Текст книги "Дуэт с Амелией"
Автор книги: Бенито Вогацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Мы с матерью сразу смекнули, чья это шляпа. Такая была только у приказчика. Но он был очень высокий. Как же собака могла добраться до его шляпы? Причем тащила ее не за поля. а прямо за донышко, где помещается голова, и видно было, что вцепилась в нее с яростью.
– Боже мой!
Прижав ладони к липу, мать отшатнулась в таком ужасе, словно приказчик нагрянул к нам собственной персоной. Я отобрал у Каро шляпу, погладил пса и порадовался.
что опять его вижу. Но потом представил себе, что приказчик теперь ходит без шляпы и ветер запросто треплет его жидкие светлые волосы, пока он распоряжается работами, и мне тоже стало не по себе.
Не иначе как он погиб!
Бывают люди, которых без шляпы и представить себе невозможно. Лишившись этого знака отличия, они сразу теряют весь свой авторгттет и только попусту мельтешат перед глазами.
Получается, что мать до смерти перепугалась, увидев шляпу без приказчика. А если бы приказчика без шляпы? Что тогда? Тутто, братцы, меня и осенило: вначале была шляпа. Неверно думать, будто приказчик когда-то давно просто пошел в лавку и подобрал себе шляпу. Нет, шляпа уже была, а потом в один прекрасный день к ней подобрали приказчика. Вот как жизнь-то устроена. Значит, я быстренько отнял у пса шляпу, скомкал ее как мог и бросил в выгребную яму. Мать облегченно вздохнула. А я пошел с Каро на скотный двор-узнать, что же случилось.
Патпер, наш новый пастух, раньше был отгонщиком. Так называют людей, которые нанимаются пасти стадо в отгон и бродят с ним по обочинам дорог и ничейным пустошам-то есть. по сути, крадут корм, где только могут, – а через два месяца ставят овец на весы и гребут за каждый килограмм привеса сколько-то деньгами, а сверх того еще и продуктами. Естественно, постоянные пастухи их, мягко выражаясь, недолюбливали, а вернее сказать, терпеть не могли.
Патцер был ранен на войне и, выписавшись из госпиталя, хромал на правую ногу-было заметно, что ходит он с трудом.
О легкой жизни отгонщика пришлось забыть раз и навсегда. Завидев меня, он злобно заковылял наперерез, вопя:
– Чтобы я этой шавки здесь не видел! Не то враз пристрелю!
Я сделал вид, что ничего не понял, и тупо глядел на него. Кто отказывался от этого пса, тому вообще нельзя иметь дело с животными. Каро был вылившейся овчаркой. Много поколений пастухов приучали ее предков к пастьбе, передавали им свой опыт. Она скорее сама погибнет, чем упустит овцу. Чтобы стало окончательно ясно, какой это был пес, скажу, что у Зеко был ум пуделя, нюх терьера и выносливость спаниеля. Правда, никакой родословной у нею не было, упаси бог, с чистопородной собакой возни не оберешься. Но зато, идя за овцами, стоило только крикнуть: "Каро, вперед!" – и тот стрелой летел в голову стада, сбивал его в кучу и не давал разбредаться. А крикнешь ему: "Поле!" – он помчится вдоль межи и уж ни одной овцы туда не пустит.
Но Патцер сказал:
– Пес не слушается. И вообще он какойто чумной.
Тут уж я и впрямь перестал что-либо понимать. Вероятно, это было написано у меня на лице. Каро у моих ног тоже сник и отрешенно глядел куда-то вдаль. Чем больше ярился бывший отгонщик и любитель легких хлебов, тем яснее слышался в его речи нездешний говор– похоже, он был из-под Галле. Выяснилось, что, завидев приказчика, направлявшегося на скотный двор, он скомандовал псу: "Сядь!" Что, повидимому, означало, что Каро должен вести себя смирно и не метаться по двору.
"Сядь!" Да какая собака поймет такую абракадабру! В таких случаях мы говорили просто "Стой!" или же "Место!", но уж никак не "Сядь!".
По команде "Стойкой замирал и не шелохнулся бы целую неделю, если бы другой команды не било. Но, услышав "Сядь!", он учинил нечто несообразное.
Швофке – наконец-то речь опять пойдет о нем – всегда не очень ладил с охотниками.
Он понимал, конечно, что косуль надо отстреливать, весной – самцов, в первую очередь слабых, а поздней осенью – и самок.
Это вес в порядке вещей, как любой забой скота. Только когда у овчарки вдруг просыпается охотничий инстинкт и она забывает про стадо, исчезает куда-то и появляется лишь через несколько часов, тяжело дыша и высунув язык, то хуже этого и не придумаешь. Такая может вообще забыть, что овцыее подопечные и она имеет право их подталкивать и даже покусывать, но уж никак не душить.
Ну а охотники не упускали случая похвастаться перед ним своими собаками и посмеяться над Каро-как только раздавалась команда "Апорт" или "Взять", тот сразу сникал и старался поскорее убраться с глаз долой. А охотничьи собаки замирали, вскакивали, залегали или зарывались в землю, словно солдаты по приказу командира. При этом охотники часто заключали между собой пари на бутылку шнапса и подтрунивали над Швофке, который в их забавах участия не принимал.
Из-за них Швофке и отступил как-то от своих правил, обучив нашего Каро команде, никак не связанной с его обязанностями: стоило ему крикнуть: "Снять!" – и Каро прыгал и срывал с шеста висевшую на нем шапку. Вскоре уже и Швофке мог заключать пари. По команде "Снять!" Каро прыгал и срывал с головы охотника шапку. С перепугу тот сперва терялся, но потом спохватывался, разражался хохотом и выставлял бутылку. В ту пору Швофке чуть было не пристрастился к выпивке. Как-то осенью Каро за одно воскресенье сорвал пять шапок, и к вечеру Швофке уже валялся в канаве, да и мне стоило больших усилий удержать в своих руках стадо.
Ну вот, теперь пастухом стал этот проходимец из Галле, и приказчик пришел на скотный двор посмотреть, как идут дела, но. увидев пса. несколько смешался, и тут Патпер нежданно-не гаданно скомандовал собаке: "Сядь!"
Такой команды Каро не знал. Он растерянно уставился в небо. пытаясь сообразить. чего от него хотят. "Сядь!" – вновь скомандовал хромоножка, на этот раз громче и строже, чтобы выслужигься перед начальством и показать, как хорошо он уже управляется на новом месте. Пес жалобно заскулил, не понимая, но потом, при третьем "Сядь!", в его глазах что-то мелькнуло.
Он весь напрягся, припоминая, и вдруг сообразил, что ему говорят: "Снять!" А эту команду он, слава богу, знал. Ясное дело. от него хотят получить знакомый и не раз добывавшийся им трофей: он подскочил к приказчику и сдернул с него шляпу. Тот в ужасе схватился обеими руками за голову и убедился, что шляпы как не бывало. Патцер вышел из себя и наорал на пса-своей наглой выходкой тот испортил ему репутацию в 1 лазах начальства. Он не взял у пса шляпу и не похвалил его. как гот ожидал, вот Каро и прибежал ко мне-должен же он был выполнить команду до конца.
Но приказчик обругал нового пастуха и до того разошелся, что потребовал "пристрелить пса на месте", если до полудня шляпы не будет.
Мы с матерью сошлись на том, что, мол, ни пса, ни шляпы, ни вместе, ни отдельно и в глаза не видели.
Но под вечер Патпер заявился к нам домой с кошкодером Ахимом Хильнером и потребовал выдачи пса. Дескать, известно, что он у нас.
– С ним надо кончать, раз он бешеный! – сказал Хильнер и зарядил дробью ружье 12-го калибра, взятое у приказчика. – Ударю в него четверкой, и дело с концом. Верное слово. Зибуш, пес и глазом не моргнет.
Хильнер с молодых ногтей привык мыслить практически и давно ждал случая пальнуть из настояще! о ружья.
– Никакой он не бешеный, – заорал я. – Уж если он бешеный, то ты помешанный!
Тут из курятника вышел Наш-то, сосед.
Он уже с вечера щупал кур на яйца-а то на следующий день не о чем будет беспокоиться.
– Вчера в Майнсдорфе пристрелили двух собак, – вмешался он, – только из-за того, что они с такой вот, как твоя, снюхались. Не горюй, парень.
Утешил, называется.
Патцер рыскал глазами по двору -нет ли где шляпы приказчика. А Хильнер уже шагнул к двери в дом. Пес лежал у нас в каморке: мать спряталась за занавеской и обмирала от страха: в погребе у нас лежала ворованная свекла. Что-то будет, если ее найдут! Хильнеру в крайнем случае и по роже съездить не грех, чтоб не важничал, а вот отгонщика Патцера она видела впервые и побаивалась. По ней, лучше пожертвовать псом, чем свеклой.
Но я рассуждал иначе, за это лето я повзрослел и всем сердцем полюбил Каро. верного друга и помощника. А потому отпихнул Хильнера в сторону, искоса взглянул на чужака и ловчилу Патцера, буркнул что-то вроде "Ну, поживем-увидим!" и со всех ног припустил к замку.
Зачем, я и сам толком не знал. И чтобы побороть растерянность, что есть силы забарабанил кулаками по двери.
Когда на пороге появилась Карла фон Камеке, величественная и спокойная, как всегда, я тупо уставился на нее, словно ожидал, что она бросится мне на шею.
– В чем дело? – спросила она.
И тут меня осенило. Я выпучил глаза, затрясся, вытянул руку в сторону леса и прохрипел:
– Там! Ваша дочь хотела... Велела мне ее известить... Скажите ей, что мягкий свет опять появился!
Она ничего не поняла и уставилась на меня, как будто я был новой рыбкой в ее аквариуме.
Амелия! – сухо позвала она дочь и повторила мои слова нараспев: Мягкий свет опять появился!
Потом повернулась и, тяжело ступая, стала подниматься по лестнице. Я остался один в прихожей с голыми выбеленными стенами. Тут распахнулась дверь столовой, на пороге появилась Амелия и застыла как неживая: волосы, гладко зачесанные назад, свободно и широко раскинулись по плечам, длинное, чуть не до щиколоток, черное шерстяное платье без рукавов. Нежная кожа, черная ткань, отчужденность и холодность во всем облике. Кажется, сейчас выйдет из белой рамы дверей, возьмет коробку шоколадных конфет, откроет крышку и предложит мне отведать по всем правилам этикета.
Пожимая ей руку. я невольно отвесил поклон. И при этом обнаружил, что колени у меня в грязи, а уж про туфли и говорить нечего.
– Ты сейчас из леса?
Нет, – признался я.
Она улыбнулась.
– Так в чем дело?
А у меня уже из головы вон, зачем же я пришел. Тогда она сцепила руки за спиной и растерянно повернулась на каблуке.
– Чего уставилась? – буркнул я.
– А длинных брюк у тебя просто нет? – спросила она, но так, словно собиралась их тут же откуда-то сверху принести.
– Конечно, есть, – соврал я. – Три пары!
Но пока еще не так холодно.
– Ах да, вы ведь надеваете их только в холода! – вспомнила она.
– Кто это "вы"? – уточнил я.
Она вдруг заторопилась:
– Может, зайдешь? – и двинулась к двери в столовую.
Она бы и впрямь повела меня в комнаты и запросто усадила в кресло, как в стог сена. Но я не захотел. Терпеть не могу ходить в гости. Слово боишься сказать, чтобы не ляпнуть чего невпопад.
– Может, лучше она сама выйдет?
– Хорошо.
Как только за нами закрылась входная дверь, я сразу вспомнил все, что случилось с Каро, нашей бедной, затравленной овчаркой. Чем не случай показать Амелии, какая добрая у меня душа. На нее эта история тоже произвела сильное впечатление.
Мы обогнули дом. Амелия шла, скрестив руки на груди и положив ладони себе на плечи. И когда я закончил рассказ о собаке.
шляпе приказчика и его угрозе ее пристрелить, мы оказались уже у задних дверей дома, выходивших в парк.
Зимой ими не пользовались. Именно из этих дверей вышла Амелия в тот памятный теплый вечер, и в окошке у Доната тотчас погас свет. Теперь жалюзи на дверях были опущены и уже успели примерзнуть. Я быстро стрельнул глазами вверх, но в окне Доната увидел лишь наглухо задернутую занавеску.
– Мне холодно! – прошептала Амелия и забилась в угол между каменной лестницей и стеной дома.
Она совсем продрогла. Но держалась.
Правда, и я старался изо всех сил согреть ее – руками, плечами, всем телом. Казалось, еще немного, и у меня за спиной вырастут крылья.
Не знаю, что она во мне нашла. Я почти ничем не выделялся среди местных парней.
Пожалуй, был даже глупее, грязнее и запуганнее остальных. И отличался от них, наверное, лишь тем, что жизнь без Амелии теряла для меня всякий смысл. Для всех остальных Амелия ровно ничего не значила.
Зато для меня-все. С тех пор как мы познакомились, мной владело предчувствие: в моей жизни непременно произойдет чтото необычайное!
О каких бы чудесах я ни рассказывал, Амелия никогда от меня не отмахивалась.
Впервые в жизни меня внимательно слушали, не одергивали и не поучали. И мне все время приходило в голову что-нибудь смешное или забавное.
Вот и теперь, к примеру, меня так и подмывало сказать: "Когда ты мерзнешь, я весь пылаю". Такие вещи стали приходить мне в голову лишь в последнее время. Какзамечательно она мерзла! На ней ведь ни пальто не было, ни свитера с глухим воротом, ни крахмальной юбки, ни толстой шали... Лишь облегающее платье из тонкой шерсти. А я-то и вовсе в коротких штанах.
Так, колени к коленям, и прижимались мы к старой, облупленной кладке каменной лестницы. И оба заметили, что ноги куда более тонко чувствуют, чем руки. Руки ко многому притерпелись. Они за все хватаются, ничем не брезгуют и уже набили себе мозоли.
А ноги. тем более колени, ни за что не хватаются. зато способны чувствовать и воспринимать, умеют радоваться и изумляться.
И токи проходят сквозь них свободно, без помех и преград. Амелия, естественно, все это ощущает, чувствует, как искра от нее перескакивает ко мне, и, пристально вглядываясь в мое лицо, старается понять, что со мной происходит, – совсем как тогда, на холме Петерсберг.
Но тогда мы просто сидели на солнышке-рядом, а не прижавшись друг к другу, и только наши пальцы сплетались в крепком, до боли, рукопожатии. И потом, у канавы, когда она умывалась, тоже все было иначе: там мне пришлось держать ее на весу. Центр тяжести у человека приходится на низ живота, его-то и обхватил я тогда и держал, пока руки не онемели. Ну-ну, не спорю, это было чудесно, но тяжело. И не шло ни в какое сравнение с тем, что я ощутил тут, в этом промерзшем каменном закутке. Я смотрел ей в глаза и, прижимая ее к стене, видел, как в них разгоралось любопытство: не наступила ли уже та минута, когда происходят вещи, о которых пишут в книгах. И поскольку она была так настроена, то есть воображение ее так разыгралось, она, очевидно, немного острее чувствовала и то, что происходило со мной.
О себе самой она как-то совсем забыла...
С тех пор много воды утекло, знаю, и все же не могу не заметить: некоторые люди все переживают заранее. А когда это все же наступает, они ощущаюг нечто совсем иное, и впоследствии они опять, как бы задним числом, еще раз переживают случившееся, причем во сто крат острее, чем было в действительности. вот оно как...
Свидание наше само по себе было скорее грустным. Ведь мы оба пережили нечто, что так и не произошло.
И кончилось тем, что она обхватила руками мою голову, прижалась шеей к моему пылающему от стыда и смущения лицу и застыла в этой позе. Но тут из кухонного окна в подвальном этаже донесся аромат топленого жира и как по волшебству оживил омертвелый парк. Я встрепенулся. Всеми моими помыслами против моей воли завладела совсем иная картина-вид огромной сковороды со шкварками, плавающими в топленом сале.
Чтобы уж покончить с этой темой: если бы можно было жить одним воображением, я бы в те годы как сыр в масле катался, во всех смыслах. Амелия, хоть и продрогла насквозь, сразу почувствовала, что я думаю о другом; она приложила ладони к моему лицу и улыбнулась так– радостно, словно мы оба выздоровели после тяжкой болезни.
И ни следа от прежнего любопытства в зеленых глазах. Они мерцали теперь спокойным и мягким светом. И я уже хотел разнять руки, но они меня не слушались, я словно прилип к ней, не мог от нее оторваться.
Тут в черной пустоте неба над нами раздался рев моторов – эскадрильи бомбардировщиков летели в сторону Берлина. Хотя нашей деревне ничего не грозило, во время налетов жителей всегда охватывала паника.
В господском доме тоже задернули плотные гардины на окнах.
Амелия взяла мои руки и мягко высвободилась из объятий. Мы оба увидели, что плечи ее посинели от холода. Она стремглав кинулась в дом. И тут я понял, что прилип-то я не только к ней. До чего же стыдно мне стало! Я смотрел теперь только на свет в окне у Доната, – у Донага, который на все плевал и сейчас наверняка сидел за ужином: ломти хлеба, плавающие в топленом сале со шкварками.
13
Наутро мне было ведено привести Каре на задний двор замка. Донат молча запер его в загоне и направился в контору, сделав мне знак следовать за ним. В конторе я еще никогда не бывал, поэтому на всякий случай разулся у порога. Но он не обратил на это внимания. Все так же молча он жестом предложил мне сесть, а сам, обогнув стол темного дерева, углубился в чтение какогото листка с таким интересом, словно в нем описывались геройские подвиги Кожаного Чулка или Соколиного Глаза, голыми руками побеждающих всех своих врагов.
Тут в комнату вошла Амелия: он оторвался от листка, извинился перед ней и впервые за все время, что я прожил в деревне, обратился ко мне:
– Может, сам скажешь барышне, кто ты такой?
Голос его звучал вполне спокойно и вежливо, сперва мне даже показалось: дружелюбно. Кто я такой? Я было понял его в том смысле, что требуется сказать: я, мол, из Берлина, то есть приезжий, не из местных. Хотя особого повода для этого вроде бы не было. Но он смерил меня с головы до ног таким взглядом, что до меня сразу дошел смысл вопроса. Бывают такие вещи, которые нутром чуешь. Прежде я думал, что Донат меня просто не замечает, что я для него, как говорится, пустое место.
Но он меня уж как-то слишком упорно не замечал. Настолько, что мне бы уж давно следовало призадуматься.
Амелия в синей юбке с бретелями, длинных белых чулках и черных лакированных туфлях с пряжками сидела, скрестив йоги и вперив глаза в пол. на самом краешке стула-словно на перилах моста над глубокой пропастью. Со вчерашнего вечера-и только одну эту мысль пытался я как следует уяснить, со вчерашнего вечера эта девушка была моей! Конечно, с этим было трудно свыкнуться; и тем не менее, будь я мало-мальски прилично одет, я бы положил конец этой постыдной сцене, в которой мы оба делаем вид, что нс знаем друг друга, и упорно глядим в пол.
Молчание затягивалось, но вот Амелия подняла голову и вопросительно взглянула на Доната. Я и не знал, что ее зеленые глаза могут метать такой огонь. Они горели ненавистью и презрением. Никогда потом не встречал я девушки, глаза которой менялись бы столь разительно. Один такой молчаливый взгляд, брошенный в мою сторону.
подумал я тогда, мог бы сделать меня несчастным на всю жизнь.
Но Донат и ухом не повел, ему и дела не было до ее взглядов. Он просто взял и отрекомендовал меня молодой хозяйке:
– Этот парень – вор. Крутится возле овец и тащит все, что под руку попадется.
Не обратив никакого внимания на мой негодующий жест, он раскрыл записную книжку.
– Вот, полюбуйтесь! – И ткнул пальцем в страницу – Брюква, каждый день по ведру.
Вплоть до нынешнего утра. Ранняя картошка, прямо из земли: 600 килограммов. Сахарная свекла – на вчерашний день 800 килограммов.
А мы-то с матерью, мы-то тайком варили свекольный сироп по ночам! Теперь мы с таким же успехом могли варить его у всех на виду, при солнечном свете, и угощать всех и каждого.
Оказывается, он с самого начала все заносил в книжечку. И имел точные сведения о наших запасах. Вот только почему он столько времени ждал? Разве не мог давным-давно поймать меня с поличным, поколотить или по крайней мере отругать как следует? Ну, чтобы сразу пресечь!
Но Донат никого не колотит и не ругает.
Донат умеет ждать. Его длинные кисти стискивали ручки старинного кресла, тяжелого кресла темного дерева, с такой силой, словно он сжимал в кулаке свою волю. Дерево ручек уже поистерлось и блестело, как полированное, – неизгладимый след эпохи ею правления... Не выпуская книжечки из рук, он наконец спросил Амелию:
– Как вам все это нравится?
Вот это был вопросик!
Мне и в голову не приходило, что я обкрадывал Амелию. Ни за что на свете не украл бы я у нее ни одной картофелины.
Кто видел эту девушку, никогда бы не решился ее обидеть. Все во мне отказывалось видеть вещи в таком свете. Но Донат видел все вещи такими, какими они были на самом деле. Однако почему не мать.
а дочь?
– Ее-то зачем сюда впутывать? – взорвался я.
Донат насторожился и удивленно уставился на меня. А потом как закатится! Он смеялся, содрогаясь всем телом, так смеются, когда вдруг мелькнет верная до[адка. Но потом смех его оборвался-неожиданно. как мне тогда показалось. То есть он как бы не досмеялся до конца-не был настоящим хозяином. Он как бы захлопнулся. Причем явно из-за Амелии. Она не поддержала его смеха, а только еще выше вздернула подбородок, и взгляд ее зеленых глаз соскользнул куда-то в стену над головой Доната. Точь-в-точь как тогда на Петерсберге она в мгновение ока стала совсем другой.
– Проявите же широту, Донат, – сказала она серьезно и строго. – И спишите все это.
Понятия не имею, откуда у нее такие слова взялись.
– Вот, значит, как, – протянул Донат.
– Именно так. отрезала она.
Она явно взяла на себя роль госножи и хозяйки. Совсем как в тот вечер-то так, то эдак.
Значит, тут что-то было!
Донат в раздумье поглядел на меня, потом захлопнул книжечку и заявил:
– Хороню. Можешь идти.
И показал мне на дверь. Но вид у него был отнюдь не обиженный. Наоборот, скорее даже довольный. И, выйдя из конторы.
я не мог отделаться от ощущения, что поведение Амелии пришлось ему по душе.
14
– Мне нужны длинные брюки – пристал я к матери в воскресенье, когда мы с пей заталкивали сырые поленья в нашу печку, выложенную щербатым кафелем. Печка была старая, служила уже почти два десятка лет, ее ненасытное чрево пожирало любые дрова: сухие поленья и свежие сучья, что вдоль, что поперек-с тем же успехом; в конце концов она нагревалась, как "покойник под мышкой". Если другие нсчи, весело потрескивая и попыхивая дымком, вносят в дом уют. то паша развалюха приносила нам одни огорчения и тревоги. Когда мы ее топили, мы всегда ссорились.
– Длинные брюки, говоришь?! насмешливо переспросила мать. – Надень вон тренировочные штаны, они тоже длинные.
Это не штаны! Это отрепья!
– А какие же вашей милости надобно?
Она резко повернулась ко мне и подбоченилась.
– Мне уже шестнадцать! попытался я ее умиротворить и взялся за очередное полено. – И я не могу в выходной показываться на люди в таком виде.
– Тогда сиди дома! Она угрожающе надвинулась на меня, не отрывая глаз от полена в моих руках.
– Вот и буду! – огрызнулся я и сунул дрова в печь.
Тут она завелась: вспомнила и про электричество в Померании, с которою началось "все это дерьмо", – без него, мол, осталась бы там и померла бы на песке от солнечного удара, ну и что? И до того разошлась, что брякиула:
– Выучись сперва чему-нибудь, тогда и брюки будут!
Я смирился, жалея ее и понимая, что она несет чепуху. Не такое было время, чтобы учиться. Время было-любить.
Когда третья охапка дров догорела в печке. осеннее небо над деревней наполнилось гулом моторов – самолеты опять, в который уж раз, летели бомбить Берлин, – и по радио гремела мелодия "Марианки", в нашу компату просочилось слабое подобие тепла.
Мы с матерью начистили полведра картошки-из тех шести центнеров, что числились за нами у Дона га, – протерли ее, выжали сок, наделали лепешек и положили их в духовку. А сверху еще смазали сырым яйцом.
Когда мы поели и наконец-то плотно закрыли дверцу, мать прилегла отдохнуть, и я рассказал ей о том, что Амелия фон Камеке взяла нас под свою защиту и даже одобрила наше воровство. Зря Донат записывал, сколько картошки и свеклы мы унесли, никакого проку ему из этого не вышло; так что при сложившихся теперь отношениях между нами и замком мне никак невозможно показываться на людях в коротких штанах, хотя бы из-за Доната.
Мать моя имела привычку не подавать виду, что поняла. Какое-то время я считал, что она и впрямь туповата, а потому долго и подробно растолковывал ей любой пустяк. Этого-то она и добивалась. Вот и гут-она только вяло проворчала:
– Даже печку и ту переложить некому, никого не дозовешься. Жди-пожди, кто нам длинные брюки предоставит.
И при этом как-то лениво поглядела в окно. Казалось, она вот-вот уснет-чистое притворство с ее стороны.
Я принялся растолковывать:
– Мне до зарезу нужны длинные брюки.
Просто стыдно перед ней, я ведь уже мужчина.
Мать промолчала.
– Не знаю, как и жить без них, – опять принялся я за свое.
После этих слов она повернулась к стенке, и я решил, что мать хочет уснуть. Поэтому я продолжал как можно громче и посвятил мать во все подробности того, что произошло между мной и Амелией.
Выведав таким манером все, что надо, она встала, подошла к печке и, прижав ладони к пояснице, привалилась к ней спиной, а потом вдруг заговорила да так громко, словно хотела, чтобы ее услышали в замке:
– Вот счастье-то привалило все можем брать, сколько душе угодно, даже свеклу, – вот счастье-то!
Мать тихонько рассмеялась-как же, как же, она так рада нашему счастью. И бросила на меня такой взгляд, словно я рассказал ей волшебную сказку о том, как нежданнонегаданно стать богачом, – в этой сказке у тебя сколько хочешь и свеклы, и картошки, и муки. и сала, да только сам ты лежишь с распоротым брюхом на куче навоза.
Мать покачала головой.
И что тебе только в голову лезет!
Я натянул куртку и собрался уйти. Как
была деревенщина, так ею и осталась. И душа у нее заскорузлая, как руки от работы.
Но мать опередила меня, встала на пороге.
схватила за плечи и втолкнула обратно в комнату. Видимо, решила, что если дать мне уйти, то ничего больше не выведаешь.
Голову она сильно откинула назад-не дай бог, еще слезы навернутся да но лицу потекут. Я объявил:
– Я счастлив, что она есть на свете.
Мать пожала плечами: сын есть сын! Она подошла к кровати и вытащила из-под простыни сизое одеяло военного образца, какие выдают только летчикам-чистая шерсть, лишь чуть-чуть толстовато.
Не зря говорят, не водись с дураком, – вздохнула она. – Никогда не догадаешься, какую штуку он выкинет. Да она надсмеется над тобой. Ну вылитый отец. – Намекала на того франта, что расплатился вырезными картинками.
Потом пошла к соседке, поболтала о том о сем, а вернувшись, села за машинку и принялась шить длинные брюки.
Дойдя до второй штанины, она вдруг сказала, как бы ни к кому не обращаясь:
– Занудой твой отец, во всяком случае, не был, – и отстрочила складку . – А с умникамиразумниками с тоски помрешь, – добавила она.
15
Но в понедельник приказчик нарядил ее закладывать свеклу в бурты. Из всех женщин только ее одну. Остальные чинили мешки, сортировали горох или подметали амбар.
На приказчике была новая зеленая шляпа, и все-нашли, что поля у нее до того унылые, что придают ему жалостный вид. Приказчик уже не казался воплощением исконного могущества власти, а смахивал скорее на немощного старика, совершающего воскресную прогулку. И поскольку приказчик сам все это чувствовал, он что ни час менял распоряжения, словно боялся упустить шанс поорать и покомандовать. В тот день он прицепился именно к моей матери и поставил ее к буртам.
А я в это самое время гордо прохаживался перед окнами замка в новых брюках.
Длинные брюки сизого цвета совершенно меня преобразили: колени, оказавшиеся столь чувствительным органом, были прикрыты сукном, ниспадавшим от бедер шикарным клешем. Только теперь я по-настоящему осознал, каким высоким ростом наградила меня природа. Даже спиной я ощущал изумленные взгляды, провожавшие меня из всех окон, и был вполне готов к тому, что одно из них вот-вот распахнется, Амелия выглянет и помашет мне рукой.
Я ничуть не сомневался, что теперь она не побоится при всех поздороваться со мной.
Но поклялся самому себе, что отныне и в руки не возьму ни одной их картофелины и ни единой их свеклы, сколько бы там на поле ни валялось. Я стану другим человеком -пусть мне даже грозит смерть от голода.
И я уже воображал, как сдержанно и достойно отвечу на ее приветствие. Будто иду я спокойно своей дорогой, и штаны на мне такие, как всегда, и случайно замечаю знакомую девушку, которая усиленно машет мне из окна. Но в эту самую минуту я вдруг ощутил сильный пинок в зад. Меня нагнал Наш-то и теперь угрожающе тряс поднятым кулаком. Я и не заметил, как он проехал мимо на тракторе с двумя прицепами-отвез солому для укрытия буртов и теперь возвращался порожняком.
– А мать-то пуп надрывает на свекле! – заорал он.
Только я открыл рот, чтобы оправдаться, но Наш-то замахнулся на меня своей костистой лапой.
– Ну-ка, оденься по-людски, шалопай, и выходи на работу! Быстро! Через десять минут поедешь со мной!
Оденься по-людски! И как назло-все это время замок не подавал признаков жизни, зато теперь, когда Наш-то дал мне пинка и отругал, створка одного из окон приоткрылась. Скорее всего, Амелия. Другого выхода не было: я размахнулся и изо всей силы вмазал обидчику. Новые штаны обязывали. Удар пришелся по челюсти.
Наш-то был кряжист как дуб и лишь слегка откачнулся. Его ошеломил не столько сам удар, сколько мое поведение после него: выставив кулаки и прикрыв ими лицо, я подпрыгивал перед ним по дуге, пританцовывая, вертя задом и шлепая клешами длинных штанов. Все ради Амелии. К окну и впрямь подошла она. Только не сразу меня узнала. Теперь она высунулась чуть не до пояса. Тут уж я совсем воспрянул духом и был готов исколошматить собственного соседа, раз нельзя было по-другому доказать право человека на счастье. Мать сшила мне эти брюки потому, что никто не знал, чем кончится эта война и "с чем мы после нее останемся". Грохот орудий на востоке с каждым днем доносился все явственнее.
Мои ужимки до того смутили соседа, что он только водил головой, следя за мной глазами и, казалось, вообще засомневался.
я это или не я. Потом вдруг набычился и засопел.
– Юрген! – крикнула в этот миг Амелия.
Видимо, она только теперь меня узнала.
Я до того обрадовался-ведь она еще и громко назвала меня по имени, что забыл о противнике и чуть не вывихнул шею, обернувшись к ней и сияя гордостью победителя. Тем самым дал соседу возможность расправиться со мной по-своему. И тот с маху боднул меня головой в живот, одновременно рванув на себя мои ноги, облаченные в щегольские штаны. Вот я и распластался во весь рост на земле. Счастье еще, что грязи не было: и тут я увидел, что из конторы выходит Донат.
Он направился к нам. и Амелия-провалиться мне на этом месте, если вру, – тут же захлопнула окно. А я вскочил и вместе с соседом, не оглядываясь, пошел прочь.
– Через десять минут, – повторил Наш-то.
В этот день все у меня шло вкривь и вкось. Не успел пройти и двух шагов по улице, как повстречался с Михельманом.
Он встал как вкопанный посреди дороги и ждал, чтобы я подошел поближе. Я вопросительно поглядел ему в глаза. Мы с матерью давно уже чувствовали, что местные заправилы только и ищут случая к нам придраться. Михельман уставился на простроченную складку моих штанов и окинул их оценивающим взглядом: взгляд этот скользнул по мне сверху вниз и задержался вдруг где-то в самом низу.