Текст книги "Дуэт с Амелией"
Автор книги: Бенито Вогацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
– Что ты тут делаешь? И вообще?
Наверное, у меня был довольно затравленный вид -я подозрительно вглядывался в каждый дом, в каждый сарай. Мать сшила мне брюки и поклялась, что никаких сдвигов у меня нет. И все же мозги у меня были как-то не гак устроены. Постепенно я отдалился от всех в нашей деревне, малопомалу и день за днем, как листок на воде...
Прижав Амелию к церковной ограде из нетесаных камней, я прошептал:
– Я отдал туфли в починку, чтобы он тебя не погубил!
– Кто "он"? – спросила она тоже шепотом. Надо признать, слушала она довольно внимательно.
– Господь бог, кто же еще!
– Как это? Какой еще бог?
– Наш бог, деревенский, пояснил я. – А не отдашь, погибнут самые близкие и любимые. На это и расчет.
Она деловито кивнула.
– Два мертвых сапожника, Юзеф и Збигнев, у него за ангелов, – задышал я ей в ухо.
Лишь немногие из людей умеют слушать.
не задаваясь целью сразу все понять. Я хочу сказать, не требуют тут же подробных объяснений.
Она умела, она слушала так, словно я пою жуткую песню о призраках.
И у нее хватило духу сказать:
– Я чувствую то же самое.
Она чувствовала то же самое, поэтому и пришла.
– Какая-то необъяснимая тревога, сверлит и сверлит, понимаешь?
Если я в ту пору хоть что-нибудь понимал, то только это-тревогу, которую нельзя объяснить.
20
Как потом рассказала мне мать, Амелия постучалась к нам в окошко и крикнула:
– Выходи скорее-мне страшно!
Мать туг же выбежала-уж не знаю, что она подумала: как-никак сама барышня запросто явилась к нам и просит помощи.
В дом она ее, во всяком случае, не пригласила-и слава богу.
Амелии стало страшно из-за того, что Донат, наш старый приятель, избил овчарку Каро. Причем не мимоходом, не за то, что пес случайно попался под ноги, нет, Донат избил пса вполне сознательно. Он с такой яростью набросился на Каро, что навел ее на мысль о...
Амелия так долго сдерживалась, что теперь разрыдалась не на шутку. По правде сказать, ничьи слезы не вызывали во мне потом такого подъема духа, как в тот раз. Ее зеленые глаза заволоклись слезами и приобрели тот самый оттенок, который нужен, чтобы сказать другому, как ты за пего боишься и как сладостен тебе этот страх.
Она плакала так, как другие смеются, ощутив облегчение. И я по думал-если она смотрит на тебя такими глазами, она способна ночью проснуться, чтобы проверить, не холодно ли тебе, и прикрыть одеялом твси плечи-вот какой это был оттенок.
Да. о псе-то мы совсем забыли. А ведь его тогда не пристрелили, его только заперли в загоне, и с той минуты никто о нем и не вспомнил. До вчерашнего дня. Вчера Амелия услышала тихий вой, доносившийся из парка. Почти неделю пса не кормили.
Намеренно или нет, почем знать. Во всяком случае, Амелия спустилась к нему с тарелкой супа и куском мяса и вывалила все это в его миску.
– Он с такой жадностью набросился на еду, знаешь, как у Джека Лондона упряжные лайки на Аляске...
– Да, да. представляю.
Амелии всегда нужен был пример из ее книжек...
А мне-нет, и в этом заключалось мое преимущество. А недостаток-в том, что я больше понимал в хороших собаках, чем в хороших девушках.
Потом Амелия погладила налакавшегося досыта пса и даже прижалась головой к его морде. При этом взгляд ее случайно упал на одно из окон верхнего этажа-там стоял Донат и наблюдал всю эту сцену. Значит, он обо всем знал: и о том, что собака выла от голода, и о том, что Амелия принесла ей поесть.
А сегодня, ближе к вечеру, Донат появился в загоне и так пнул пса сапогом в живот, что тот завопил. Завопил, как...
– Как человек, понимаешь, совсем как человек!
Амелия потащила к окну мать. Но Карла фон Камеке отнеслась ко всему этому удивительно безразлично. Мол, Донат понимает в собаках наверняка больше их обеих: "Может, он хочет ее наказать или проучить".
И лишь когда вой перешел в предсмертный хрип, она велела Амелии спуститься в парк, чтобы Донат ее увидел.
Амелия накинула на плечи шаль, потом надела еще и пальто и шапку-только чтобы успокоиться. Она вышла в парк и направилась к Донату: он все еще стоял в загоне и, заметив ее, сокрушенно покачал головой-до чего, мол. никчемное животное.
Она остановилась в нерешительности, а потом, зажав уши руками, сломя голову бросилась прочь и вот она здесь.
Я поцеловал Амелию. Она вернула мне поцелуй, да такой трогательный и нежный!
Не иначе как вычитала eго из французских романов: ведь только у французов, как однажды заметила мать, "в этих делах ни стыда, ни совести нет".
Мне лично французы явно пришлись по душе. Я уже совсем было вошел во вкус и чуть было сам не офранцузился, как вдруг резкая боль сдавила мне горло; Амелия рывком высвободилась из моих объятий и, отскочив в сторону, крикнула:
– Он не собаку бил. Он тебя бил!
Лицо мое запылало от бешенства, словно но нему полоснули плеткой. У меня бы просто язык не повернулся произнести это, тем более в такую минуту, когда я вообще ни о чем постороннем и думать-то не мог. Воображение разыгралось и рисовало мне злачные места ночного Парижа, а она все испортила этим Донатом.
Я обтер губы и заявил, стараясь держаться как можно развязнее:
– Почему же ты не кинулась туда и не выгнала ею в три шеи?
– Кого? -переспросила она.
– Кого-кого, Доната!
Полумаешь, что за птица. Нечего с ним миндальничать. Если он бил меня. а не собаку. как она сказала, почему же она не кинулась туда и не срезала его: "Вы уволены.
убирайтесь!"
Или еще как-нибудь. Ей лучше знать, как такие вещи делаются.
– Не могла.
– Это почему же?
– Ничего-то ты не знаешь!
В Хоенгёрзе эта отговорка была самой ходовой. Мол, не знаешь, не суйся.
И впрямь, что я знал?
Разве я знал, что и Амелия, и ее мать боятся Доната как огня? Что он однажды ночью пробрался в одних носках в комнату матери и рылся у нее в комоде-искал русские письма? И что Амелия застала его за этим занятием? Ничегошеньки я обо всем этом не знал!
– Мама ни о чем не догадалась. Да она и не хочет догадываться. Поэтому я взяла письма, обвязала их бечевкой и бросила в пруд. Ведь это я сделала, к твоему сведению.
Так это она сделала.
Ну и перепугалась же она потом, когда письма всплыли! Тогда-то мы с ней и познакомились.
– В те дни он уже был уверен, что завладеет имением.
– Кто "он"?!
– Господи, да Донат же!
Дело в том, что Донат знал толк в хозяйстве и заправлял всем в имении; в его дела давно никто не вмешивался, в том числе и Карла фон Камеке.
– Мне кажется, что маму он совсем зажал в кулак.
Вон оно что. А тут еще такой случай!
– Мы обе чудом не попали в гестапо.
Она засмеялась. На их счастье, в дело вмешался отец. Но самое забавное:
– Письма-то были вовсе не коммунистические. А просто любовные. Ничего такого в них не было.
Я кивнул и вспомнил намеки своей матери по поводу этих писем.
– А что, коммунисты и большевики...
Это, наверное, одно и то же? – хотелось мне выяснить напоследок.
– Да, – ответила она, но думав. – Пожалуй, да.
– Почему же он идет в загон и избивает пса?
Вопрос не из легких. Она прислонилась затылком к старой каменной ограде и вздохнула. Потом этот быстрый смущенный взгляд искоса. Ей явно хотелось, чтобы я сам догадался. Но я не догадался.
Не нравилось мне все это. И я заклокотал:
– Кто вообще главный в имении? Ты или он?
Но она лишь тоскливо подняла глаза к небу. Если гак пойдет и дальше, подумал я, Донат в конце концов меня самого запрет в за1 оне, а Амелия будет ночью тайком приносить мне тарелку супа.
– Размазня.
Иначе и не назовешь.
Она вздрогнула и выпрямилась во весь рост.
– Ты и впрямь этого хочешь?
– Чего?
– Чтобы я была госпожой?
А почему бы и нет? Она сама себе госпожа и принадлежит только мне, и мы ни от кого не зависим.
Она прочла мои мысли по глазам.
– Ты еще совсем птенец! И, с улыбкой отступив на шаг, стала в позу п промолвила: – Проявите же широту. Дона г. дайте матери этого молодо! о человека мешок картошки. Донат, удались ли нынешний год пропашные? О, все уже подсчитано! Донат, велите заложить коляску, я хочу прокатиться. С Юргеном Зибушем. В лиственничный лес. Нет, не иод вечер, а в полдень!
Вот беда-то, мне было совсем не смешно.
Не доходил до меня этот юмор.
– Что я. недостоин тебя, что ли? – спросил я.
– А дальше что? спросила она.
Но понял я ее вопрос, к сожалению, лишь намного позже. Слишком поздно я его понял
А в тот раз я не понял ни слова и смотрел на нее как на глупую, к тому же еще и вздорную девчонку, которой хочется настоящей любви, но только тайком.
– Баранья моя башка! – воскликнул я и хлопнул себя ладонью по лбу.
Она поглядела на меня долгим взглядом, но прочла в моих глазах одно лишь глубокое презрение. Тогда она пожала плечами и повернулась уйти. Я, естественно, и пальцем не шевельнул, чтобы ее удержать.
Пусть себе сидит в замке, прислушивается к собачьему вою и дрожит от страха, раз уж такая пугливая. И я разражаюсь язвительным смехом и ору ей вслед во все горло:
– Худосочная кляча!
Только и всего.
21
Было такое ясное прохладное утро, когда легкий дымок вяло обтекает трубу-нет ветерка. чтобы подхватить eго и унести с собой, а солнце где-то там, за сосновым бором, как раз собирается взойти, и ни звука не доносится с той стороны, где Берлин, а всю ночь оттуда слышался грохот: в общем. земля и небо были объяты покоем, когда мои враги встретились, тихонько переговорили друг с другом и, лениво зевнув, послали за мной приказчика. И вот он– вес еще в унылой зеленой шляпе без кисточки – вошел к нам и спросил:
– Ты что, колокола не слышал?
Мне думается, приказчик сроду не посещал на дому тех, кто пропустил мимо ушей звук колокола, да при этом еще и в списке не числился. С тех пор как меня отставили от овец, я руководствовался правилом: при неясной обстановке все в укрытие.
Но оказалось, что с сегодняшнего дня я уже числился в списке, а кормовое зерно ждет выгрузки. И зерна много. Так что, если через десять минут меня на скотном дворе не будет, нам придется завтра же искать лру1 ое жилье. Барак нужен для беженцев.
Для работящих беженцев, у которых и сыновья, и дочери тоже работящие, и им всем нужен кров над головой.
Я пошел.
Перед хранилищем стояли два прицепа, доверху груженные мешками но семьдесят пять килограммов в каждом, а впереди тарахтел мотором трактор нашего соседа.
В дверях второго -этажа стоял приказчик и ждал... А до него было восемнадцать крутых ступенек. Когда я тащил по ним первый мешок, мысли мои кружились вокруг Каро, овчарки, которую избили ни за что ни про что. На втором мешке я понял, что нас всерьез собираются выбросить на улицу, а наше нищенское жилище с трухлявыми рамами и прожорливой печкой всетаки кров. На третьем мешке, который я еще без особого труда донес до верха и высыпал, как и первые, к зернодробилке, я услышал голос соседа, спрашивавшего у приказчика, когда приезжать за пустыми прицепами.
– Приезжать?! – ехидно переспросил тот. – Здесь подожди, мигом разгрузит. – Мол, и двигатель отключать не стоит-минутное дело.
– Раз-и готово! – добавил он. – Раз и готово!
Приказчик спустился вниз, а трактор взял на себя роль подгонялы. Он тарахтел так, словно сгорал от нетерпения. Его тарахтенье гнало меня вверх по лестнице, а мощный мотор, казалось, все наращивал и наращивал обороты, так что, когда я на седьмом мешке рухнул на колени, а мешок всей своей тяжестью прижал мою голову к ступеньке, грохот мотора отдавался у меня в мозгу с такой силой, что я поднялся на ноги и втащил проклятый мешок наверх.
Я уперся руками в пол, но встать не смог, и кровь хлынула носом: я задыхался, воздуху не хватало, а он все гремел и гремел в ушах. Мешки были толстые и неповоротливые, как свиньи, и с каждой секундой становились все больше и тяжелее. Спустившись, я увидел, что ни соседа, ни приказчика внизу нет. Но трактор все тарахтел.
А это означало, что они где-то неподалеку.
Я взвалил на спину очередной мешок, но уже на девятой ступеньке свалился под его тяжестью. Не годился я для этой работы.
Лежал под мешком и не шевелился. Если бы он не давил, я бы так и не встал. Тяжело дыша, я лежал и представлял себе, как вытащу прежнюю шляпу приказчика из сортира, прямо как есть напялю себе на голову и встану в дверях в верху лестницы. Пусть он тогда появится на дворе в своем шутовском колпаке. Я его выставлю отсюда, с позором погоню до нашего дома и заставлю переложить печь, чтоб топилась как следует, натереть ворованную свеклу и выжать сок, сварить сироп, напилить дров и сшить мне длинные брюки, причем все по-быстрому.
Но мечта оставалась мечтой. А мечтатель все лежал, придавленный мешком. Тяжелым мешком, набитым бесчисленными зернами, которым было все равно, что я задыхаюсь под ними-наружу выглядывала лишь одна ноздря. Мечтатель при последнем издыхании.
Но мечта помигает выжить. Мешок вдруг сам собой приподнялся, я смог дышать и двигаться. И, только встав на ноги и утерев кровь под носом, я понял, какая волшебная сила спасла меня. Хильнср! Ахим Хильнер. у которого спина как у вола, – тот самый кошкодав. Он нес мешок, как пуховую подушку.
Вернувшись и увидев, в каком я состоянии, он предложил:
– Расскажи-ка мне кое-что, а я тебе за это подсоблю.
И тут же бегом спустился по лестнице, схватил с прицепа мешок и поволок его наверх. Услуга за услугу: он бы мигом все перетаскал, а я бы быстренько рассказал ему кое-что. А именно: как было дело с Амелией.
– Ведь было же, красавчик! Бледная поганка липнет к тебе, как муха к меду. Не слепой, вижу!
Сегодня удары сыпались один за другим.
Я бы убил его за эти слова – но чем? И где взять силы?
А он уже тащил наверх второй мешок до того разохотился, до того был уверен в успехе.
– Очень мне интересно знать: как она в этих делах? Выламывается сперва или сразу ложится?
Он отнес еще один мешок и присел передохнуть. Свой аванс он уже внес-вон он.
так сказать, налицо, возле зернодробилки.
А я молчал. Только глядел и глядел на него с грустью и благодарностью.
Тогда он стал расспрашивать. Его интересовала каждая мелочь. Даже самая незначительная. Насчет разных частей тела, как снаружи, так и внутри. На дворе все так же угрожающе тарахтел трактор, напоминая, что на карту поставлена наша жалкая лачуга. В любую минуту мог появиться приказчик, а нос у меня все еще кровоточил.
Я сказал:
– Трусики у нее такие узенькие и прозрачные. Лиловою цвета. Их и снимать не надо, понимаешь, а просто берешь...
Хильнер понял сразу и пришел в неописуемый восторг.
Естественно, ни слова правды в этом не было. Просто я вообразил себе нечто такое, а может, даже когда-то об этом и мечтал, как бывает, когда о таких вещах думаешь.
Эти воображаемые картины – каждому известно-не связаны обычно с конкретными людьми. А уж к Амелии они, черт меня побери, и вовсе никакою отношения не имели.
Ни малейшего.
– Просто берешь, – увлеченно подхватил Хильнер мою мысль, – и мизинчиком чуть-чуть сдвигаешь самое узкое местечко в сторону, а потом... – Глаза его лучились, он весь сиял.
– Вот именно, – отозвался я. Но сперва оттащи наверх еще два мешка.
В два-три прыжка он слетел вниз, бегом выполнил мое требование и даже не сбился с дыхания, только взмок. И когда он опять уселся передо мной на ступеньку, жадно облизывая толстые губы и по-прежнему сгорая от любопытства, мне, конечно, стало лестно, что он именно он! в этом отношении – именно в этом! – так явно преклоняется передо мной. Годами он считал меня трусливым мозгляком, благодаря Амелии я обставил его по всем статьям. Четко и бесповоротно. Я оказался парнем что надо. Только более высокого полета. Не его поля ягодой. И тем не менее к его бы бицепсам да мое обхождение-все девки были бы наши! Не жизнь, а малина!
– Вот какое дело, добавил я. – До меня у нее никого не было, это точно.
– Про это давай поподробней, – загорелся он и придвинулся ко мне вплотную . – Ты ей рот-то зажал?
– Какое там, – отмахнулся я. У таких, как она, мол, все по-другому. Она молчит как рыба, только глаза отводит...
Я понятия не имел, что еще сказать, поэтому молча улыбнулся и показал пальцем туда, где стояли прицепы, а затем с многообещающей миной поднял вверх три пальца. Эта тема шла по высшей ставке, и, если он хотел еще что-нибудь услышать... Хильнер понял и, дрожа от возбуждения, спрыгнул вниз.
С моего места было видно, что первый прицеп опустел наполовину. Но на дне еще оставалось довольно много мешков, не меньше двадцати. Когда он снесет их наверх, от моей Амелии ничего не останется.
Ни зелени ее прозрачных глаз, ни нежного касания наших колен, ни голубого сияния над кронами лиственниц. Еще немного, и я променяю все это на жалкие клетушки с развалиной-печкой в бараке для батраков.
Когда обещанные мешки были уже наверху, вернее, Хильнер как раз поднимался по ступенькам с девятым, я до такой степени оправился, что схватил большую лопату и замахнулся изо всех сил. Такой улар раскроил бы ему череп. Но Хильнер так быстро выпустил мешок и прикрылся руками, что ничего страшного не произошло. Он только откачнулся назад, и тут я по примеру нашего соседа боднул его головой под дых, чтобы по крайней мере хоть спихнуть его с лестницы-прямиком в объятия приказчика. терпение которого теперь уже окончательно лопнуло.
Кошкодавы надают, как кошки, без малейшего вреда для себя. Приказчик в шутовском колпаке, съехавшем набок, помог ему встать и, задвинув щеколду на нижней двери амбара, велел идти ко мне наверх.
Ахим Хильнер-спина как у вола -медленно поднялся по лестнице. Кулаки у него были как копыта у лошади и били с такой же силой. Наш-то был тут же. во дворе, но мог сделать для меня лишь одно-выключить наконец двигатель. Ничто уже не заглушало моих отчаянных воплей, оглашавших двор.
Кончилось дело тем, что я, как мешок с костями, пересчитал головой вниз все ступени и распластался внизу. Внутри у меня все горело.
Когда я открыл глаза, приказчик велел продолжать разгрузку.
– Работа не закончена.
И заставил вновь таскать наверх мешок за мешком. Каждый раз, как я валился с ног. он терпеливо ждал, пока я поднимусь.
Когда осталось всего два мешка, я понял, что они меня доконают, и в мозгу шевельнулась смутная мысль-может, стоило рассказать Хильнеру еще что-нибудь, хоть самую малую малость о прощании с девственностью, за эти два мешка. Я просто никак не мог перевалить их через борт прицепа. Наш-то вновь включил двигатель, залез в кузов и заорал:
– Мне ехать надо!
И приказчик посмотрел сквозь пальцы на то, что Наш-то подал мне мешки и так ладно уложил их на загривке, что я благополучно донес и первый и второй до самою верха, правда, последние ступеньки одолевал уже хрипя из последних сил.
Сбросив их, я и сам рухнул на пол и слышал, как уехал трактор с пустыми прицепами. Я лежал и ждал смерти. Никакого желания жить у меня уже не было.
К полудню Наш-то вернулся и принялся трясти меня изо всех сил. Я открыл глаза и увидел над собой небо, сплошь затянутое серыми тучами. Сумрачен был и весь мир вокру!, а склонившийся надо мной сосед смахивал на тюленя со смерзшимися усами.
Он вытащил из кармана бутылку и сунул ее горлышко мне в рот.
– Пей!
В бутылке был спирт из винокурни, почти не разбавленный, по горлу полоснуло, словно раскаленным клинком. Спирт меня доконал. Теперь только перевалиться на бок и слегка дернуть левой ногой-мол. прощайте все. А Наш-то все лил и лил спирт прямо в глотку – никак не меньше четверти литра. Потом наступила минута, когда все мое тело превратилось в мягкую теплую подушку и сам я стал податливым, добрым и умиротворенным. Кровь вновь побежала по жилам, я ожил и подумал о том далеком времени, когда появились на земле первые люди. Так недолог оказался путь от тех времен до этой вот усадьбы с ее судорожной суетой...
Ну как, полегчало? -спросил Наш-то.
Ага.
– Жизнь у всех одна, – наставительно сказал сосед. – И другой не будет.
Видимо, ему давно не терпелось мне об этом сообщить.
Потом он погрузил меня на прицеп и повез к заднему амбару. Там молотили зерно, и мне пришлось опрсбать солому от молотилки-так распорядился приказчик.
Помню только, как солома наваливалась на меня и колола в подбородок, когда я захватывал се руками. И пока выносил охапки на двор и складывал на телегу, стебли уже успевали затвердеть от мороза и потрескивали. А молотилка все завывала и с присущей всякой машине тупостью выплевывала мне в лицо все новые и новые кучи соломы.
Когда я вечером притащился домой, я понял. что юность кончилась. Из головы начисто вылетели и лиственничные рощи, и юлубоватый свет над вершинами, а канавки на глиняных вазах стали казаться полной бессмыслицей.
У меня хватило сил лишь на то, чтобы свалиться на ящик из-нод угля, служивший мне кроватью, и погрузиться в сон – до утреннего колокола, зовущего на работу.
Меня уже никуда не тянуло из Хоенгёрзе, мне уже ничего не хотелось только вымыть ноги и уставиться пустыми глазами в миску с жидкой похлебкой. Я уже не бунтую. Я на все согласен.
Матери сразу бросилось в глаза страшное синее пятно на моем лице. Глянцевитое пятно, которое на глазах темнело. Оно захватило пол-лица-от подбородка до носа. Тысячи мерзлых соломинок, коловших и царапавших кожу, так обезобразили лицо, что на меня нельзя было глядеть без жалости.
Обморожение. Оно может так изуродовать, что от веселого парня Юргена Зибуша ничего не останется. Мать представила себе, как отвалятся в теплом помещении куски кожи и опадут на пол, словно жухлая листва, как сгнившее мясо обнажит зубы и зеленые рубцы исполосуют лицо. Может, хотя бы нос еще удастся спасти. И все это теперь, когда мы с ней договорились, что я вступаю во взрослую жизнь. Мать пришла в такое отчаяние, что не впустила меня в дом. Она велела мне ждать на холоде, не двигаясь и не меняя позы-пока она не узнает, что нужно делать в таких случаях.
– Молодость у человека одна, – заявила она.
Потом убежала и все выяснила.
Из соседского хлева она принесла свежего куриного помета, из кузницы свежей сажи.
И из этой смеси приготовила отвар.
Только после этого она впустила меня в дом, раздела и уложила в постель, строгонастрого запретив двгиать челюстью. Потом покрыла быстро темнеющее синее пятно над подбородком слоем этой "мази", до того сплошным и толстым, что я ощутил не только запах, но и вкус и курятника и кузницы. Конец. Дальше ехать некуда. Словно в подтверждение этого воздух в тот же миг содрогнулся от жуткого грохота. И жидкая кашица, покрывавшая пол-лица, расползлась и закрыла мне глаза-я был отрезан от людей. Но тут где-то снаружи, вероятно под самыми нашими окнами, отчаянно завопила соседка:
– Русские! Они уже здесь!
Голос взвился до визга и захлебнулся на самой высокой ноте-наверное, ее проткнули штыком.
– Прощайте все!
Да только уж если твои враги двинулись в поход против тебя, то каждый из них норовит любой ценой внести свой вклад в общее дело.
В лесу взорвали склад боеприпасов, потому что об эвакуации их, как говорили, уже и думать было нечего. Еще много суток оставшиеся там снаряды постепенно взрывались сами собой.
Вскоре вестник смерти Михельман уже вновь трусил рысцой по деревенской улице.
На этот раз он миновал все дома-люди в них облегченно вздохнули – и проследовал на другой конец деревни, прямо к нашему бараку.
Шумно втягивая воздух в щель между торчащими наружу резцами -нос был заложен, – он вошел в нашу комнату.
– Простуда! – Он покрутил рукой перед собственным носом и остановился в дверях, чтобы никого не заразить. Он был сама деликатность и предупредительность, воплощенный аккуратист, как я бы нынче его назвал.
Из-за обшлага рукава, украшенного повязкой со свастикой, он вытащил лист бумаги и выложил его на стол, прихлопнув ладонью. Он уже давно дал нам знать о надвигающейся беде-тем, что придрался к моим туфлям. Бог долю ждет, да больно бьет.
Мать растерянно улыбнулась. К чему эта бумага? У нас ведь некому ни на фронте погибнуть, ни без вести пропасть. Все это уже позади. Вдове терять нечего. И этой писулькой ее не испугаешь.
Михельман дружески кивнул ей. Она прочла и бессильно уронила руки.
Этот человек не только приносил весть об исполнении смертного приговора, теперь он взял на себя еще и обязанность приговаривать к смерти.
Это была повестка о моем призыве в армию.
– Фольксштурм! – объявил Михельман.
Мать подвела Михельмана к моей постели.
Разве он годится в солдаты?
Там лежало какое-то распластанное насекомое, какой-то серо-бурый моллюск с пустыми глазами, тупо глядящими в потолок. Я едва-едва выкарабкался из болезни и почти все время спал. Куриный помет и сажа засохли и образовали на моем лице твердую маску с узкой щелью для рта – только чтобы влить несколько глотков молока.
А что было под маской, что стало с ужасным синим пятном, этого мы не знали и до конца следующей недели не могли узнать, никак не раньше следующей недели.
Но Михельман, естественно, счел все это маскарадом и глупой уловкой, а потому гнусаво рассмеялся. Вершитель наших судеб приказал:
– Встать! Вон из постели!
Я послушно вскочил и вытянулся перед ним, мазь из куриного помета тут же большими кусками отвалилась от подбородка.
В ужасе прижав кулаки к губам, мать крикнула "Нет!" и закрыла глаза. И мы услышали гнусаво-торжествующий возглас:
– Да он здоров как бык, паршивец!
Мать приоткрыла глаза, и выражение ужаса на ее лице мгновенно сменилось блаженной улыбкой счастья. Так она улыбалась, наверное, еще ребенком, когда рвала на лугу маргаритки.
А я босиком бросился к шкафчику и распахнул дверцу-зеркало было внутри.
И своими глазами убедился: синего пятна как не бывало.
Нежная белизна, мягкая, как яичный белок, обрамляла мой рот.
Чудо! Собственно, никакого чуда и не было, а был очевидный успех народной медицины.
Мать ликовала. Она сверкнула на Михельмана таким счастливым взглядом, словно всю жизнь мечтала-вот бы ее сыночку отличиться в последнем бою в рядах доблестного фольксштурма.
Я натянул штаны, а мать растерла мне лицо льняным маслом. Михельман лишь язвительно ухмыльнулся, глядя на ее старания.
– Послезавтра явишься в Винцих, – отчеканил он. – Ровно в восемь ноль-ноль.
Только тут до матери дошло. Она нагнулась к печке и подбросила дров в ее ненасытную утробу. Если мать что-то тревожило.
она всегда бралась за дела, не имевшие никакого отношения к ее тревоге. Такой уж у нее был способ постигать непостижимое.
Когда погиб отец, она отправилась смотреть фильм "Маска в голубом". И лишь спустя два дня по-настоящему ощутила постигшее ее горе. Так уж устроена жизнь: одни долго усваивают, что к чему, другие-с первого взгляда.
Михельман уже в дверях вдруг резко поворачивается: он заметил под столом мои туфли – те самые американские туфли неистребимой белизны.
– А это что такое? – Он их узнал.
– Да, они самые.
Он поднял с пола одну туфлю, потом другую, повертел их в руках и был явно восхищен мастерской работой.
– Да они как новенькие!
– Да, – подтвердил я, – как новенькие.
Его глаза заблестели. Даже нос немного прочистился и задышал. Наш учитель и спаситель стал выдающимся специалистом по обувной части. И естественно, что он разволновался при виде моих опорок, столь чудесно преобразившихся!
Я обернулся и взглянул на кучку грязи возле моей кровати: моя короста. Нужно найти в себе силы и решиться. Непременно нужно, сказал я себе, решиться и в один прекрасный день сбросить эту коросту, впитывающую в себя все гнилые соки и у некоторых разбухающую до размеров 01ромной опухоли, сбросить, как сбрасывают одеяло, вставая с кровати, и сказать себе: Амелия, а вот и я! Вот почему у меня хватило духу сказать:
– Подметки из самозатягиваюшейся резины на льняном корде. Такой резиной выстланы бензобаки на самолетах.
Так что со стороны обуви ко мне не подступишься.
Михельман молчал и, хрипло дыша, напряженно соображал. А мать скорее чутьем, чем умом, уловила скрытый смысл моих слов.
– И после пуль "дум-дум" сама затягивается? – спросил он.
– Наверняка, – ответил я. Пришло время назвать веши своими именами.
Ручаюсь, что мы оба в эту минуту думали об одном и том же. Об одном и том же "опеле", иногда в сумерки подкатывавшем к школе. Почем знать, может, он приезжал, к примеру, из Новых складов, где имелось несколько потерпевших аварию истребителей; ведь кроме их бензобаков, выстланных резиной на льняном корде, что еще могло порадовать простого паренька из Хоенгёрзе. да еше в такое время, когда русские танки прорвались к Лукау, а его самого призывают в армию. В такое время вполне могло случиться, что этот паренек на радостях побежит но улице, забыв стереть льняное масло с физиономии, и, держа в поднятой руке обновленные туфли, в смятении чувств заорет на всю деревню:
"Поляки мертвые – подметки дешевые".
Или что-то еще в этом же роде.
Михельман от растерянности выставил свои резцы и шумно задышал. Мать бросила на меня недоумевающий взгляд. Ей, как и мне, показалось, что Михельман, если приглядеться повнимательнее, производит впечатление затравленного зверя.
– Ну ладно, – выдавнл он наконец и еще раз хлопнул ладонью по доставленной им повестке. Что сделано, то сделано, назад не воротишь, и он начал беспомощно переминаться с ноги на ногу, не решаясь отойти от стола, где она лежала. Но когда мать робко намекнула: "У меня остались талоны на табак, а мне они совсем не..." – он рванулся к дверям и выбежал вон из дома. Мы с матерью молча переглянулись. Я не знал, что нам обо всем этом думать.
Не исключено, что он просто забудет про повестку. А что, вполне возможно. И тогда нужно быть идиотом, чтобы признаться в ее получении!
Мать молча взяла бумажку и сунула се поглубже в карман передника.
На всякий случай я следующим утром по звуку колокола пошел на работу: как и все, ровно в семь подошел к дверям коровника и вопросительно посмотрел приказчику в глаза.
– Мне кажется, тебя... – начал тот. Значит, был в курсе. И дело, к сожалению, приобрело огласку.
– Завтра, – перебил я его. – Не сегодня. Завтра утром в восемь ноль-ноль.
Я вдруг проникся необычайным рвением.
Рвением до последнею. Конечно, поздновато, да и с чего бы, однако и придраться не к чему: выше всех похвал.
Приказчик сглотнул слюну. И когда он взглянул в сторону моей матери, обреченной нести столь тяжкий крест, я впервые в жизни увидел в его глазах жалость. Некоторые захихикали. Но мать подыграла мне, по-коровьи горестно и тупо уставясь в землю: что поделаешь, если сын недоумок.
Как насчет сева? – спросил я. – На севе мне уже случалось работать.
Я прямо-таки пылал энтузиазмом. Завтра я пойду на войну, это уж точно. А сегодня поработаю на севе, не жалея сил.
Приказчик тупо таращился на меня, как в тот раз, когда послал Хильнера в амбар, а сам запер дверь, те же выпученные глаза: и откуда только берутся такие юродивые?