Текст книги "Дуэт с Амелией"
Автор книги: Бенито Вогацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– Так ведь он...
Но только она открыла рот, чтобы сказать наконец вслух, кем, в сущности, стал он для Хоенгёрзе, как дверь подвала распахнулась и в проеме появился Донат.
Словно нутром чуял, что самое время. Зачем он сюда спустился, было неясно.
Может, за метлой из кладовки, где лежал мой карабин. Мы с Амелией, словно опытные вояки, как по команде разом и без единого шороха – вжались в пол. А Донат двинулся по проходу. Он не просто шел, нет, он заглядывал во все двери – он искал.
И в каждом помещении придирчиво оглядывал все углы и закоулки. Даже в садовый инвентарь сунул свой нос. Но глаза еще не привыкли к темноте, и он нас не заметил.
Когда он ушел и опасность миновала, я увидел, что на Амелии лица нет.
– Послушай, Амелия, – ласково сказал я. – Нам лучше отсюда убраться.
Этот совет дала мне еще Дорле.
– Да, выдохнула Амелия с явным облегчением. – Лучше убраться. – Но тут же забеспокоилась: – Только как это сделать?
– Завтра утром придет узкоколейка, – ответил я.
6
Когда любовь, как говорят высоким стилем, стремится к зениту, она ищет укромный уюлок. По возможности укрыгый от взглядов врагов, откуда бы они ни пожаловали.
Как выяснилось в ходе событий, для нас с Амелией самым надежным в этот день оказался клочок земли где-то между деревней и шоссе, неподалеку от проселка, обсаженного вишневыми деревьями. Точнее, возле сарайчика одного из арендаторов.
С собой мы прихватили рюкзак, набитый хлебом и копченой колбасой, три одеяла и "Антологию немецкой поэзии" 1905 года издания, составленную неким Фердинандом Авенариусом [Фердинанд Авенариус (1856-1923) немецкий писатель и издатель. "Антология немецкой поэзии" впервые издана в 1902 голу. – Здесь и далее примечания переводчика.] "ревнителем чистоты искусств". В ней были собраны стихи разных полов о весне, о луне и любовной тоске.
Кто о чем.
Поезд и впрямь пришел. Причем именно около девяти часов, как и предсказывала Пышечка. После пятидневного перерыва в это утро вдруг опять пришел. И знали об этом лишь очень немногие, как оказалось.
Он пришел с востока, но, поскольку рельсы, соединяя отдаленные деревушки, петляли вдалеке от шоссе, нигде с ним не соприкасаясь, избежал встречи с нескончаемо тянувшимися колоннами танков.
В то ясное утро поезд узкоколейки бодро описал последнюю дугу за орошаемым полем и двинулся прямо на нас. Мы сидели наготове в картофельном погребе винокурни. Прыжок на ходу в один из вагонов-и ту-ту на запад, через Шлему, Зиден и Циллихендорф, туда, где танков наверняка еще не видали и где Донату нас нипочем не достать.
С матерью я попрощался, и прощание наше прошло довольно весело.
Она спросила смеясь:
– Ну и что ты будешь делать, если она и вправду придет, узкоколейка-то?
В ответ я тоже весело рассмеялся. Пришло время доказать, что я взрослый.
– С такими вещами шутки плохи! – переменила она тон. – Лучше спрячься хорошенько, а ночью придешь, захватишь чего надо.
Вот как она понимала обстановку.
Но поезд узкоколейки все же пришел, причем несся на всех парах и был до того перегружен, что земля дрожала.
Мы стояли у самых рельсов, и перед глазами мелькали плечи, лица и шапки крестьян и солдат, набившихся в вагоны. Их мешки и чемоданы, их уголь и овощи-и их глаза, глаза затравленных тварей, с волчьей ненавистью глядевшие на нас.
– Трусливые скоты! – процедила Амелия сквозь зубы. От страха совсем осатанели. Ты только погляди!
В эту минуту мимо как раз прогрохотал последний вагон. Поезд не остановился, и по ту сторону полотна мы увидели еще одну пару, не менее нас раздосадованную неудачей: там стояли Михельман и его грузная супруга, у которой сердце со страху до того съежилось, что его теперь как бы и вовсе не было. Еще чуть-чуть – и мы пустились бы на поиски счастья в этом милом обществе.
– Как поживают Юзеф со Збигневом? – спросил я, просто так, чтобы вызвать его на разговор.
Но Михельман мигом повернулся и, не взглянув на жену, пустился наутек. То ли обратно к противотанковому заграждению на нашем проселке, то ли в лес – вешаться, а может, и к Донату – за подкреплением.
Мы с Амелией двинулись в другую сторону, сперва шли вдоль рельсов, потом свернули на полевую дорогу.
Возле стога соломы, принадлежавшего Лобигу, мы сели прямо на землю и очень долго сидели, уткнув подбородок в колени и не говоря ни слова. Когда стемнело, нам обоим пришла в голову отчаянная мысль попробовать обойти противотанковое заграждение. У стога мы не чувствовали себя в безопасности. Михельмановские подручные запросто могли устроить облаву и сцапать нас здесь. Внезапная тревога погнала нас напрямик через ржаное поле к сарайчику арендатора. Мне ничего не стоило взломать дверь. запиравшуюся на одну единственную задвижку. Для этого как нельзя лучше сгодился острый кусок кровельного железа: минутное дело раз нажал, и все.
Поздно вечером я даже рискнул вернуться к стогу, чтобы вытащить из-под самого низу две охапки сухой соломы, мягкой, как матрац из конского волоса. У противотанкового заграждения зашевелились и задвигались может, меня заметили. Тем не менее я благополучно добрался назад, к Амелии. И мы с пей устроили себе "постель" : просто расстелили солому по полу сарайчика, гак что ногой ступить было некуда. А уж раздеваться и вовсе пришлось снаружи.
Когда мы устали, или, вернее, когда мы смогли позволить себе отдохнуть, мы повалились на солому и почувствовали себя в безопасности. Пусть даже эти защитнички и засекли наше укрытие, оно все равно с их точки зрения настолько выдвинуто вперед.
То есть настолько близко к русским, что никто из них не отважится на вылазку. Значит, с юга нам ничто не грозило. С севера же, где тянулись танки, мы считали, тоже никакой угрозы не было: сарайчик стоял все же слишком далеко от шоссе, чтобы русские заподозрили здесь засаду.
Мы находились как раз посередине – на той воображаемой линии, которая была границей зоны обстрела для наших врагов как с той, так и с этой стороны.
Мы лежали на соломе-если уж быть точным, на двести метров ближе к русским, чем к тем, другим, – и осторожно прикасались друг к другу. Амелия обмирала от страха. Я взял ее руку в свои и прижал к себе в том месте, которое менее всего имело касательство к обороне деревни Хоенгёрзе, равно как и к ее оккупации. Амелия, без сомнения начитавшаяся вольно написанных романов, попыталась что-то мне объяснить, чтобы предостеречь от чересчур поспешных выводов.
– Понимаешь, у меня что-то неладно с этим... Видимо, потому, что у женщин, как ты, наверно, и сам знаешь, все "то гораздо сложнее... – мялась она.
Я был так переполнен счастьем, что мне стоило больших усилий поверить: то, к чему я сейчас прикасаюсь, и есть Амелия, она сама. ее тепло, ее тело: и, пусть бы весь мир перевернулся, мне было все равно. Но она– она явно больше всего опасалась оказаться не на высоте.
– Только не сердись, но даже и железы как-то еще не функционируют как надо. ну в общем, гормоны и все такое, ты сам знаешь...
– Ясное дело, – возбужденно поддакнул я. вполне логично! – А сам и понятия не имел, о чем это она.
– Тебе придется быть очень начеку, чтобы... ну, чтобы мы, увлекшись, не... наделали глупостей.
– Всегда начеку-закон нашей жизни, – бросил я небрежно.
Теперь я изображал из себя этакого повесу. прошедшего огонь, воду и медные трубы. Другого выхода не было.
В конце концов оказалось, что я был у нее первый и что все произошло в точности так, как я расписывал в свое время Ахиму Хильнеру. Мы с Амелией столько раз представляли себе все это так живо и во всех подробностях, что теперь нам почти нечего было добавить-скорее пришлось даже кое-что подсократить.
Амелия отвернулась и тихо плакала, пока я неумело и самозабвенно делал свое дело.
думая про себя: зато этот подонок оттащил вместо меня целых восемь мешков! С ее губ не слетело ни звука, только руки она раскинула в стороны и как-то странно растопырила пальцы.
Потом, стесняясь смотреть в глаза дру1 другу из-за чепухи, которую оба нагородили, мы растерянно уставились в потолок.
Мы стали ближе друг другу. Мы выдержали первое испытание.
Амелия нарушила молчание:
– В книгах-я имею в виду хорошие книги это плохо кончается.
– Что "это"?
– Такая вот любовь. Между таким, как ты, и такой, как я. Хорошо она кончается только в плохих книгах.
– Плохие мне больше по вкусу.
– Но они лгут, – возразила Амелия.
Потом мы оба уснули. И во сне, как потом выяснилось, все у нас куда лучше ладилось. Длинные ноги Амелии вскидывались кверху, словно крылья вспугнутого журавля, мощными взмахами уносящие птицу вдаль...
Утром я ногой распахнул дверь сарая, и нас поразила мертвая тишина.
Мы выскочили наружу: никаких танков, на шоссе пусто. Бесследно исчезли и наши враги-защитники, если можно так выразиться, ни звука не доносится и со стороны деревни. столь жестоко обошедшейся с нами обоими. Только на колокольне развевается белый флаг. Деревушка наша сегодня была уже не та. что вчера. Вся залита каким-то странным светом. И мы увидели, что этот яркий свет исходил от вишневых деревьев, буквально полыхавших белым пламенем.
А дрозды заливались на все голоса и, взбудораженные белой кипенью деревьев, в дикой спешке тащили в глубь крон травинки и глину, покамест они еще не подсохли и могли тотчас пойти в дело. Хорошие примеры тоже заразительны. Мы смочили руки росой и наскоро умылись. А потом побегали по полю, подставляя лица ветру. Откуда он дул, не имело значения. Теперь все страны света слились для нас воедино.
Потом мы сидели в кювете и ели колбасу без хлеба, а Амелия, очень кстати, читала вслух стихи из "Антологии немецкой поэзии". О весне, о вечном и бесконечном расцвете и обновлении. "О сердце, позабудь печаль, все переменится отныне!" [Из стихотворения "Вешняя вера" немецкого романтика Л. Уланда (1787-1862). Перевод А. Голембы.].
– Понимаешь, все!
Ясное дело, – ответил я и ткнул пальцем в сторону шоссе. Перевалив через холм. со стороны деревни Ноннендорф на него вылезала новая колонна танков. Не знаю почему, но Амелия тут же обернулась и посмотрела на нашу колокольню: белый флаг исчез.
7
– В Берлине у нас даже был портрет фюрера маслом!
Такой портрет был далеко не у каждого.
Его вытащили из горящего дома. В дом ночью попали бомбы, и он горел потом целый день. Вдруг из клубов дыма вынырнул человек в штатском, но с каской на голове – в руках он держал спасенный им портрет. Заметив меня, а я, вероятно, глядел на него во все глаза, – он торжественно вручил мне портрет. Я понес ею домой, и мне казалось, что теперь все страшное позади и с Адольфом Гитлером ничего уже не случится.
– Вокруг него слишком много всякой шушеры, – обронила Амелия, и я удивился, откуда она может знать о таких вещах.
Мы сидели в сарае и старались отвлечься, рассказывая друг другу что придется. Наши враги вновь взяли нас в клещи с севера и с юга. Грохот и лязг на шоссе не прекращался ни на минуту, и не было ему конца.
Нам уже надоело беспрерывно молоть языком. да и темы вроде все исчерпались, а с наступлением темноты настроение и вовсе упало.
Что мы будем делать, если они захотят нас убить?
– Кто "они"?
– Все равно кто.
– В Берлине у нас... – начал было я.
– Оставь Берлин в покое!
Ведь в Берлине был ее отец. И она в тот раз хотела поехать с ним. Нужно было ее понять.
Но ведь я только хотел выяснить, боялась ли она. Я вспомнил, что в Берлине у нас был мировой учитель – не чета Михельману. За ним мы готовы были в огонь и в воду.
На уроках истории мы с ним, плечо к плечу, топили в крови восстание боксеров. Очень часто.
– The Germans to the front! [Немцы-вперед! (англ.)] – Что тут начиналось! Нас воодушевляла мысль, что без немцев жизнь на земле просто прекратилась бы. Может, теперь этот момент и наступил.
Тут Амелия прижалась ко мне и прошептала:
– Я придумала, мы с тобой станем вечными возлюбленными.
Я не сразу понял. Только догадался, что и это она где-то вычитала. Ее все время тянуло жить по книгам. Но в данном случае она могла достаточно наглядно пояснить свою мысль, и до меня быстро дошло, что предлагаемый ею выход вполне приемлем.
Вот так а теперь пусть нас найдут и расстреляют. Или задавят гусеницами. И до последней минуты мы будем лежать, не меняя позы. не двигаясь. Только разговаривать можно.
Это оказалось отнюдь не гак просто.
Лучше бы она привязала меня к дереву, это бы еще куда ни шло. Тогда я бы мог по крайней мере умереть от голода или жажды. Без пищи и воды исход предрешен и от тебя не зависит. Куда хуже, когда у тебя есть все. Когда ты просто изнемогаешь от избытка. И как я ни старался подыграть ей. я очень скоро понял, что вечной любви не бывает. Никому это не под силу. И попытался вывернуться, напомнив ей:
– А как же твоя мама? Наверняка ведь тебя сейчас ищет.
– Хуже-наверняка меня не поймет.
– Но ведь она вроде хорошо к тебе относилась?
– Пока я была послушна ее воле.
– А теперь больше не хочешь?
– Конечно, у меня своя голова есть.
Мы говорили о посторонних вещах, но от этого положение наше представлялось еще более безвыходным-каждый старался сделать вид, будто ничего особенного не произошло и наша любовь не такое уж безнадежное дело.
В полной готовности умереть в любую минуту, я прижал Амелию к себе и спросил:
– Твоя мама тоже прочитала такую уйму книг ?
– Куда больше. Только по ней незаметно.
– Понятно, понятно.
– Не станет же она читать стихи Донату.
– Не станет.
– Когда на нее нападает тоска, она берется за книги или едет в Зенциг.
– К врачу-специалисту.
– Его фамилия Кладов, – почему-то уточнила Амелия. Видимо, теперь это не имело значения. – Он пишет пьесу. А вообще-то он жестянщик.
Слово "жестянщик" само по себе не звучит оскорбительно, но достаточно было услышать, как презрительно она прошипела это "щ".
Но ведь твоя мама... Я никак не мог представить себе ее мать, эту чопорную даму, рядом с каким-то жестянщиком.
– Она верила в его... ну, талант, что ли.
Правда, только пока к нему собиралась, а по возвращении-уже пет.
Вот она, значит, какая, ее мать. Я собрался было спросить, почему по ней совсем не заметно, что она может быть и другой, как вдруг мне послышался гудок узкоколейки.
Справа по-прежнему [рокотали танки, но слева донесся далекий и жалобный звук.
– Узкоколейка! – завопил я и рванулся было вскочить, но Амелия сжала меня как в тисках.
Ты все испортишь!
Уж если она с таким презрением произносила "щ" в слове "жестянщик", а потом и "т" в слове "талант", то ей, конечно, вполне хватило моего неловкого движения, в ее глазах я изменил самой идее вечной любви. Неважно, что пока мы еще не умирали. а только репетировали смерть...
Лишь намного позже я сообразил, что никакого гудка и не было, что для узкоколейного поезда было бы чистейшим безумием вдруг появиться здесь. Кик бы то ни было, Амелия и потом не разжала рук. Для этого, как она выразилась, "не было оснований".
И самое удивительное, что я, хоть и после долгого молчания, признал-таки ее правоту.
Вечная любовь черпает силы в самой себе и преодолевает все. хотя и с трудом. Все зависит от силы воли.
И вот я взял себя в руки и сделал робкую попытку опять завязать разговор:
– А как у тебя было со школой? Тебе нравилось учиться?
Не знаю. Как-то еще не думала.
– Мне нет, – заявил я. Я не любил ходить в школу.
– Ты можешь себе это позволить, – вздохнула она, и я был горд тем, что мог себе это позволить. Хотя бы это.
– А у Михельмана ты училась?
– Нет. опять вздохнула она. – Никогда.
– Твое счастье.
– Знаю.
Ее губы почти касались моего уха. так что достаточно было едва слышного шепота.
– Поначалу кажется, что жизнь скука, верно?
– Верно . – согласилась она. – Появляешься на свет, и за тебя все уже заранее решено: и что есть. и где учиться, и как жить...
Мне опять стало трудно следить за ее мыслью. Ведь меня волновала сама Амелия. а вовсе не ее речи. Они так не вязались с обстановкой, что скорее мешали.
За меня никто еще ничего не решал, тем более насчет еды; но только я попытался представить себе, каково это-с самого рождения жить в господском доме и всю жизнь мечтать о вечной любви, как совсем рядом послышались чьи-то шаги.
Наш час пробил. Шаги приближались!
Роковой миг наступил. В дверь отчаянно забарабанили.
Я не выдержал и хотел было вскочить, но Амелия на этот раз предвосхитила мое движение: обхватив мою голову, она прижала ее к своей груди и сплелась со мной в единый комок. Мы оба замерли...
Дверь распахнулась, повеяло свежим апрельским ветром. Мы закрыли глаза, ожидая выстрела в упор. Я забыл сказать, что одежды на нас никакой не было, равно как и одеяла или хотя бы охапки соломы. "Вечные возлюбленные" смело возвещали враждебному миру о своей любви: но враг, стоящий в дверях, видимо, был к этому не готов и не издал ни звука.
Только после очень длительной паузы послышалось:
– Боже мой, Юрген!
Мы осторожно приоткрыли глаза и скосили их на дверь. В проеме стояла моя мать. Она так смутилась, что не знала, куда девать глаза.
8
Я не ослышался: поезд узкоколейки на самом деле вернулся, причем на паровозе сидел тот самый украинец, что раскрашивал игрушечные танки яркими цветами и мог бы прочесть письма Бориса Приимкова-Головина, о которых у нас в деревне никогда не забудут. Все бывшие военнопленные слушались его как командира. Мать рассказала, что они, теперь уже с оружием, спрыгнули с поезда, с ходу разнесли противотанковое заграждение, напав на "защитников" с тыла, вновь вывесили белый флаг на колокольне и потом долго, но тщетно разыскивали Михельмана.
За это время в деревне столько всего произошло, что мать с радостью ухватилась за возможность рассказать об этом, чтобы не говорить о нас. Пока Амелия обувалась, а я причесывался, она стояла в дверях спиной к нам и взахлеб рассказывала обо всех этих происшествиях. Происшествия во многих случаях помогают преодолеть неловкость.
Чего стоила, например, история о том, кто вывесил белый флаг на колокольне в первый раз. то есть еще вчера.
– Это сделала Пышечка, толстуха с маслобойни, терпение у нее, видишь ли, лопнуло.
Четыре дня она ждала, когда же хоть одно из этих страшилищ завернет к нам в Хоенгёрзе. Что же это такое, в конце концов, – все эти парни едут и едут в Берлин; там вылезают из танков и празднуют победу черт-то где и черт-те с кем. Мать сказала, что Пышечка с семи утра сидела на крыше нашего сарая и не спускала глаз с шоссе, следя, как тапки один за другим переваливают через холм и исчезают из виду. И глаза у нее были как у больной, которая ждет не дождется смерти, – сказала мать. Так она сидела целыми днями и глядела на шоссе, а под конец совсем упала духом. Чем больше танков проходило мимо, тем яснее ей становилось, что они не собираются здесь ни с кем воевать. Они просто едут. И тут ей пришло в голову, что они, может, боятся засады.
– Это в нашей-то паршивой деревне, где все со страху давно в штаны наклали.
Как только эта мысль зародилась у нее в голове, она уже не могла ни минуты усидеть на крыше. Взяла простыню и вывесила на колокольне, чтобы ее девственной белизной успокоить загадочных победителей. Она хотела заключить с ними мир и наконец-то выяснить, каковы эти парни на вид.
Но тут откуда ни возьмись вынырнул Михельман, наш учитель и спаситель.
– Так он ведь собирался удрать на узкоколейке! – перебил я.
Верно, собирался. Но когда этот номер не прошел, он опасался уже не только за свое положение, но и за свою шкуру.
– Господи боже, причитала мать, – ведь я сердцем чуяла, что он на мертвых наживается.
Ее даже передернуло. Амелия вопросительно взглянула на меня. Очевидно, в Хоенгерзе случались веши починю тех, о которых писалось в книжках.
Точно не знаю, но кажется. Ганс, сын Лобига, который числился погибшим, на самом деле жив и здоров, – сказала мать. Ей показалось, будто он стоял за воротами усадьбы. Тот самый Ганс, что служил в тыловых частях и погиб при внезапном танковом рейде русских, как было сказано в официальном извещении.
Так видела гы ею или нет?
Вообще-то не я, а Наш-то точно видел.
но об этом никто не должен знать.
Ну. Наш-то, этот много чего видел. Чeго душа пожелает, то и увидит, причем со всеми подробностями. Этою просто не vioi ло быть. Откуда бы взялось у Михельмана официальное извещение...
– Ну, мать, не может того быть, чтобы он сам решал, кому жить, а кому помирать!
– А почему ж тогда Лобти стрелял в Михельмана – отпарировала мать.
– Стрелял?
Всего сутки назад мы с Амелией ушли из деревни, но за эти сутки в ней. видимо, так все переменилось, что ее теперь, пожалуй.
и не узнать. Я быстро проверил, откуда дул ветер. Он дул с юга. потому – т о мы. наверное, и не слышали выстрела.
Тут я заметил, что рядом с одеялом на соломе все еще лежала копченая колбаса.
нарезанная толстыми кружками. А заметил я потому, что мать за разговором то и дело по1лядывала в ту сторону.
– Ничего не понимаю – вдруг подала голос Амелия. – Как это стрелял?
В общем, дело было так. Только белый флаг взвился на колокольне-высоко-высоко, отовсюду видать, даже с шоссе, – как на площадь перед церковью выскочил Михельман с пистолетом в руке. И вид у него был такой, сказала мать, вновь скосив глаза на колбасу, – такой, словно враги уже со всех сторон.
– Кто подойдет, пристрелю на месте!
Потом кликнул на помощь Ахима Хильпера. Тот ведь у него в фольксштурме числился. И велел Ахиму влезть на колокольню и сорвать "эту тряпку". Нашему учителю не хватало только врагов извне. Их у него и в Хоенгёрзе было более чем достаточно. И в деревне решили, что он собирается их всех "ликвидировать". Мать употребила выражение, услышанное по радио.
Хильнер полез с церковного чердака на колокольню и уже протянул руку, чтобы сорвать флаг, как вдруг в дверях церкви вырос Лобиг с двустволкой в руке.
События поворачивались так, как будто в Хоенгёрзе война продолжалась уже без вмешательства извне.
– Ну, сволочь паршивая, теперь тебе все равно крышка! – прорычал Лобиг. Во всяком случае, так говорят. Ведь мать только передавала все это с чужих слов, а проклятая колбаса, нарезанная толстыми кружками, лежала так близко.
Но Михельмана отнюдь не прельщала перспектива вооруженного конфликта. Он не питал слабости к поединкам с оружием в руках. Поэтому он тут же отшвырнул пистолет. Но, когда Лобиг все же вскинул ружье и выстрелил, он припустил во весь дух по улице в сторону замка.
– Значит, Лобиг промахнулся? – спросила Амелия, явно заинтересовавшись.
– Ничего я не знаю. – вздохнула мать.
Слишком много всего случилось. Просто голова идет кругом.
Амелия сочувственно кивнула, и тут они наконец посмотрели друг другу в глаза. Но взгляд матери как-то сам собой вновь соскользнул на колбасу. Тяжко, скажу я вам, смотреть, как стойкий и мужественный человек, много переживший на своем веку, теряет голову от голода и вид мяса и сала завораживает его с такой силой, что он просто не может отвести от них взгляд. Вот и мать-вроде была такая же. как всегда, и все же как бы невзначай то и дело посматривала в ту сторону и сама же смущалась.
Она стояла снаружи и рассказывала об узкоколейке, о выстреле и о белом флаю на церкви, а взгляд ее сам собой притягивался к колбасе. Я, конечно, собирался угостить мать и ждал только удобной минуты.
Чтобы это вышло как бы между прочим: дескать, вовсе мы не страдаем от голода, а просто слегка проголодались. Ведь не за тем же я увел из дому Амелию фон Камеке, чтобы подкармливать свою мать за ее счет. Не в голоде же было дело! Да и я не "случной жеребец", чтобы получать лучший корм за это! Нет и нет. Я дождался. когда мать проговорила:
– Я ведь только хотела вам сказать, что теперь уже можно вернуться. Вот, собственно, и все, что я хотела.
Этого было достаточно. Мы сразу же принялись собирать свои вещи. и, когда очередь дошла до колбасы, я обернулся к матери:
– Забери-ка ты у нас эту штуку. Да попробуй сперва, понравится ли!
И мать, сначала немного поломавшись для виду-мол, раз уж все равно выбрасывать, – съела кусочек-дру! ой. Было видно, как у нее буквально слюнки текут.
Ну вот, пожалуй, и все, что она хотела нам сказать, повторила мать в который уж раз, энергично работая челюстями. Да, вот еще что забыла: пленные, приехавшие по узкоколейке, рыскали по деревне, искали Михельмана. Но так и не нашли. Он исчез.
Они опросили всех жителей поголовно, а под конец взялись за Лобига.
– Почему именно за Лобига?
– Откуда мне знать?! Пришли к нему и заявили: ты, мол, должен быть в курсе, куда девался Михельман. Ведь ты в него стрелял.
– И это им было уже известно? – Я только диву давался.
Да, известно. Но Лобиг прикинулся дурачком: мол. знать ничего не знаю и ведать не ведаю. Даже в толк не возьму, о чем речь. Да ты ведь его знаешь, Лобига-то.
У матери всегда так: перепадет ей лакомый кусочек, она сразу приходит в благодушное настроение и готова болтать без умолку. Не переставая жевать, она подробно описала, как пленные взяли Лобига в оборот и вцепились в него мертвой хваткой.
– Наверняка их кто-то надоумил! – воскликнул я.
Мать молча пожала плечами и сглотнула: чего не знаю, того не знаю.
Во всяком случае, не добившись толку про Михельмана, они задали Лобигу другой вопрос:
– А где твой сын?
Тут Лобиг мигом достал из комода похоронку. И с ухмылкой сунул им под нос.
– Опоздали маленько! Вот, черным по белому, официальное извещение.
– С ухмылкой? – удивленно переспросила Амелия.
Тут уж мать понесло.
– Так ведь они что думали-то? Они думали, Лобиг его уже прикончил, спасителя-то нашего. Предположим, сказали, что твой сын жив. Представь себе, что он жив. И эта похоронка гроша ломаного не стоит. Ты, наверно, взбесился бы от злости и пристрелил бы Михельмана. верно?
– Ну а он что им на это?
– А он как заорет: тогда я бы уж не промахнулся!
Мать знала все до мельчайших подробностей. Хотя случилось так много всего, что голова у нее шла кругом.
Когда тебе говорят, что русские с узкоколейки расспрашивали про то-то и то-то и при этом совсем неплохо разбирались в делах нашей деревни, то невольно веришь всему и начинаешь интересоваться уже мелочами. Ну например, интересно все-таки, как же они объяснялись с нашими, и в первую голову с этим самым Лобигом. Ведь у него, особенно когда разойдется, не то что русские, а и мы сами ни черта разобрать не можем.
Так ведь с ними был Швофке, – сообщила мать как бы между прочим, смахнула крошки и поднялась. Мол, пора трогаться.
– Швофке?!
Нужно же было с самого начала сказать.
что с ними был Швофке. Что Швофке приехал с ними по узкоколейке, когда поезд вернулся в деревню с запада. Что он, весьма вероятно, даже сидел на тендере бок о бок с тем украинским парнем, который в свое время дал ему игрушечный танк.
Ведь могло быть и так! Нужно же было сказать!
По дороге домой я спросил у матери: может, и война уже кончилась, и деревня наша иначе называется. О таких мелочах в спешке и позабыть недолю. По лицу Амелии я заметил, что и у нее мелькнули кое-какие догадки, когда мать слишком уж мимоходом упомянула имя бывшего господского пастуха.
– Война кончилась? Ничего такого пока не слышно, – буркнула мать и обернулась.
Я тоже обернулся. И убедился, что она была права. На моих глазах один из танков свернул с шоссе и загрохотал в нашу сторону. Первый! За ним повернули еще несколько. Заметили наконец белую простыню Пышечки на нашей колокольне. Цветущие ветки вишневой аллеи застучали по броне.
И перед лицом надвигающегося врага мать вдруг вспомнила, в каком виде застала нас в сарае. И с ходу отвесила мне четыре звонкие затрещины: "Как-тебе-не-стыдно!" -поскольку было неясно, будет ли у нее случай еще раз вернуться к этому вопросу.
9
Попробуем припомнить те дни и представим себе такую картину.
Танкист начал свой боевой путь, скажем, в Пятигорске, то есть на Северном Кавказе.
На Курской дуге он попал пол бомбежку.
и его танк потерял левую гусеницу. Двое суток он со своим экипажем тащил на себе исправную гусеницу, снятую с другого танка – у того разбило башню. Потом он махнул через всю Украину до Житомира, где экипажу пришлось выпрыгнуть из танка и схватиться врукопашную. Башенный стрелок погиб. Под Кюстрином танкист участвовал на исходе ночи в числе двухсот танков во внезапном ударе по тылам. Многие полегли в том бою, но этот, из Пятигорска, повел свой танк дальше, хотя правая рука у него сильно пострадала от ожогов. Во главе другой танковой колонны он первым ворвался в Лукау. Противотанковое заграждение – завал из бревен – он расстрелял на ходу и подмял гусеницами. И наконец, на участке шоссе недалеко от Марка по приказу вышестоящего командира свернул влево и в сопровождении восьми других танков загрохотал и залязгал гусеницами по мощенному булыжником и окаймленному цветущими вишнями проселку к деревне Хосигёрзе, отчего дома в этой деревне запрыгали со страху, как воробьи. Танки спокойно катили и катили себе вперед-казалось, они собираются с ходу взять нашу деревню и, нс останавливаясь, проскочить на Винцих.
Но у пруда, где проселок описывает крутую дугу, посреди дороги вдруг оказался Каро, наш верный пес. Откуда он взялся, не знаю. Знаю лишь, что он был приучен становиться на дороге перед транспортом – в знак того, что за ним движется стадо.
Видимо, в этом и было дело, потому что Каро стоял на дорою, преградив путь танку из Пятигорска, глухо рычал и не двигался с места. Мол, сперва пропустите стадо, а уж потом воюйте себе на здоровье.
Танкист из Пятигорска посмотрел на пса, все понял и решил: быть по сему. Поэтому он вылез из танка и, смеясь, потрепал храброе животное. Потом рухнул во весь рост на землю и уснул. Колонна остановилась и заняла собой всю улицу. Овцы трусливо засеменили восвояси, держась поближе к домам.
Разом умолкли все моторы. Если бы не Каро, вызвавший невольную остановку, эти парни все ехали бы и ехали и могли бы проехать еще сотни километров. Но остановка свалила их с ног.
Из всей деревни, естественно, только одна Пышечка решилась подойти к ним поближе.
Прихватив и меня для компании, она покрутилась между машинами, шепотом переговариваясь со мной и внимательно разглядывая чужих солдат, безмятежно спавших богатырским сном, распластавшись на броне своих танков или попадав прямо на землю наподобие спелых яблок; даже часовой едва превозмогал усталость.
Но крепче всех спал танкист из Пятигорска, который ласково погладил нашего Каро. Лицом он уткнулся в собственную мускулистую руку, поросшую черными волосами и согнутую в локте; рукав был высоко закатан. Другая его рука, исчерченная шрамами и начисто лишенная волос, лежала в песке как бы на отлете, словно он, падая, отбросил ее подальше от себя. На спине пропитанная потом гимнастерка обтягивала острые крылья лопаток, а в талии ее туго схватывал толстый кожаный ремень. Ноги у танкиста были такие длинные, что казалось: его штаны со штрипками вот-вот лопнут.