаряться, но я говорил себе, что это неизбежно, когда имеешь дело с такой толстой рукописью, требующей не мимолетного вдохновения, а выдержки и терпения. Это было верно, конечно, но в данном случае я так быстро охладел к моему сочинению по другой причине. Мне становилось все яснее, что я, разумеется, не люблю своего героя, но не испытываю к нему и ненависти. Я презирал его, но не более. Описывать же на сотнях страниц человека, который тебе безразличен, и впрямь слишком уж скучно.

Я надеялся, что интерес пробудится у меня во второй части, когда к герою постепенно возвращаются давно было заглохшие человеческие чувства. Но, дойдя до этой части, я понял, что мой герой, в сущности, на такие чувства и не способен. Я приписал их ему ради интриги, в действительности же он не мог испытать их.

Сперва я убеждал себя, что образ можно несколько изменить и это расставит все по местам. Кроме того, мне не нравились и многие детали повествования, поэтому я решил переработать вещь с самого начала. В отношении ряда мелочей это было возможно. Что же касается образа главного героя – увы, писатель, хорош он или плох, в чем-то схож с богом-отцом, который вылепил из глины первого человека. Хорош он или плох, проявится именно в том, будет ли сотворенный им человек живым, органичным, наполненным содержанием или же это будет плоский манекен, иллюстрация какой-нибудь чахлой мыслишки. Акт сотворения всегда фатален, потому что, однажды сотворив героя, ты уже не можешь переделать его, не рискуя умертвить. Каждый скульптор, создающий людей из глины, вам это подтвердит. Можно изменить частности, поскоблив поверхность, но саму структуру – никогда. Если хочешь изменить структуру, начинай все заново.

Я не имел ни малейшего желания начинать все заново с героем, который был мне почти безразличен. Вообще, стоит ошибиться в главном, как уже очень трудно начать сначала, потому что неверные решения успели так укорениться в мозгу, что их не вытряхнешь и невольно то и дело возвращаешься к ним. Решения-то ведь выражены не в цифрах и не в отвлеченных понятиях, это тебе не математическая задача. Это человеческие образы и голоса и человеческие конфликты, это обстановка, пейзаж, настроения, витающие вокруг тебя, пока ты не доведешь дела до конца или пока до конца не вытеснишь всего этого из своего мозга, чтобы начать сначала и – по возможности – что-нибудь совсем другое.

Это была третья моя ненаписанная книга, но, как я уже говорил, иные ненаписанные книги бывают гораздо полезнее написанных, что вовсе не означает, будто надо всю жизнь сочинять книги ненаписанные.

«Парижская карьера» многому научила меня и заодно избавила от многих иллюзий, среди прочих и от представления, будто нет ничего легче, придумав в подробностях какую-то историю, изложить ее на бумаге – подобно тому, например, как, посмотрев фильм, ты приходишь из кино домой и пересказываешь его жене.

Мне и прежде не раз доводилось сражаться с неподдающимся или коварно ускользающим материалом, который называется словом, поэтому я понимал, что все эти разговоры про фильм, про то, как пересказываешь его жене, – чистый вздор. Но мне казалось, что я, быть может, слишком грубо или настойчиво сражаюсь со словом, что, может быть, лучше дать ему простор и возможность самовыражения – в общем, пусть льется небрежнее, но зато с подкупающей естественностью.

Вы, наверно, замечали, что у литературных персонажей мысль нередко течет и выражается в чрезмерно литературной форме, четко следуя логике, предварительно начертанной автором. Герой колеблется, например, выпить ему рюмку водки или нет, пойти на роман с героиней или нет, то есть между голосом долга и голосом чувства идут вечные распри. Взвешиваются все «за» и все «против». Колебания и окончательное решение формулируются в гладких, предельно закругленных фразах. Но ведь в жизни человек никогда так не разговаривает про себя – независимо от того, что он решает – зайти ли ему в соседнюю забегаловку или ринуться ли в бездну измены. Внутренний монолог каждого из нас, включая и преподавателей грамматики, гораздо менее строен, он хаотичен, полон неожиданных поворотов, алогизмов, причудливых ассоциаций, незаконченных предложений, пауз, отклонений, повторов – в общем, это монолог, который не в ладах с правилами синтаксиса, а иногда и с элементарной логикой.

То же самое относится и к способу, которым литературного героя представляют читателю. Это тоже часто делается весьма литературно и старомодно, даже теми авторами, которые претендуют на модерновость. Возьмем для примера Моравиа:

«Доктор плешив, носит очки с толстыми стеклами, которые странным образом увеличивают его голубые глаза, так что они похожи на два маленьких стеклянных омута». И еще: «Нос у него острый, хрящеватый и чуть искривленный, похож на бурав». И дальше: «Рот напоминает круглое отверстие, он окружен множеством концентрических тонких морщин, словно нанесенных острием бритвы». А еще дальше: «рослый крепыш… широкоплечий… на толстых ногах… над резинкой носков выступают мускулистые икры… в фигуре что-то грубое и вульгарное… холодный неприятный голос…»

Я уж не говорю о том, что такое обилие подробностей и не слишком удачных сравнений, громоздящихся одно на другое, не помогает, а мешает четко, разом увидеть героя. Главная беда в том, что, дав описание его внешности, вытряхнув перед нами весь этот набор особых примет, автор обычно не возвращается к ней более, а занимается поступками героя и репликами. Но ведь это фальшь. В жизни мы не разглядываем людей подобным образом, не составляем раз и навсегда их физическую характеристику, чтобы уж потом заниматься только их поступками. В жизни такие характеристики и таким способом составляются только паспортистом, да и то он не станет интересоваться мускулатурой ваших икр. В жизни вы постепенно, отрывочно, иногда хаотично обнаруживаете одновременно и физические особенности, и черты характера, и детали поведения того человека, с которым вас свела судьба. Там нет и тени той очередности, какая существует в литературе: сначала внешность, потом реплики, затем поступки и, наконец, как результат первых трех компонентов, проникновение в психологические глубины данного персонажа.

Ободренный подобными соображениями, я говорил себе, что известная небрежность в стилистической отделке и логической последовательности, может быть, пойдет не во вред, а на пользу художественным достоинствам текста. Вздор.

На практике получалось нечто корявое, многословное, неуклюжее и, значит, скучное. А если скучно даже тебе самому, вообрази, каково будет читателю.

Эта третья ненаписанная книга помогла мне уразуметь десятки вещей, без которых литературы не получится. Среди прочего я понял, что и естественный тон, и мнимая небрежность, и внешняя непоследовательность приобретают художественную ценность лишь тогда, когда они – результат целенаправленной и упорной работы. Ибо в искусстве даже хаос рождается в результате четкой организации материала.

Так или иначе, «Парижская карьера» провалилась. Я имею в виду дипломатическую карьеру моего героя. Что касается моей собственной, она продолжалась – возможно, именно потому, что я не особенно за нее цеплялся. Цеплялся я за другую – ту самую, результатом которой должна была явиться книга, а вот книга-то и не получилась.

Еще только приступая к ней, я опасался, что может выйти какая-то искусственность, особенно в первой части, которая завершалась вербовкой моего героя. А искусственность получилась там, где я всего менее этого ожидал: в финальных эпизодах. Что же касается первой части, жизнь лишь подтвердила то, что я позволил себе нафантазировать.


* * *

Иные читатели частенько спрашивают: «Было это все на самом деле или это плод вашего воображения?» Когда вопрос ставится так, «ребром», ты вынужден сознаться, что не описываешь действительный случай, а фантазируешь. Вслед за чем нередко следует второй вопрос: «Зачем же выдумывать, когда можно описывать то, что происходило в действительности?»

В самом деле – зачем? Я и сам задавал себе этот вопрос, пока не понял, что поступаю так просто потому, что это мне интереснее. Знакомые не раз останавливали меня на улице соблазнительным обещанием: «Слушай, я сейчас расскажу тебе историю – ну, просто готовый рассказ!» Я, разумеется, терпеливо слушал, заранее зная, что кто-кто, а уж я-то наверняка никакого рассказа на этот сюжет не напишу. Как ни любопытна случившаяся в жизни история, она уже создана стечением обстоятельств, столкновением характеров, создана вне тебя и помимо тебя, и тебе с нею делать нечего, разве что нанести на бумагу, зарегистрировать, так сказать.

Конечно, некоторые любят регистрировать этаким образом, считая, что тем достигают большей жизненной достоверности или меньше истощают собственное воображение. Мне же невыносимо скучно следовать предварительно, раз и навсегда начертанной сюжетной линии. Подобная задача всегда заставляет меня вспомнить томительные уроки в начальной школе, когда учительница прикнопливала к классной доске какую-нибудь репродукцию и говорила: «А теперь, дети, напишите по этой картине рассказик».

Картинка изображала братца и сестрицу, испуганно прижавшихся к подножию высокой сосны, – они явно заблудились в темном лесу; или озорника мальчишку с ворованными яблоками за пазухой, который лезет через забор, а хозяйская собака ухватила его за штаны; либо что-то другое в том же роде, назидательное и вместе с тем несложное для восприятия. Но даже будь картинка посложнее и поинтереснее, все равно вряд ли было бы интереснее ее описывать.

Это вовсе не означает, что я презираю подлинные случаи из жизни. Никогда я их не презирал. Наоборот, выискивал и копил в памяти, пока они не составили одну из моих коллекций. Иногда даже кое-что из них использовал, но по своему вкусу и усмотрению и в той мере, в какой находил нужным. Потому что самое важное – не случай как таковой, то есть не действие, а действующие лица. Герой может быть отражением взятого из жизни прототипа, а может родиться на основе впечатлений от многих жизненных прототипов. Но и в том и в другом случае, превратившись из прообраза в героя художественного произведения, он уже подвластен достоверности не фактической, а совсем иной.

Я часто не могу взять в толк, отчего некоторые люди проявляют столь живой интерес к тому, действительно ли произошло то, о чем ты им рассказываешь, и совсем не задаются вопросом, могло ли это произойти в действительности. Между тем художественная достоверность – я имею в виду реализм – подчинена именно этому, второму, требованию.

Я давно уже забыл и о «Парижской карьере», и о своих сомнениях относительно ее правдоподобности, когда однажды утром швейцар нашего посольства сообщил, что меня ожидает посетитель, и передал его визитную карточку: господин имярек, директор такого-то издательства.

Визит меня удивил. Обычно это я искал встречи с подобными господами, а не они со мной. Причем не просто искал, а проявлял настойчивость, писал письма, предлагал аннотации, посылал приглашения на обеды и ужины, пока не обеспечивал перевода и издания книги какого-нибудь болгарского писателя.

Посетитель оказался сравнительно молодым человеком безупречной внешности, единственным минусом которой было, пожалуй, отсутствие хоть каких-либо отличительных признаков. Бесцветная физиономия, невыразительный взгляд и серый английский костюм того безлично-элегантного стиля, который принят за эталон дипломатами и деловыми людьми.

Ровный голос, которым незнакомец объяснил, что желал бы издать произведение какого-либо болгарского автора, тоже был лишен каких-либо индивидуальных интонаций.

Его слова привели меня в еще большее недоумение, но я поспешил уверить гостя, что весь к его услугам.

– Что побудило вас заинтересоваться нашей литературой? – спросил я.

– Видите ли, здешние издательства наперебой выпускают американские романы… Публике эти американские романы уже осточертели… Рынок требует нового ассортимента… А поскольку у меня есть среди болгар знакомые, которые довольно много рассказывали мне о вашей литературе…

Я не стал спрашивать, отчего эти болгары не предоставили ему заодно и образчики нашей литературы, – мне было ясно, что он имеет дело с эмигрантами. Я ограничился тем, что назвал пять-шесть книг – ему требовались только современные авторы, – и в нескольких словах пересказал их сюжеты.

– Полагаю, что эти вещи меня заинтересуют. Но в любом случае я должен сам посмотреть их…

– А кто вас познакомит с их содержанием? Ваши друзья?

– Не беспокойтесь, они достаточно объективны. Так же, как и я. Политика, к вашему сведению, меня совершенно не занимает…

И, понизив свой бесцветный голос, словно поверяя мне некую тайну, продолжал:

– Знаете, мой отец до войны был директором одной из крупнейших газет правого толка. А некоторые мои приятели – фанатики коммунисты. Но лично я одинаково далек и от правых и от левых. Меня – пусть это звучит цинично – интересует только дело.

Мы побеседовали еще какое-то время, и он уже поднялся, чтобы откланяться, когда вдруг, словно бы спохватившись, произнес:

– Но вы ничего не сказали о вашей книге…

– Какой книге?

– Мои знакомые говорили, что вы написали большую книгу… весьма интересную…

Я не принял комплимента, и мы условились о следующей встрече, которая по настоянию издателя должна была состояться за обедом, чтобы можно было обсудить все вопросы более обстоятельно.

– И оставьте вы эту скромность… Принесите вместе с другими и свою книгу… Тогда и побеседуем…

Все выглядело достаточно прозрачно и без дополнительных бесед. Но по некоторым соображениям дело следовало довести до конца, так что обед все-таки состоялся.

– Вы не пьете? – воскликнул издатель.

– Увы, нет.

– Ни капли?

Я подтвердил, что ни капли, и для вящей убедительности сослался на болезнь печени или сердца.

– В сущности, я тоже мало пью, – признался он. – Но между «мало» и «ни капли» есть некоторая разница.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю