Текст книги "Долой оружие!"
Автор книги: Берта фон Зуттнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
XVIII.
Выздоровление Фридриха быстро подвигалось вперед. Вместе с тем и окружающий нас мир выздоравливал от своей военной горячки: все чаще и чаще раздавалось слово «мир». Поступательное движение прусских войск, не встречавшее больше никаких препятствий на своем пути, походило скорее на военную прогулку по собственной земле, чем на военный поход в неприятельских пределах. Так, они спокойно прошли через Брюнн, ключи которого были почтительнейше поднесены бургомистром королю Вильгельму, и направились прямо к Вене; в виду такого положения дел, 26-го июля, в Никольсбурге было заключено перемирие и приступлено к прелиминарным переговорам о мире.
Большую радость доставило моему отцу известие о победе, одержанной адмиралом Тегетгофом над Лиссой. Итальянские корабли взлетели на воздух, "Аффундаторе" разрушен – какая блестящая удача! Но я не могла разделять его восторга, Главное, мне было непонятно: почему собственно, после того как Венеция уже отошла от нас, давались эти морские сражения? Как бы то ни было, однако, по поводу этого события не один мой отец, но и вся венская печать предавалась громкому ликованию. Слава военной победы раздута до такого величия традицией многих тысяч лет, что самая весть о ней льстит национальной гордости. Если где бы то ни было какой-нибудь отечественный генерал побьет другого, чужеземного, то каждый гражданин государства, одержавшего перевес над неприятелем, чувствует себя каким-то именинником и, видя, как все другие радуются, – что всегда приятно, начинает в заключение радоваться и сам. Фридрих назвал бы это "стадными чувствами". Другое политическое событие тех дней представляло согласие Австрии примкнуть к женевскому договору.
– Ну, теперь ты довольна? – спросил мой отец, прочитав это известие. – Ты теперь видишь, что война становится все гуманнее по мере успехов цивилизации. Я также стою за человеческое ведение войны: раненые должны пользоваться заботливым уходом и получать возможное облегчение… Уже из одних стратегических видов, самых важных в военном деле, этим нельзя пренебрегать; хороший уход за больными будет способствовать их скорейшему выздоровлению и значительное число солдат может опять вернуться в ряды.
– Ты прав, папа: сделать опять пригодным нужный для нас материал, – это самое важное… Только судя по всему, виденному мною, никакой Красный Крест не может помочь беде; если бы в его распоряжении было даже в десять раз больше людей и средств, он не мог бы отвратить страшного бедствия, какое влечет за собою каждая битва…
– Предотвратить этого он конечно не может, но смягчить – да. Чего нельзя избегнуть, надо стараться, по крайней мере, смягчить.
– Однако опыт доказывает, что существенное смягчение тут немыслимо. Поэтому я хотела бы перевернуть высказанное тобою правило наоборот: чего нельзя смягчить, того надо избегать.
"Войны должны прекратиться", – эта мысль всецело, до болезненности овладела мною; я говорила себе, что каждый из нас должен всеми силами добиваться того, чтобы человечество, подвинулось хотя на 1/1000 линии к этой цели. Картины, виденные мною в горах Богемии, неотступно преследовали меня. В особенности ночью, когда я в тревоге просыпалась от крепкого сна, мое сердце начинало нестерпимо ныть и в то же время совесть нашептывала как будто чей-то строгий приказ: «старайся помешать, отвратить, не допускай этого!» Только окончательно придя в себя, я сознавала свое бессилие: чему это я могу воспрепятствовать и что отвратить? Это все равно, если бы мне сказали в виду подступающего наводнения или морской бури: «Не допускай этого, вычерпай море!» – Но после того меня сейчас охватывало счастливое сознание: «Фридрих опять со мною», и я жадно прислушивалась к спокойному дыханию мужа, обнимала его рукой и, даже рискуя разбудить, целовала в губы.
Недаром мой сын Рудольф в последнее время стал ревновать меня к отчиму. Его ужасно оскорбило, что я уехала из Грумица, не простившись с ним, а вернувшись обратно, не потребовала его немедленно к себе; кроме того, я по целым дням почти не отходила от больного, и вот в одно прекрасное утро бедный мальчик с горькими рыданиями бросился мне на шею, повторяя:
– Мама, ты совсем не любишь меня!
– Что за глупости говоришь ты, дитя.
– Да… только… только папу… я… не хочу совсем вырасти большим, если ты меня… перестала любить.
– Перестала, любить? тебя, мое сокровище! – возразила я, целуя и осыпая ласками плачущего ребенка, – тебя, моего единственного сына, радость моей будущности? Да ведь я люблю тебя больше… нет, не больше всего, но люблю безгранично.
После этого маленького эпизода моя любовь к ребенку сделалась сознательнее и живее. Последнее время боязнь за Фридриха до того поглощала меня, что бедняжка Рудольф был отчасти отодвинут на задний план. Теперь мы с Фридрихом намеревались устроиться таким образом: он выйдет в отставку, и мы поселимся где-нибудь в провинции, где жизнь дешева, и нам будет достаточно его полковничьего пенсиона вместе с теми деньгами, которые давал мне отец. Мы заранее восхищались предстоящим нам тихим, независимым существованием, точно пара молодых влюбленных. Все, пережитое нами в последнее время, как нельзя яснее доказывало, что мы составляем друг для друга целый мир; но мой маленький Рудольф не был исключен из нашего тесного союза. Его воспитание ставили мы себе главной задачей, которая должна наполнить нашу жизнь. Мы не собирались проводить время в бесцельной праздности, а, напротив, хотели вместе учиться и даже составляли каждый про себя целую программу этих занятий. Фридриху особенно хотелось основательно познакомиться с одною отраслью юридических наук, именно с народным правом. Не вдаваясь в утопии и сентиментальные теории, он собирался исследовать практическую, реальную сторону мирных международных сношений.
Чтение Бокля, предпринятое по моей инициативе, знакомство с новейшими открытиями в области естествознания по книгам Дарвина, Бюхнера и других ученых, убедило его, что мир идет навстречу новой фазе познания. И вот стремление усвоить себе это познание с возможной полнотою казалось ему задачей, способной наполнить жизнь наравне с радостями домашнего очага. Мой отец ничего не знал пока о наших намерениях и строил за нас совсем другие планы на будущее.
– Ты скоро будешь молодым полковником, Тиллинг, – говорил он, – а через десять лет наверное генералом. До тех пор у нас конечно опять разыграется война, и тебя пожалуй сделают корпусным командиром, а не то – кто знает? – и генералиссимусом. Тогда, может быть, на твою долю выпадет великое счастье воскресить прежнюю славу австрийского оружия, померкшую только на короткое время. Когда мы введем у себя игольчатые ружья, а не то пожалуй и другие, еще лучшей системы, тогда нам нипочем разбить пруссаков.
– Кто знает, – заметила я, – может быть, вражда к пруссакам прекратится и мы заключим с ними союз.
Мой отец презрительно пожал плечами.
– Было бы гораздо лучше, если б женщины не совались в политику. После всего случившегося, мы должны примерно наказать этих нахалов и возвратить незаконно-присвоенным государствам их поруганные права и независимость. Этого требует наша честь и интересы нашего положения среди европейских держав. Дружба, союз с подлыми негодяями? Разве в том случае, если они смиренно подползут к нашим ногам и станут покорно лизать нам руки.
– В последнем случае, – заметил Фридрих, – нам оставалось бы только поработить их окончательно; союзов домогаются и заключают их только с равноправными, которые импонируют нам или могут оказать поддержку против общего врага. В государственной дипломатии эгоизм есть высший принцип.
– Ну да, – согласился мой отец, – если ego называется "отечество", то подобному эгоизму следует подчинять все другое, и все, что согласуется с интересами этого "я", становится позволенным и даже обязательными
– Только нужно желать, – возразил Фридрих, – чтобы в международных сношениях мы достигли той же порядочности, которая вытеснила приемы кулачного права в сношениях между отдельными цивилизованными личностями; кроме того, было бы хорошо, если б как можно больше распространялось мнение, что каждому человеку выгоднее жить, не делая вреда другим, и что его интересы выиграют гораздо больше, если не будут идти в разрез с чужими интересами, а будут согласоваться с ними.
– Что? – сказал мой отец, прикладывая к уху ладонь. Разумеется, Фридрих не хотел повторять своей длинной речи и пускаться в объяснения, так что спор на этом и кончился.
XIX.
«Завтра, в час дня, прибуду в Грумиц. Конрад».
Можно себе представить, в какой восторг привела мою сестру Лили эта телеграмма. Ни одного приезжего не встречают с такою радостью, как того, кто возвращается с войны. Конечно, в данном случай это не было воспетое в балладах и так часто изображаемое на раскрашенных картинах "возвращение победителя", но чувства влюбленной невесты не подчинялись более высокому чувству патриотизма, и если б кузен Конрад даже "взял" Берлин, прием, оказанный ему любимой девушкой, я полагаю, не был бы нежнее и задушевнее. Конечно, сам он охотнее вернулся бы домой в рядах победоносных войск с гордым сознанием, что он также помогал завоевывать для своего императора желанную провинцию – Силезию. Однако уж один тот факт, что человек побывал на войне, делает солдату честь, хотя бы он потерпел поражение или даже был убит: последнее считается особенным почетом. Так, Отто рассказывал, что в венско-нейштадской академии записываются на почетную доску имена всех воспитанников, которым выпала завидная доля "остаться" перед неприятелем. "Tue a l'ennemi", называют это французы, и во Франции, как впрочем и в других странах, подобный факт окружает ореолом всех родственников убитого. В особенности важно это в генеалогии. Чем больше насчитываешь предков, которые сложили головы в сражениях – проигранных или выигранных, это безразлично – тем славнее имя их потомков, тем выше ставят они свою фамильную честь и меньше дорожат собственною жизнью. Чтобы выказать себя достойными своих убитых предков, нужно любить человеческую бойню – активную и пассивную.
Но уж конечно, пока происходить войны, лучше пусть встречаются люди, которые почерпают в них вдохновение, находят пищу возвышенным чувствам и даже наслаждение. Однако, число таких людей ежедневно уменьшается, тогда как число военных ежедневно возрастает… К чему же, наконец, должно это повести? К невыносимости. А к чему приведет она? Но Конрад не задавался такими глубокомысленными вопросами. Его понятия еще прекрасно гармонировали с известной песенкой из «Белой Дамы»:
«Ах, что за прелесть солдатом быть, солдатом быть».
Слушая его, можно было положительно позавидовать ему в том, что он совершил такую интересную экспедицию. По крайней мере, моего брата Отто разбирала самая искренняя зависть. Этот молодой воин, возвратившийся домой после кровавого и огненного крещения, еще и прежде смотрел таким молодцом в своем гусарском ментике, а теперь был украшен еще почтенным шрамом поперек подбородка; он побывал под градом пуль и, может быть, собственноручно уложил не одного врага; еще бы не завидовать его геройскому ореолу!
– Хоть я должен сознаться, что это не была счастливая кампания, – говорил Конрад, – но все-таки я вынес оттуда несколько великолепных воспоминаний.
– Расскажи, расскажи; – пристали к нему Лили и Отто.
– Собственно подробностей я не много помню: все происходившее представляется мне как-то смутно… пороховой дым ударяет в голову, как и вино. Собственно это опьянение или, пожалуй, лихорадка… одним словом, этот воинственный огонь охватывает вас с самого начала. Как ни трудно было мне расстаться с дорогой невестой, – как ни болела душа в минуту нашего прощанья, но едва только я очутился в своем полку, между товарищами, как понял, что теперь наступила пора посвятить себя величайшей задаче, какую только может поставить жизнь каждому из нас – защите дорогого отечества… Тут музыка грянула марш Радецкого, зашелестели шелковые складки знамен, и, скажу откровенно, в эту минуту я ни за что не вернулся бы назад даже в объятая любви… Я почувствовал именно, что лишь тогда сделаюсь достойным личного счастья, когда исполню священный долг наряду со своими братьями… Что мы идем к победе, это никому не внушало сомнения. Разве мы знали о противных конических пулях? Они одни были виною наших неудач; говорю вам, что эта проклятая штука осыпала наши ряды, точно градом… А потом, что за начальство! Вот увидите, что Бенедека еще потянут к военному суду… Нам следовало самим атаковать неприятеля… Если б я сделался когда-нибудь полководцем, моя тактика непременно заключалась бы в нападениях, в постоянных нападениях. Я предупреждал бы врага во всем, вторгался бы в неприятельскую страну. Этак гораздо больше можно выиграть, при оборонительной войне, хотя, конечно, нападать труднее, защищаться. – Вот и поэт говорит:
Уж если надо – бросайся первый на врага:
В атаке беспощадной залог победы.
– Впрочем – продолжал он – это сюда не относится. Император не поручал мне главного начальства над войском, а потому я не ответствен за тактические неудачи. Пускай наши генералы оправдываются, как знают, перед государем и своей собственной совестью; мы же, офицеры и войско, исполнили свой долг: нам велели драться, и мы дрались. Ах, тут невольно чувствуешь необыкновенный подъем духа; ум окрыляется высокими порывами… Уж одно напряженное ожидание момента, когда столкнешься с врагом и будет подан сигнал начинать битву!… Это сознание, что в данную минуту разыгрывается историческое событие, гордая радость при мысли о собственном бесстрашии перед лицом смерти, которая грозить со всех сторон, могучая, таинственная, и с которой вступаешь в борьбу, не бледнее, как подобает мужчине…
– Те же речи, что и у бедняги Готфрида Тессов, – прошептал Фридрих, – но и то правда – одна и та же школа.
Между тем, Конрад продолжал:
– Сердце бьется сильнее, кровь кипит, чувствуешь необъятный восторг, рвешься скорее в битву, в сердце загорается яростная ненависть к врагу и в то же время горячая любовь к отчизне, которой он угрожает. Тут уж только бы дорваться до неприятеля да начать его крошить. Руки так и ходят сами собою, любо-дорого! В сражении чувствуешь, будто бы тебя перенесли в иной мир, не похожий на тот, в котором ты вырос; здесь все: и чувства, и понятия вывернуты на изнанку. Свою и чужую жизнь не ставишь ни в грош, убийство становится долгом. Только честь, геройство, безграничное самопожертвование ясно стоять у тебя перед глазами, а все другие понятия тускнеют и теряются в хаосе. Пороховой дым, крики сражающихся… голова идет кругом. Скажу вам, это ни с чем несравнимое состояние! Разве только охота на тигров или львов может вдохновить так человека, когда стоишь против разъяренного дикого зверя и…
– Да, – перебил Фридрих, – бой на смерть с заклятым врагом, горячее, томительное и гордое желание победить его, возбуждает в нас сладострастье – pardon, тетя Мари! – Ведь и все, что поддерживает жизнь или передает ее дальше, природа соединила с наслаждением, чтобы обеспечить тем подчинение своим законам. До тех пор, пока человеку угрожали враги – двуногие и четвероногие – и он был в состоянии жить только под условием их истребления, битва была для него отрадой. Если же нас, культурных людей, охватывает в бою восторженное чувство, это не более, как проявление атавизма, пробуждение первобытного зверства. И вот для того, чтобы теперь, когда в Европе перевелись дикие и хищные звери, нам не лишиться наслаждения удовлетворять свои зверские инстинкты, мы и создаем себе врагов искусственным путем. Нам говорят: стройтесь в ряды; видите: у вас синие мундиры, а у тех, которые стоят напротив – красные; когда хлопнут три раза в ладоши, люди в красных мундирах, обратятся для вас в тигров, а вы, синие мундиры, также сделаетесь для них дикими зверями. Итак, слушайте команду: раз, два, три – трубы подают сигнал штурма, барабаны бьют наступление – марш вперед. Пожирайте друг друга, рвите в клочки! Когда же десять тысяч, а не то, при теперешней численности войска, и сто тысяч мнимых тигров под оглушительный вой сладострастья, с великим наслаждением пожрут друг друга под каким-нибудь X-дорфом, сейчас на страницы истории заносится славное X-дорфское сражение. Потом распорядители представления соберутся вокруг зеленого стола где-нибудь в X-штадте, урегулируют на географической карте перепутанные пограничные лиши, установят сумму контрибуции и подпишут бумагу, которая будет фигурировать в скрижалях истории под названием Х-штадтского мира. В заключение, они опять хлопнут три раза в ладоши и скажут уцелевшим от взаимного избиения красным и синим мундирам: "обнимитесь, люди-братья"!
XX.
В наших краях повсюду были расквартированы пруссаки, и теперь наступала очередь Грумица.
Хотя перемирие было уже объявлено и мир почти обеспечен, однако все население еще питало страх и недоверие к неприятелю. Опасение, что двуногие тигры в касках с шишаками растерзали бы нас, если б могли, было не легко рассеять; три удара в ладоши при Никольсбурге не успели изгладить действия трех ударов в ладоши при объявлении войны и заставить простой народ снова видеть в пруссаках людей и своих ближних. Одно имя враждебного народа, в военные времена, получает множество ненавистных второстепенных значений; оно перестает быть нарицательным именем нации, воюющей с нами в данную минуту, а становится синонимом "врага" и соединяет в себе все отвратительное, что заключается в этом слове. Таким образом окрестные жители тряслись от страха точно перед вторжением стаи бешеных волков, когда явился прусский квартирмейстер, чтобы заготовить помещение для своей части войск. Некоторые обыватели Грумица, кроме страха, обнаруживали вдобавок и ненависть и вменяли себе в патриотическую доблесть, когда им удавалось насолить пруссаку или даже пустить в него ружейную пулю из-за угла. Подобные случаи бывали нередко, и когда виновный попадался, его без дальних церемоний казнили. Такая строгость заставила австрийцев затаить свою злобу; они уже без сопротивления пускали к себе, на постой неприятельских солдат и были не мало удивлены, убедившись, что "враги" оказались в сущности добродушными, ласковыми людьми, которые вдобавок честно расплачивались за все.
Однажды поутру – это было в первых числах августа – я сидела на крытом балконе, примыкавшем к библиотеке, и любовалась окрестностями из отворенных окон. Передо мной открывался вид на далекое пространство. Вдруг я различила вдали группу всадников, ехавших по большой дороге к нашему замку. "Прусский постой" – было моей первой мыслью; я направила на этот пункт стоявшую на балконе зрительную трубу и стала всматриваться. Действительно отряд всадников, человек из десяти, поворачивал к нам, мелькая черно-белыми значками на пиках. Между ними оказался один пеший – в охотничьем костюме; – зачем же он шел не сбоку, а между лошадьми?… Пожалуй пленник?… Стекло, в которое я смотрела, было не настолько сильно, чтобы можно было на таком далеком расстоянии узнать, не был ли этот пешеход одним из наших лесничих. Однако следовало предупредить обитателей замка о неприятном посещении. Я торопливо вышла из библиотеки, чтобы поискать моего отца и тетю Мари. Они сидели вместе в гостиной.
– Пруссаки идут, пруссаки идут! – выговорила я, задыхаясь.
Всегда бывает как-то приятно сообщить первому важную новость.
– Черт бы их побрал! – выбранился отец; но тетя Мари благоразумно заметила:
– Я сейчас велю г-же Вальтер приготовить все нужное к их приему.
– А где же Отто? – спросила я. – Его непременно надо предупредить заранее, чтоб он не вздумал выкинуть какой-нибудь шутки… или обойтись невежливо с гостями.
– Его нет дома, – отвечал папа, – сегодня он отправился с утра стрелять куропаток. Жаль, что ты не видала, как к нему идет охотничий костюм… Отличный из него выйдет малый; сердце радуется на такого сына!
Между тем, в доме послышался шум торопливых шагов и взволнованные голоса.
– Ну, принесло уж этих негодяев! – со вздохом произнес отец.
Вдруг с силой распахнулась дверь и в комнату вбежал камердинер Франц.
– Пруссаки, пруссаки! – кричал он таким тоном, каким кричат: "пожар".
– Ну, что ж, они нас не съедят, – угрюмо отвечал отец.
– Да они ведут с собой кого-то, – продолжал слуга дрожащим голосом, – кого-то из здешних грумицких, только я не успел рассмотреть его хорошенько; он выстрелил по ним, да и как не выстрелить по таким мерзавцам?… Ну, этот бедняк теперь пропал.
Тут до нас долетел стук лошадиных копыт, и нестройный гул голосов еще усилился. Мы вышли в сени и стали у окна, выходившего во двор. Как раз в эту минуту в ворота въезжали прусские уланы и посреди них – с упрямой миной и бледным лицом – шагал мой брат Отто.
Отец громко вскрикнул и бросился вниз по лестнице. Ясно, что тут случилась неприятная история, которая могла кончиться плохо. Если Отто действительно стрелял по прусским солдатам, а это было очень на него похоже… Нет, я не могла думать о таком ужасе… У меня не хватило духу последовать за отцом; привыкнув искать утешения и поддержки только возле Фридриха, я хотела броситься в комнату мужа, но тут отец и брат взошли на крыльцо. По их лицам я угадала, что всякая опасность рассеялась.
Из объяснений Отто мы узнали следующее: выстрел произошел случайно. Завидев издали улан, мальчик вздумал взглянуть на них поближе, побежал напрямик через поля, споткнулся, упал возле придорожной канавы и его ружье разрядилось само собою. В первый момент солдаты не поверили словам молодого охотника; они окружили его и привели, как пленника, в замок. Но когда юноша оказался сыном генерала Альтгауза и воспитанником военно-учебного заведения, эти люди перестали сомневаться в достоверности его оправдания. "Сын солдата и сам будущий солдат может стрелять по неприятелю только в честном бою, но никак не во время перемирия, да еще таким предательским манером", – сказал мой отец, и тогда прусский офицер, убежденный его словами, отпустил Отто на свободу.
– А ты в самом деле невиноват? – спросила я мальчика. – При твоей ненависти к пруссакам, меня нисколько не удивило бы, если б ты…
Отто потряс головой.
– Надеюсь, мне еще представится случай в жизни пристрелить несколько таких франтов не из засады, а подставив собственную грудь под их пули.
– Ай да молодец! – воскликнул папа, восхищенный таким ответом.
Но я не могла разделять его восхищения. Все эти громкие фразы, в которых человеческая жизнь – своя и чужая – ставится ни во что, были мне противны. Впрочем, я от души радовалась благополучной развязке; каким страшным ударом было бы для моего бедного отца, если бы прусские уланы немедленно расправились с мнимым преступником! – Тогда несчастная война, прошедшая пока благополучно для нашей семьи, закончилась бы для нее страшной катастрофой.
Тем временем в Грумиц прибыла часть войска, назначенная сюда на постой. В наш замок назначили двоих полковников и шестерых офицеров. В деревне были расквартированы нижние чины. На дворе у нас поставили караул из двоих солдат. К вечеру явились и к нам невольные и непрошенные гости. Мы уже давно были готовы к этому, и г-жа Вальтер заблаговременно привела в порядок запасные комнаты, где все было приготовлено к их приему. Повар запасся провизией, а в нашем погребе было достаточное количество вина в бочках и в обросших мохом старых бутылках: господам пруссакам предстояло полное раздолье.