Текст книги "Голубая лента"
Автор книги: Бернгард Келлерман
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
– Опровергнуть этот нелепый слух просил меня директор Хенрики, – сказал он Штаалю.
Вторая телеграмма, совершенно безобидная на первый взгляд, была более существенной. Он адресовал ее матери, в Нью-Йорк, поздравлял ее с днем рождения, но это был условный код, означавший: «В девять часов вечера „Космос“ вступил в состязание за „Голубую ленту“ на Атлантике». Белл со смеху умрет, прочитав эти телеграммы, и будет восхищен моей находчивостью, думал довольный собой Уоррен.
Вторая телеграмма сегодня же появится в вечерних газетах Нью-Йорка. Торжествуя, Уоррен видел уже огромные газетные заголовки: «Cosmos racing for the blue ribbon of the Atlantic» [4]4
«Космос» вступил в состязание за «Голубую ленту» на Атлантике (англ.).
[Закрыть].
Конечно, пароходная компания до последней минуты будет все отрицать. Но что стоят ее опровержения? Четыреста газет, печатающих информацию «Юниверс пресс», несомненно вызовут сенсацию.
В помещении радиорубки тепло и тихо. Стены звукоизолированы, за матовыми стеклами жужжат сигналы Морзе.
– Что это передают? – спросил Уоррен.
– Это Норддайх. Станция радирует курс акций на берлинской бирже, – вежливо ответил Штааль. Он придавал большое значение хорошим манерам, и руки у него были холеные. Это был молодой человек с приятной внешностью, похожий на итальянца. Когда он улыбался, его смуглое меланхоличное лицо казалось даже красивым. Говорили, что он искусно играет на скрипке.
Принсу вдруг стало как-то не по себе. Здесь очень жарко, или ему это только кажется? Он встал.
– Послушайте, Штааль! – произнес он приглушенным голосом. – Вы чувствуете, как мы идем?
– Идем неплохо.
– Хотя директор Хенрики это и отрицает, все-таки говорят, что «Космос» хочет побить рекорд. – Уоррен пытался прочитать что-нибудь в глазах радиста.
Штааль спрятал глаза и с улыбкой, обнажившей его красивые белые зубы, тихо ответил, чтобы не показаться неучтивым:
– Я тоже слышал кое-что в этом роде.
Уоррен вышел, вот он опять на трапе, ветер сердито набросился на него. Вот так история! А что, если пароходная компания вовсе и не помышляет о рекорде? Что тогда? Что, если «Космос» придет на шесть часов, на полдня, на день позже рекордного срока? Что тогда? Ну, тогда Персивел Белл не только не пошлет его в Южную Африку, но с треском выгонит из «Юниверс пресс».
8
Излюбленным местом пассажиров первого класса стал зимний сад под огромным куполом из лазорево-синего стекла, полный пальм, экзотических кустарников, вьющихся растений и орхидей, оживленный тихим плеском маленьких фонтанов и каскадов. Он и впрямь был сказочно хорош и притягивал к себе всех, восхищая даже очень избалованных пассажиров. От самой середины его начинались две широкие аллеи: одна вела в концертный зал, другая – в ресторан «Риц».
В одной из ниш этого сада, напоенного дурманящими ароматами экзотических цветов и растений, расположился директор Хенрики со своими гостями. Было около девяти часов вечера. Они ожидали г-жу Кёнигсгартен. Манишка Хенрики ослепительно сверкала, его седая шевелюра отливала чеканным серебром; с неизменно любезной улыбкой он сидел, скрестив на коленях холеные руки – ни дать ни взять придворный и дипломат и, бесспорно, красивый мужчина! Превосходительный коротышка Лейкос, полномочный министр, с бледным, как известь, лицом и седой бородкой клинышком, но с черными, как уголь, бровями и темными пламенными глазами сидел подле Хенрики и без умолку трещал по-французски с резким иностранным акцентом. Министр говорил горячо и только о политике. С его уст то и дело слетало: Румыния, Балканы, Австрия, Венгрия, Сербия, Турция, Франция…
Рядом сидела его племянница мадемуазель Жоржетта Адонар в очень откровенном вечернем туалете и большими миндалевидными глазами бесцеремонно разглядывала входящих в «Риц» гостей. Ее платье напоминало розовую раковину в три яруса, из которой тянулась вверх нежная шейка, увенчанная лукавой кошачьей головкой с прихотливо вьющимися черными локонами; казалось, это голова сказочного зверька, с любопытством взирающего на мир. Щеки ее были очень мило подрумянены, а кончик розового язычка кокетливо облизывал ярко накрашенные губы.
Жоржетта улыбалась таинственной и неопределенной улыбкой, которая одновременно могла означать и восхищение и насмешку. За этой улыбкой скрывалась безграничная алчность. Иногда ее тонкие, очень белые руки судорожно вцеплялись в подлокотники кресла, она выпрямлялась и вздергивала подбородок, стараясь скрыть овладевшее ею волнение. Какая невообразимая роскошь, какое богатство! Эти туалеты, эти колье и диадемы! Вот она, Америка! Перед ней уже пропорхнули три горностаевые мантильи, небрежно накинутые на обнаженные, отнюдь не аристократические плечи. «Некогда одежда королев», – подумала Жоржетта, полная зависти и презрения. Ее гладкие щеки медленно заливал лихорадочный румянец.
Голос министра жужжал, точно встревоженный рой плеч. Он надоел Хенрики, и директор пользовался всякой возможностью, чтобы шепнуть Жоржетте какое-нибудь замечание о проходящих мимо пассажирах. Он знал всех и вся и любил щегольнуть своим язвительным остроумием.
– Видите того высокого прихрамывающего мужчину, мадемуазель Адонар? – шептал Хенрики. – Это мистер Гарденер, из Питтсбурга. Он владеет крупными угольными шахтами.
– Почему же у него такой угрюмый вид? – спросила Жоржетта.
– Наверное, от забот. Сейчас он идет в «Риц», съест там два яйца всмятку или чуточку салата из красной капусты. Затем выпьет стакан виши. Богатство – это сущее проклятье, поверьте мне!
Жоржетта разразилась звонким, кокетливым смехом, но тут же притихла.
– Константинополь! – жужжал голос министра. – Вечные претензии русских. Какие нелепые политические иллюзии у этих варваров! Как может Россия претендовать на Константинополь, спрашиваю я вас? Я не доверяю русским! А турки? Турции нечего совать свой нос в Европу. Когда я был премьер-министром, я вел войну, вы это знаете, – сказал Лейкос с глубоким вздохом, и его красноречие вдруг иссякло, а восковые пальцы стали обиженно расчесывать седую бородку клинышком. Он ожидал встретить восторженный взгляд Хенрики, а тот даже не слушал его. Он по-прежнему был занят Жоржеттой.
– Вот идет миссис Салливен с дочерью, – почтительно привстав, шепнул он Жоржетте.
Жоржетта приняла равнодушную и надменную позу, капризно вскинув подкрашенные брови.
– О! – проронила она. Какое ей, собственно, дело до этой миссис Салливен? Какое ей дело до этой старой ведьмы с ее сказочным богатством, добытым, как говорят, довольно сомнительным путем? Гм… Никакого!
Миссис Салливен с дочерью двигались по бесшумным, покрытым губчатой резиной дорожкам зимнего сада. Миссис Салливен была особой во всех отношениях примечательной. Она носила греческую прическу – искуснейшее сооружение из мелких локонов-колокольчиков. Волосы были выкрашены в рыжий цвет с ярким красноватым оттенком, и локоны блестели, словно золотые рыбки. Если смотреть на нее сзади, голова и шея казались очень моложавыми, но миссис Салливен приближалась к шестидесяти. На ее продолговатом набеленном, неподвижном, как маска, лице не было ни единой морщинки. Небольшой тонкий рот был подкрашен помадой того же цвета, что и волосы. Почти всегда опущенные веки были подведены, и когда она их поднимала, на вас глядели злые серые глазки, которые в минуты гнева метали зеленые искры. Из-за ужасающей худобы, которую не могли скрыть ни дорогая вышитая китайская накидка, ни драгоценные камни, она скорее походила на привидение, сошедшее со сцены китайского театра, чем на живое существо.
Грейс Салливен, которую все звали Китти, стройная, хорошо сложенная блондинка, ростом была немного повыше матери. У нее было прелестное бледное, чуть поблекшее лицо с розовыми ноздрями, розовыми ушными мочками и таким же розовым ртом, который она часто кривила в презрительной усмешке. В ее томных голубых глазах была нежность, усталость и даже благодушие. Знаменитая Китти Салливен – ее в Америке знал каждый – была дважды замужем, вокруг нее ходили сотни скандальных слухов. Она насмерть задавила двух человек автомобилем, а в прошлом году из-за нее отравилась одна красавица актриса. За дамами следовали трое поразительно красивых молодых людей, одетых с изысканной элегантностью, замыкала шествие пожилая, вся в черном, седая дама, г-жа Катарина Мельхиор, компаньонка миссис Салливен.
Хенрики склонился перед дамами в смиренном поклоне.
– Алло! – промолвила старая Салливен и, не останавливаясь, небрежно протянула ему кончики пальцев. Китти же Салливен обменялась с ним несколько шутливыми фразами и в то же время с интересом разглядывала Жоржетту своими голубыми глазами. Жоржетта не поняла того, что она говорила, но голос Китти показался ей приятным.
– Миссис Салливен? – благоговейно прошептал Лейкос и машинально поклонился вслед уже отошедшим дамам. Он вздохнул.
– Наследницы банкирского дома «Салливен и Моррис», – сказал Хенрики.
– О, знаю, знаю. Старую даму я узнал по фотографиям. Говорят… я даже слышал… В какую сумму оценивается их капитал?
– Разве его можно оценить? – пожал плечами Хенрики. – Это бессмысленная затея!
Лейкос опять вздохнул, исполненный неподдельного восхищения и благоговения.
– Понимаете, ли, mon ami [5]5
Мой друг (франц.).
[Закрыть], знакомство с ними имело бы для меня величайшее значение.
Да, Хенрики прекрасно это понимал. Бывший премьер-министр пустился в путь через океан по поручению своего правительства, чтобы раздобыть в Америке заем для своей страны.
Жоржетта смотрела вслед дамам Салливен и трем сопровождавшим их элегантным мужчинам. Она чувствовала, что у нее пылают щеки, плечи, все тело. Она была как в лихорадке. Ее широко раскрытые глаза превратились в сплошные зрачки, и в них отражались огни ламп. Перед нею проходил высший свет. Новый мир! А ей дозволено лишь одним глазком заглянуть в него. Жоржетте, сыгравшей в Комеди Франсез две незначительные роли, этот мир казался раем. Одни кольца на руках у этой рыж, ей ведьмы, у этого пугала, одни только кольца навсегда освободили бы Жоржетту от всех забот. А что она, Жоржетта Адонар, в сравнении со всем этим? Rien! [6]6
Ничто! (франц.).
[Закрыть]Какие у нее богатства? Разве что несколько дешевых платьишек, лестью выклянченных у этого старого, болтливого дурня, который доводится ей каким-то дальним родственником. Жоржетта вдруг побледнела, сосредоточилась. Но никто не знает ее, никто! Никто понятия не имеет, на что она, Жоржетта Адонар, способна! Она пробьет себе дорогу, дайте ей только ступить на землю Америки! Ее ничто не устрашит. Всеми правдами и неправдами она добьется своей цели. Это звучало как клятва, которую она мысленно давала самой себе. Ее лицо приняло хищное выражение, и, спохватившись, она испуганно оглянулась – не заметил ли кто?
И в тот же миг, вполне овладев собой, Жоржетта обратилась к профессору Рюдигеру, известному физику, который молча сидел в кресле подле нее:
– В оранжерее голоса звучат удивительно нежно, прозрачно, не правда ли?
Профессор Рюдигер рассеянно скосил на нее синие по-мальчишески задорные глаза.
– Как вы сказали? О да, вы правы. – Он посмотрел вверх. – Стекло не колеблется, растения не колышутся, здесь нет резонанса. Вы абсолютно правы. – И, вытянув длинные ноги, Рюдигер опять погрузился в молчание. Вызвать его на разговор было совершенно невозможно. Время от времени он приподнимался в кресле и с любопытством гимназиста разглядывал все вокруг. Дорожка, проложенная через оранжерею и имитирующая римскую мозаику, оказывается, резиновая! А этот стеклянный купол, магически мерцающий, словно ночное небо в тропиках, – как это сделано? Но больше всего его заинтересовали весело журчащие маленькие фонтаны и каскады. Где у них сток? Он не мог никак разгадать эту загадку и решил завтра же расспросить механиков.
В «Рице» заиграл оркестр, тихо, ненавязчиво, почти неслышно. Все еще проходили дамы в смелых, фантастически роскошных парижских туалетах, с обнаженными плечами и напудренными спинами, окутанные облаком дурманящих благоуханий. Жоржетте надоело восхищаться туалетами женщин, тем большее внимание она обратила теперь на молодых мужчин, входивших в «Риц»: на борту, слава богу, не было недостатка в красивых, статных молодых людях с благородной осанкой.
Ведь именно мужчина распахнет перед ней райские врата, открывающиеся только перед избранными! Кто это будет? Один из тех, статных? А вдруг женщина? Eh bien [7]7
Ну что ж (франц.).
[Закрыть], пусть женщина, почему бы нет? О, она заметила, как смотрела на нее Китти Салливен, а она прекрасно разбирается в женских взглядах. Сегодня же вечером она найдет случай быть представленной Китти. Мужчина или женщина – безразлично; ей, Жоржетте, нужно только, чтобы чей-то ключ отомкнул перед ней заветную дверь, а чей – не все ли равно?
Каждый раз, когда красивый молодой человек привлекал к себе внимание Жоржетты, ее накрашенные губы трогала чуть заметная улыбка; глаза делались огромными, она инстинктивно меняла позу, и световые блики играли на ее изящных плечах. Министр Лейкос тотчас же беспокойно принимался теребить седую бородку желтыми, как айва, сухими пальцами и на секунду терял дар красноречия. «Турция, повторяю…»
Лихорадочно возбужденная Жоржетта предалась обольстительным мечтам. Завтра же она перезнакомится со всем светским обществом. Завтра же молодой человек, только что оглянувшийся на нее в дверях ресторана, станет за нею ухаживать. Завтра же Китти Салливен опять окинет ее своим испытующим взглядом, и она ответит на этот взгляд. Завтра же она об руку с Китти Салливен будет прогуливаться по палубе, завтра же эта рыжая ведьма, это пугало будет целовать ее в лоб и говорить: mon enfant! [8]8
Дитя мое! (франц.).
[Закрыть]Инстинкт укажет ей путь, которым она должна следовать, разум поведет ее по этому пути. О, она не упустит своего счастья! Жоржетта Адонар станет звездой лучшего нью-йоркского театра. Жоржетта Адонар!
Мечты уносили ее вдаль, как ветер уносит маленькую пташку. Время от времени она на секунду пробуждалась от грез и устремляла на Лейкоса свои красивые глаза цвета влажных каштанов. Ее взгляд теплел, становясь загадочным и ласковым, а губы нежно трепетали. Тогда превосходительные веки Лейкоса вздрагивали, как у юноши, а черные брови крыльями взлетали вверх.
Хенрики посмотрел на часы. Известный исследователь Азии Рассел не здоров, он не придет, капитан Терхузен сказал, что явится, как только позволит служба. Хенрики кивком головы подозвал стюарда и послал его к г-же Кёнигсгартен, приказав как можно деликатнее напомнить ей о приглашении.
Затем он снова повернулся к Жоржетте:
– Обратите внимание на молодого человека, который идет сюда. Красивый малый, не правда ли? Это Харпер-младший. Вы, вероятно, слышали о Харпере, автопокрышки Харпера?
– О да!
– Это он и есть. Он возвращается из Африки. Ездил туда охотиться.
С равнодушным видом человека, которому безразлично, какое впечатление он производит на окружающих, Харпер-младший бродил в зимнем саду. Заметив Хенрики, он оживился и, на ходу непринужденно поздоровавшись с ним, быстрым взглядом окинул Жоржетту.
– Выпил лишнее, – шепнул Хенрики. – Он любит виски.
– Какой ужас!
Но тут молодой Харпер вернулся к ним и, отозвав Хенрики в сторону, что-то ему сказал. Хенрики заулыбался:
– Господин Харпер желает познакомиться с вами!
Жоржетта вспыхнула, в глазах блеснул торжествующий огонек, лицо зарделось ярким румянцем. Первый успех! О, теперь она твердо знала, тайный голос шептал ей, что заветная дверь непременно распахнется перед ней, стоит только трижды постучаться.
Наконец стюард, посланный Хенрики, вернулся с ответом, что г-жа Кёнигсгартен очень утомлена и просит ее извинить. Хенрики снисходительно улыбнулся. Великие артисты – люди капризные! Он пригласил гостей к столу и, продев тонкую ручку Жоржетты под свою, на чистейшем французском языке, щеголяя парижским акцентом, рассыпался в уверениях, что в жизни не видел ни у одной женщины такого красивого затылка, как у нее.
– «Beauté des femmes, leur faiblesse, et ces mains pâles» [9]9
Красота женщин, их слабость, и эти бледные руки (франц.).
[Закрыть],– прошептал он.
Жоржетта смутилась.
– Виктор Гюго? – проворковала она.
– Извините, Верлен, – ответил Хенрики со всепрощающей улыбкой.
С нежной благодарностью Жоржетта прижалась к плечу Хенрики: ей казалось совершенно естественным, что женщина выражает свою благодарность мужчине лаской, пусть даже самой незначительной.
– Понравился вам молодой Харпер? – спросил Хенрики.
– Он не лишен привлекательности. Как вы думаете, он интересуется театром?
– Вряд ли. Он вообще ничем не интересуется.
– Ничем?
– Да, ничем. Он скучает в этом мире. Я вам уже говорил: богатство – это проклятье!
– Ах, как жаль!
Хенрики позабавило разочарование Жоржетты, он весело рассмеялся. А впрочем, он нисколько не удивится, если Жоржетте удастся пробудить в Харпере интерес к театру.
Но тут Жоржетта почувствовала на себе ревнивый взгляд Лейкоса. Она обернулась и увидела его помрачневшее, обиженное лицо. Он с трудом поспевал за ними.
– Venez, venez, mon ami! [10]10
Скорее, скорее, мой друг! (франц.).
[Закрыть] – сказала она, останавливаясь. – Не отставайте!
– Merci, merci, ma chérie! [11]11
Спасибо, спасибо, дорогая! (франц.).
[Закрыть]– ответил он, счастливый ее вниманием.
9
Вскоре после ухода Гарденера Ева Кёнигсгартен вдруг почувствовала, что проголодалась. Она позвонила стюарду, заказала свои любимые блюда и попросила сервировать стол в салоне. Она поела с аппетитом и выпила стакан кьянти. Красное вино дивно искрилось в хрустальных гранях графина. Ева чувствовала себя удивительно бодрой и наслаждалась покоем. Вибрация парохода ей нисколько не мешала. Поев, она удобно устроилась в кресле и, поджав ноги, закурила.
Ей редко случалось испытывать чувство такого покоя и безмятежности. Позади осталась долгая зима, полная напряженного труда, впереди месяцы постоянной спешки и суеты, зато сейчас у нее несколько спокойных дней. И ей хочется насладиться покоем.
Ева была счастлива, на сердце у нее было легко, и все же, сидя в уютном кресле и мечтая, она словно ожидала чего-то: вдруг раздастся стук в дверь и ей принесут телеграмму, которую она ждет весь вечер… Она ждала ее с какой-то неугасающей верой. Немного было людей, совсем немного, чье слово или привет обрадовали бы ее. Кроме дочери Греты, теперь, пожалуй, только один-единственный человек, и именно этот человек забыл прислать ей привет. Был чудесный вечер, Еву никто не тревожил, она сидела с ногами в кресле, предаваясь бесконечным грезам, и ждала.
Было так тихо, как на ее маленькой вилле близ Гайдельберга. О чем бы она ни думала, ее мысли постоянно возвращались к ее домику под Гайдельбергом. Сколько еще осталось до лета? Она начала считать по пальцам: целых четыре месяца! Да, до лета еще далеко, целая вечность. Но однажды – сколько радости в этой мысли! – лето все же наступит. И вот она уже мечтает о том мгновенье, когда вечером впервые откроет окно своей спальни, и в комнату польется ласковый ночной воздух и тишина, в которой слышен только стрекот кузнечиков. А ее маленькая дочурка спит в соседней комнате.
Вошла Марта и спросила, не помочь ли ей одеться.
– Нет, нет, спасибо, еще есть время, – ответила Ева рассеянно, не поднимаясь с кресла. Еще нет восьми, у нее еще уйма времени.
Наконец она вскочила, чтобы стряхнуть с себя грезы, и стала ходить по каюте. «Придет и это лето, как всякое лето приходит, успокойся», – говорила она самой себе. Ее потянуло к письменному столику. Стопка голубой почтовой бумаги навела ее на мысль написать письмо Грете, длинное, подробное письмо.
Блестящая идея! Она буквально опьянила ее. Грета будет вне себя от радости, просто вне себя! В этой вечной спешке у нее едва хватает времени послать своей девчушке несколько строк.
Марта приоткрыла дверь.
– Уже девять часов, Ева, – сказала она.
– Я не пойду. Хочу хоть раз провести вечер в одиночестве! – ответила Ева. – А ты ложись спокойно спать.
– Вот и хорошо, что ты решила отдохнуть.
– Да, завтра вечером я пою, а после концерта, сама знаешь, всегда возвращаешься поздно.
– Доброй ночи, Ева!
Теперь она могла приняться за письмо своей маленькой дочурке. По своему обыкновению, она писала без долгих размышлений, все, что ей приходило в голову. Писала, что едет на большом пароходе и что в салоне у нее славный маленький рояль, что здесь у нее премилая розовая, как коралл, ванная комната, в которой все сверкает, что Марта с нею и, как всегда, очень заботлива. Ну вот, она едет в Америку, будет петь в Нью-Йорке, Бостоне, Чикаго, Филадельфии. – Грета может все эти города найти в атласе. Но потом придет лето, и они опять два месяца будут жить вместе в своем домике под Гайдельбергом, – на этот раз они закончат строить водяное колесо, непременно закончат, и оно завертится.
Ева писала увлеченно, горячо, щеки у нее пылали. И все-таки… все-таки она не могла написать своей маленькой девчушке всего, что хотела. Грете восемь лет, письмо вскроет старая, почтенная дама. С этой дамой Еве приходится считаться.
Ах, Грета, Грета, Грета! Безумная тоска по ребенку так мучительно терзала ее в этот миг, что она с трудом подавила стон. О, великий боже, как она любит свою длинноногую девочку!
Грета, Грета! Без нее жизнь теряет всякий смысл!
Она вспомнила, что не спросила Грету, навестил ли ее дядя Вайт. У него были дела в Вене, и по пути из Вены в Гайдельберг он хотел остановиться в Зальцбурге и повидать Грету. Она надеется, что на этот раз Вайт сдержал свое слово.
Ева писала и писала, и все время ее не оставляло ощущение, что она чего-то ждет. Но теперь она ждала не так уверенно и терпеливо, как прежде. Ожидание жгло ее все мучительней, оно томило, терзало ее.
Но тут в дверь постучали, и Ева с торжествующим видом встала. Вошел стюард, она взглянула на его руки. Руки были пусты. И, неотрывно глядя на его пустые руки, на эти непостижимо пустые руки, она попросила его передать директору Хенрики свое извинение – в последние дни она очень переутомилась.
Разочарованная и растерянная, Ева долго стояла, не в силах сдвинуться с места, и вдруг почувствовала себя одинокой. Безнадежное, ужасающее одиночество вплотную обступило ее. Она стоит перед бездной забвения. О, господи, она всеми покинута, одинока, как бессмысленна вся ее жизнь! Упражнения, репетиции, спектакли, гастроли, концерты, поездки – с ума можно сойти! Ева Кёнигсгартен, которой люди восторгаются, всего лишь несчастная, всеми покинутая женщина, только никто этого не знает.
Ни телеграммы, ни даже привета!
– Ну и пусть! – пробормотала Ева. Она опять поверила обманчивой мечте, надеялась наполнить новым содержанием свою жизнь, это была ошибка, и нелегко теперь эту ошибку сознавать. Но, возможно, это и к лучшему. Значит, дела во Франкфурте важнее, чем все остальное, ну и пусть. Не смог поспеть на «Космос». «Что ж, тем лучше! – решила Ева и выпрямилась. – Да, тем лучше, все сложилось наилучшим образом».
О, ей ничего больше не нужно – ничего, никогда! Только ее маленькая дочурка, больше ничего. Пусть снова репетиции, спектакли, концерты, поездки, но только не эти муки, с ними покончено. Она вспомнила об Йоханнсене, – как она его боготворила, как рабски была ему предана! А он вскоре вступил в связь с другой, и тогда Ева порвала с ним – ну, об этом не хочется и думать! Слишком все это было отвратительно. Никогда, никогда больше не пойдет она на такие муки! И каждый раз они все те же.
– Все к лучшему! – повторяла Ева, гневно сверкая вдруг потемневшими глазами. Но через минуту, негодуя и злясь на себя, она топнула ногой и закричала: – Ты дура! Дура! И никогда не поумнеешь!
Немного успокоившись, Ева разделась и легла в постель. Ведь телеграмма еще может прийти? Неужели она потерялась? Утро вечера мудренее. Ева вдруг снова примирилась с судьбой, на которую так часто роптала в минуты смятения.
10
Кинский лежал на своей койке в каюте. Уже сгустились сумерки, а он все еще не шелохнулся. И только если из коридора доносился чей-нибудь голос или мимо каюты кто-то проходил, у него вздрагивали брови. Когда Уоррен Принс вернулся, чтобы переодеться к вечеру, Кинский притворился спящим. Принс двигался осторожно, стараясь не шуметь. Он надел смокинг и, повязывая галстук, тихонько, сквозь зубы что-то насвистывал. С тщеславием, свойственным молодости, он внимательно оглядел себя в зеркало и в течение нескольких минут покончил с туалетом.
Кинский опять устремил взгляд в потолок. Вдруг он вскочил.
«Нет, нет, – сказал он себе, – это все от переутомления! – Он смочил виски и веки одеколоном. – Только от переутомления», – повторил он, как бы оправдываясь перед самим собой: пришлось ведь ехать ночь и целый день, чтобы успеть на пароход.
Он накинул пальто и вышел из каюты. Долго блуждал он, как в забытьи, по безмолвному лабиринту коридоров. В некоторых каютах надрывался граммофон. Бесшумно скользили стюарды. Иногда ему встречались пассажиры, все куда-то торопились и, казалось, были заняты важными делами. Они кричали, смеялись, наполняя пароход резкими, грубыми голосами. Две молодые женщины пустились по коридору наперегонки, и ему пришлось прижаться к стене. Когда он поднялся выше, в одном из салонов послышалась сладкая, сентиментальная музыка, он убежал оттуда и опять спустился на несколько палуб ниже.
Много лет он прожил в уединении, в тиши полей и лесов, и этот корабль, полный света, музыки, шумливых веселых людей, приводил его в ужас. Наконец он выбрался на тихую, тускло освещенную палубу, самую нижнюю на судне. Здесь лишь изредка проходил пассажир или стюард. Высоко подняв воротник пальто и надвинув на лоб кепи, Кинский долгие часы бродил по ней из конца в конец.
Внизу, в глубине, шумело море, оно мерно и мягко зыбилось – черное, блестящее, точно густая смола. Порою в далеком небе вспыхивал свет и так же быстро угасал: то сигналил «Космосу» последний маяк. Потом остались только звезды. Прозрачная, как вуаль, взошла на горизонте луна. Время от времени волна, шипя, ударялась о борт судна и слышался непрерывный шорох, будто выгребали шлак.
Кинский, содрогаясь, смотрел в черную пропасть моря, дышавшего ледяным холодом и жестокостью. Все здесь было ему чуждо – роскошный пароход, черное, как деготь, море, мрачное, с редкими звездами небо – все, все казалось ему чужим и враждебным. Но когда он закрывал глаза и внутренним взором заглядывал в самого себя, он ощущал такой всепоглощающий, гнетущий мрак, мрак без единой звезды, что в сравнении с ним эта темная ночь казалась сияющим днем.
Да, вот он и на пароходе, который на всех парах несется в Атлантику. Что его сюда привело? Зачем мчался он сломя голову, чтобы успеть на этот пароход? Разве он больше не волен в своих поступках, разве он игрушка таинственных сил, желающих его гибели?
Теперь дома, в Санкт-Аннене, вечерняя трапеза. Он видит ослепительно-белый, сервированный серебром стол. Как всегда, свежие цветы в хрустальных вазах, – таков обычай его матушки. Кушанья подаются простые, но убранство праздничное.
Все сидят за большим круглым столом в стиле барокко на стульях с высокими прямыми спинками; вот мама с ее снежно-белой короной волос, в черном шелковом, немного старомодном платье. Рядом с ней чинно и несколько церемонно сидит его дочь, подле нее мисс Роджерс – вот уже двадцать лет компаньонка матери, – особа с жидкими рыжими с проседью волосами и рыжими усиками над пухлой губой. А возле мисс Роджерс его место – оно пустует.
Как и каждый вечер, мама занимает сидящих за столом беседой. Она вспоминает что-нибудь из своей необычайно богатой событиями жизни. О, для мамы наслаждение окунуться в воспоминания. Она находит, что старость по-своему прекрасна, она озарена «золотым сиянием заходящего солнца». А может быть, мама рассказывает о своих путешествиях – Лондон, Париж, Ницца, Рим… В таких случаях она любит перекинуться с мисс Роджерс несколькими английскими или французскими фразами. Она живет в ином времени, в ином мире, давно канувшем в вечность, чего она так и не заметила. Она приосанивается, она снова важная дама прежних лет, супруга полковника фон Кинского, урожденная графиня Мансфельд. И тугоухая мисс Роджерс время от времени разражается коротким и громким лающим смехом.
Но вот мама встает из-за стола, и он по скрипучим ступенькам поднимается наверх, в свою мансарду. Он видит себя идущим по лестнице. У него маленькая спальня, полупустая и скромная, как монашеская келья, и огромный кабинет с почерневшим бревенчатым потолком. Здесь стоят несколько зальцбургских шкафов в стиле барокко и большой письменный стол эпохи итальянского Возрождения. Напротив, в углу, простое темное деревянное распятье грубой тирольской работы – больше двух метров высотой. Как только он включил свет, его жилье предстало перед ним во всем своем мрачном великолепии. И его, озябшего, одиноко бродящего по палубе, вдруг неудержимо потянуло в ту самую комнату, из которой он бежал.
Он видит себя открывающим выпуклые дверцы зальцбургского шкафа. Этот шкаф прежде стоял в какой-то церковной ризнице и все еще хранил запах ладана. Он берет из шкафа и кладет на письменный стол рукописи и кипы пожелтевших нотных листов. Волна торжества и восторга захлестывает его. Он садится за стол, его руки перелистывают рукописи. Потом опять встает и начинает медленно, в раздумье бродить по своему огромному кабинету, как бродил из ночи в ночь сто ночей, тысячу ночей подряд, – дождь ли барабанит в окна, бушует ли метель и снег хлопьями застилает стекла.
Бывают хорошие ночи, бывают плохие. Иногда в нем словно хмель начинает бродить, в душе звучит орган, поют искусные скрипки, и мелодии уносят его вдаль, как морские волны уносят корабль. Но плохих ночей больше, чем хороших. Хорошие ночи приходят реже и реже. Все цепенеет, мелодии замерли. Отчаяние овладевает им. Он отрешился от всего, чтобы осуществить цель своей жизни: создать нечто выдающееся, великое. Рядом с именами прославленных композиторов должно стоять и его имя. Он ощущал в себе такую силу. Дни, недели, месяцы он жил в лихорадочном упоении. Он слышал голос божества, который порою удается услышать лишь избранным. Тысячи ночей напролет, тысячи благословенных, проклятых ночей он пытался запечатлеть его дрожащей от волнения рукой. Но тщетно. Фрагмент, отрывок – ничего больше не попадало на нотный лист. Чу! Слушай! Но нет – ничего, ничего. Тишина. Родники молчат. Он ходит взад-вперед, пока не забрезжит утро, и в слепом барочном зеркале, стоящем в углу, видит свое бледное лицо.
А днем он вял и измучен, и мать испытующе следит за ним. «Какой прелестный день, – говорит она, – какая роскошь! Небо синее-синее, как на холстах старинных мастеров. А ты, дорогой, мне кажется, переутомился! Но помни, все великие люди испытывали муки творчества и отчаяние. Помни об этом, Феликс!»
Он делает над собой усилие, улыбается, он хорошо воспитан. По крайней мере, мать все еще верит в его призвание, она первая и взлелеяла в нем эту надежду, когда он был еще совсем юным, почти мальчиком. Величественная женщина, увенчанная серебряной короной волос, с гордым, все еще красивым лицом, внушала уважение, однако с некоторых пор он возненавидел ее и ее пошлые сентенции: до чего не чутка она, до чего поверхностна, как самодовольно замкнулась в своем высокомерии!