Текст книги "Дуэт с Амелией"
Автор книги: Бенито Вогацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
И он уже двинулся ко мне-медленномедленно, явно сгорая от любопытства, но тут все повернули головы в сторону замка: к крыльцу подкатила коляска, запряженная парой коренастых лошадок.
Впереди, на козлах, управляющий Донат, поглощенный своими мыслями и не удостоивший собравшихся ни единым взглядом.
В ту же минуту из дверей вышли мать и дочь фон Камеке, одетые по-дорожному.
Карла была в строгом костюме из дорогого серого сукна – просторный жакет и юбка. сужающаяся книзу наподобие перевернутого колокола. Она ни на кого не смотрела. Амелию облетало длинное пальто с двумя рядами пуговиц, а на голове торчала какая-то тарелка, похожая на шляпу приказчика. Никогда она ее не носила. Мне показалось, что она оглядывается, словно ищет кого-то.
И когда я увидел, какой размеренной, чуть ли не торжественной поступью направилась к коляске старшая фон Камеке, в голове у меня молнией пронеслось: удирают!
И мы с ней больше никогда не увидимся!
Донат спрыгнул с козел, помог усесться графине, затем подал руку и Амелии.
И тут я закричал, что было мочи:
– Я здесь! Вот он я! – И вытянул вверх руку.
Наша соседка в испуге отшатнулась от меня и тут же залилась слезами, крепко обняв мою мать, – так жалко ей стало бедную женщину. А та, хитрая бестия, не долго думая тоже разразилась рыданиями.
Только одна Амелия, единственная из всех, не сочла меня придурком. И улыбнулась, когда я к ней подбежал. Глаза ее щурились и лучились от радости. Но я решил, что это лишь подтверждает мою догадку.
Особенно веселой она бывала лишь тогда, когда ей было особенно грустно. И тут же вспорхнула в коляску! А Донат еще поддержал ее под локоток. С радостной улыбкой она поднималась на свой эшафот! Ей довольно было того. что я пришел, а теперь пусть грянут громы небесные. Бегство из когтей врагов! Подобно трагическим героиням тех замечательных книжек, которых она начиталась.
Донат вновь взобрался на козлы и уже отпустил тормоз, когда я крикнул:
– Я ухожу на фронт!
Как же, как же-в моей жизни тоже стряслось нечто, отрывавшее меня от дома, и мне непременно надо было сообщить ей об этом. Чтобы не думала, будто я сижу за печкой и, кроме таза для мытья ног и минутной тоски перед сном, у меня за душой ничего нет. Я ухожу "на фронт", то есть тоже втягиваюсь в водоворот событий. Я сделал еще несколько шагов к коляске, и Донат приподнял кнут-легонько, как соломинку. Я не сразу сообразил, к кому относилось это движение-ко мне или к лошадям. И тут нечаянно взглянул на его сапоги. Новехонькие, с высокими голенищами из такой мягкой и тонкой кожи, что, казалось, под ней еще чувствуется живое тепло живого существа, любившего ласку.
Руки Збингева из-под Люблина сотворили подлинный шедевр. Голенища так плотно облегали икры, словно Донат в них родился и в них вырос. А уж подошвы до того были тонки, что сверху почти и не заметны. В общем, они были похожи не на сапоги, а скорее на длинные блестящие носки. В таких сапогах просто невозможно пнуть ногой собаку. Скорее, в них можно танцевать, и даже на канате, если умеешь сохранять равновесие. И обутый в них Донат не вскочил, а взлетел на козлы-упругие икры и округлые бугорки сильных пальцев. Вот он сидит наверху, выпрямив спину и весь закаменев от напряжения, только чрезмерно длинные руки торчат, словно вилы. из жестких рукавов кожаной куртки. Нелегко ему изображать из себя франта.
Сапоги мне так понравились, что на моем лице, обновленном куриным пометом и сажей, появилось слабое подобие улыбки. Наконец-то я все понял.
То есть я и до этого кое-что понимал, но теперь все встало на место.
Много времени мне на это потребовалось и многое произошло, зато теперь глаза мои открылись. В голове у меня завертелось: вот оно что, мои-то враги, оказывается, одна шайка-лейка! Спелись и ни шагу не делали друг без друга: скажем, к нам в барак и приказчик, и Михельман заявились не сами по себе. И Донат, перехвативший взгляд, брошенный мной на сапоги, остается самым крупным врагом, какой только мог у меня быть.
Очевидно, он вполне разделял мою точку зрения и потому молча взирал на меня сверху вниз. Правда, теперь в его взгляде впервые забрезжило что-то похожее на уважение. Он лаже сунул кнут обратно, за голенище. И все батраки, застывшие под колоколом, это увидели. Увидели, что всемогущий Донат не отшвырнул Юргена Зибуша, как котенка, скорее наоборот. И глаза их от изумления чуть не вылезли из орбит.
– Убирайся, – едва слышно произнес Донат, и это прозвучало как просьба. Я упрямо мотнул головой.
Амелия сидела или, вернее, лежала, откинувшись на спинку сиденья, – и улыбалась.
Не могла скрыть радости. Видимо, наслаждалась опасностью.
А кончилось дело так.
В этот момент-батраки по-прежнему толпятся под колоколом, приказчик держит в руке блокнот, мать стоит в обнимку с соседкой, а Донат натягивает вожжи, – в этот момент в конце деревенской улицы появляется телега на резиновом ходу: Лобиг!
Дико нахлестывая лошадей, он вопит:
– Русские!
Мол, своими глазами видел.
Тут старшая фон Камеке поднялась с сиденья и беспомощно повела в воздухе рукой, ища опоры. Я мигом подскочил и коекак помог ей выйти из коляски. Амелия сама спрыгнула на землю. Не уверен, заметила ли графиня, кто именно подал ей руку.
Но Донату она сказала:
– Можете распрягать!
– Вот-вот, распрягайте! – вдруг вставил я.
Сам не знаю, как это у меня вырвалось. Наверное, сумел оценить обстановку.
Мать и дочь, не говоря ни слова, направились к дверям замка и скрылись в его глубине. В знак благодарности я поклонился им вслед.
Допат не стал распрягать. Не медля ни минуты, он рванул с места и помчался по полевой дороге на Винцих с такой скоростью, словно русские были не впереди, а сзади и гнались за ним лично.
Поденщики кинулись домой-спасать детей.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Когда они наконец пришли, они еще долго-долго не появлялись. Во всяком случае, в самой деревне. Но с крыши сарая была отчетливо видна темная, нескончаемо длинная колонна, беззвучно и медленно ползущая вверх по шоссе.
Я уже говорил, что деревня Хоенгёрзе находилась в стороне от этого шоссе и соединялась с ним километровым проселком, обсаженным вишневыми деревьями, а потому и не удостоилась внимания танковых частей. Мы все решили, что эти части лишь авангард, те самые "танки прорыва", о которых сообщалось по радио, и поэтому двигаются они только вперед и вперед, не отвлекаясь на мелочи вроде нашей деревни.
Но когда и на следующий день бесконечная колонна продолжала двигаться все мимо и мимо, гак же равнодушно и безостановочно, и только на Берлин, у меня мелькнула мысль, что нашей деревни, может, на самом деле и нет, может, она лишь плод нашего воображения, и мы с Амелией и все, что между нами было, лишь сон или мечта...
Вот ведь оно как в деревне, которую большая война обходит стороной, все теряют голову. Приказчик не знает, звонить ему в колокол или нет, трактирщик не принимает порожние бутылки, хозяева никак не придумают, куда девать молоко, а некоторые поглядывают на лес, да только не решили еще, что там делать: повеситься на первом суку или набрать хворосту на растопку? Вишневые деревья не решаются цвести, а дворовые собаки-лаять. И Дорле, наша Пышечка, от нечего делать приходит к нам, забирается на крышу сарая, часами глядит вдаль на темную движущуюся ленту и курит, болтая голыми лодыжками. Отсюда шоссе хорошо видно, и ей приходит в голову, что в танках сидят настоящие мужчины. Мысль эта занимает ее настолько, что к вечеру она уже начинает мечтать вслух.
– Послушай, а может кто-то из них к нам завернуть? – спрашивает она. Вдруг да кто-нибудь к нам заявится-что тогда? Да-что тогда?..
Пышечке не терпелось скорей поглядеть на военных в чужой форме. И пускай они будут хоть "чудовищами", как о них говорили, она нутром чуяла, что по крайней мере руки и ноги у них есть. Нашу Пышечку высади одну на берег хоть в Сан-Франциско, хоть на Камчатке, – местные жители быстренько смекнут, какая жилка в ней играет и что наружу просится, С тринадцати лет жило в ней это сострадание к другой половине человечества, не различавшее стран и границ. И поскольку она только об этом и думала, для нее, в сущности, не было тайн и загадок, весь мир был понятен и близок. Вот почему ей не были безразличны, например, и те мужчины, что управляли огромными танками.
– Подумать только, из какой дали они прикатили ?!
Лишь она одна во всей деревне задавалась этим вопросом, с надеждой всматриваясь в каждый следующий танк новой колонны, как раз переваливавшей через вершину холма, – не свернет ли он в нашу сторону, – и легкий ветерок, играя, приподнимал подол над ее толстыми ляжками.
– Что мы будем делать нынче вечером? – спросила она меня, и я увидел глубокий рубец, оставшийся от края крыши на ее пышной плоти.
– Мы с тобой-ничего, – отрезал я.
– Ты так уверен? – протянула она с равнодушным видом и закурила, не спуская глаз с шоссе.
– Ага, – уперся я.
– А вот и нет.
Ну и подлюга! Это она намекала, что однажды я уже был излишне в себе уверен.
– Послушай, что я скажу, зря ты за ней увиваешься, – снова принялась она за меня.
И она расписала мне во всех подробностях, каким посмешищем я стал в глазах всей деревни.
Видали мы дураков, но такого...
– Сама дура.
– Могу доказать.
– Чтобы это доказать, надо снять и показать.
Уж показывала. А теперь сам ищи.
Тогда давай спускайся!
Я всем весом повис на ее ноге. Но она уперлась и перетянула.
И не Пышечка оказалась внизу, а я наверху. Она хрипло захихикала, так ей понравилась эта игра. И стала поддразнивать меня: мол, не с того конца за дело берусь.
– Ну и пентюх же ты! – веселилась она. – Хватает, болван, за ногу, а у женщин коечто и получше есть.
Ну ладно, коли так, я подмял ее под себя и грубо схватил за что "получше", она сразу обмякла и квашней развалилась на крыше. Когда я улегся рядом, она сказала:
– Еще одна колонна вылезла, дождемся, пока пройдет.
И пока мы дожидались, она опять закурила и спросила:
– Ты что, Доната совсем не боишься?
– Был Донат, да весь вышел! Ведь я видел, как он умчался на коляске. Но она только рассмеялась. Дура баба. и смех у нее дурацкий!
– Знать бы, чем я ему не угодил... – протянул я в раздумье.
И рассказал ей и про злодея приказчика, который едва меня со свету не сжил, и про подлеца Михельмана, по милости которого я чуть было на фронт не загремел. Все свои муки и беды перед ней выложил.
Поскорее драпай отсюда! – сразу решила Пышечка.
Она явно испугалась за меня.
– И все из-за этой худосочной Камекекожа да кости! – вздохнула она.
– Кожа у нее как шелк!
– Ах ты господи! – Теперь она вся преисполнилась жалости ко мне и стала думать, как бы мне помочь. Сидела, дымила и думала.
– Все же лучший выход-драпануть, – вновь сказала она. Ничего другою ей в голову так и не пришло. На моем месте она взяла бы ноги в руки, и точка. – Пристрелят тебя. Нутром чую.
Но я не хотел драпать. Пусть даже она нутром чует. Я хотел остаться в деревне. Во всяком случае-пока.
– Ей ведь даже ведра с молоком не поднять, нипочем не поднять! Да и не придется, пожалуй. А потому и нужен ей такой, который...
Она успела сделать еще несколько затяжек, выдыхая дым в сторону шоссе, прежде чем ее осенила новая мысль:
– А может, она большая охотница до любовных дел, у них, у Камеке, это в крови.
– У тебя, что ли, нет? – перебил я.
– Ну и что?
Но тут из дома вышла моя мать и спросила:
– А что, молоко так и стоит на мостках?
– Где ему еще быть? – Пышечке было на руку, что молоко стоит там, где стоит, и чем дольше, тем лучше: не надо на работу.
– Значит, масла нынче не сбивают?
– Сами сбивайте, коли охота! – огрызнулась Дорле.
Пышечка сказала именно то, что мать хотела услышать. Она сходила к соседям за тележкой и, нагрузив ее пустыми ведрами и бидонами, махнула мне рукой. Не успели мы с ней завернуть за угол, как Пышечка крикнула вслед:
– Завтра утром придет узкоколейка! Вот и мотай на ней.
– Слыхала? – спросил я мать. – Мне советуют драпать отсюда, узкоколейка придет завтра утром.
– Слыхала, – отрезала та. Мать придерживалась железного правила: не валить все дела в одну кучу. Сперва мы с ней привезем молоко, потом она, насколько я ее знаю, снимет сметану, и мне придется ее трясти, пока не собьется масло. Потом мы будем есть горячую картошку в мундире. Потом прикидывать, не стоит ли завтра все это еще раз повторить. Потому как о поезде уже пять дней ни слуху ни духу. Так что рассчитывать на него не приходится.
2
Гремя ведрами и бидонами, мы катили по улице мимо пруда, как вдруг откуда ни возьмись-Михельман при полном параде: мундир, фаустпатрон, винтовка, каска.
– Куда?
– За молоком, господин учитель.
Он грозно забряцал всеми своими железками.
– Получить оружие! Немедленно явиться к противотанковому заграждению!
Я взглянул на пруд и вспомнил, как местные измывались здесь надо мной зимой 1943 года. Мы перебрались в Хоенгёрзе в ноябре, пруд только-только замерз. Невольно вспомнилось все в эту минуту.
Парни вырубили во льду дыру, сунули туда конец бревна, которое принес Фридхельм, сын каретника, и дали ему вмерзнуть. Убедившись, что бревно стоит прочно, они привязали к нему веревку-но не туго, а так, чтоб скользила. Свободный конец прикрепили к санкам. Санки разгоняли, и они мчались по льду вокруг столба все быстрее и быстрее. Если разгонявших было четверо, санки летели со скоростью пули.
Развлекались так в основном поздно вечером, когда "мелочь пузатая" убиралась со льда по домам.
– Эй ты! Привет! Давай-ка на санки!
Хильнер дрожал от нетерпения; пошептавшись с другими, он просто зашелся от хохота.
Я лег животом на санки. И ветер засвистел у меня в ушах. Я был чужаком отчего же не поиздеваться. И колесо завертелось.
У Хильнера от натуги глаза выпучились и стали красные, как помидоры. Полозья высекали изо льда искры. Я чувствовал, что тело мое все сильнее рвется куда-то прочь, вдаль, в просторы вселенной... Но страха, которого им так хотелось нагнать, я гге ощутил. В глазах мелькали смутные тени, руки горели от нестерпимой боли-чудовищная сила выламывала их из плеч. Но я не издал ни звука. Заросли ивняка у берега, под которыми летом гнездились жерлянки. отлетели куда-то далеко-далеко, чуть ли не за океан и вдруг вновь вынырнули, уже слева. По телу разлилось приятное тепло, я улыбался, силы мои таяли, я вновь увидел ивы вблизи-и на следующем витке, еще не видя их, но уже предчувствуя их приближение, я разжал пальцы, услышал крик мучителей, пролетел по воздуху, скользнул по льду и с треском вломился в прибрежные кусты. Ветки прогнулись и спружинили, я приземлился на них, как на резиновый мат.
Хильнер не спеша подошел и разочарованно покрутил носом.
Так-то оно гак: я и впрямь всегда выходил сухим из воды. Это верно. Но попадал в нее не по своей воле.
– Эй ты! Вон из овчарни!
– Эй ты! Как Амелия на ощупь?
– Эй ты! Получить оружие!
Только успевай поворачиваться.
А все-таки-что именно хотела сказать Пышечка о Донате? Не лечу ли я опять по льду, как в тот раз?
– Ну, ты! Все понял?! – рявкнул Михельман. Сегодня он почти не разжимал толстых г уб и не выставлял резцов напоказ, поскольку опять вполне сггосно дышал через ггоэдри. И слова вылетали у него изо рта короткими очередями, без этих его педагогических пауз. Не до них было в эту минуту.
– Вот только за молоком сходим, – возразил я.
Михельман молча перехватил фаустпатрон и направил его на наши бидоны.
– Нет, нет, не надо, – взмолилась мать. – Он пойдет, пойдет, сейчас же пойдет.
Она лучше ориентировалась в обстановке.
И Михельман затопал дальше, выискивая новые жертвы.
– Послушай, сказал я матери, – мы все на одном суку сидим, знать бы только, у кого топор в руках.
– Что ты такое несешь!
И я рассказал ей, до чего я докопался. То есть про поляков, сработавших те сапоги, которые потом оказались на Донате. Словом, всю эту историю.
– Куда это он помчался на коляске, не знаешь? – спросил я.
Она только пожала плечами.
– Иди, куда велят, и получи оружие. – услышал я в ответ. – Так-то оно лучше будет.
Ну я и поплелся к школе, где мне выдали фаустпатрон, карабин и четыре обоймы.
3
На деревенском кладбище в Хоенгёрзс среди надгробных камней есть один, вытесанный из огромного валуна. Лежит он на могиле неизвестного берейтора Вальтера Лебузена.
Это мы называли так мошлу. Хотя имя покойного и было известно – Вальтер Лебузен, но неизвестно было, был ли он берейтором. Никто в деревне ничего про это не знал. Но на камне было высечено: "Берейтор Вальтер Лебузен". На могиле в тот день уже цвели нарциссы.
Огромный был валун, но от времени уже так накренился, что грозил вот-вот рухнуть и придавить нарциссы. А детям что-они лазили по нему, прьп али и резвились в свое удовольствие. О берейторе никто и не вспоминал.
В самом верху, то есть сразу после имени и фамилии, на камне были выбиты слова:
"Не ушел навсегда, лишь опередил". Но рядом с могилой оставалось еще много свободного места, никаких признаков супруги, поспешившей на тот свет вслед за мужем, или еще кого-нибудь из близких. Ну, супруга у покойного, видать, была та еще штучка. Сперва ей показалось мало одного имени, добавила высокий титул – "берейтор", а потом небось решила: ступай вперед, я догоню. И старый пень верит и отлетает в мир иной, а там ее ищи-свищи. Да только на этом надпись на камне не кончалась. Намного ниже было высечено:
Если б любовь чудеса творила
И слезы бы мертвых будили.
То и тебя бы, мой дорогой.
Холодной землей не покрыли.
Но я еще ни разу не видел, чтобы кто-нибудь плакал возле этой могилы, даже и в ту пору, когда еще учился в школе, и мы с товарищами укрывались на кладбище, чтобы покурить. Ничего подобного. Только нарциссы в "холодной земле". Мы не знали, кто их посадил. Может, кто-то хотел таким манером удержать тяжелую глыбу. И, не имея сил подпереть камень, надеялся, что тот не решится задавить цветы. На других мошлах росли петуньи и анютины глазки, а здесь нарциссы. В общем, уютный был уголок: аромат цветов и жужжанье пчел.
Там-то, за надгробьем неизвестного берейтора Вальтера Лебузена, я и закопал боевой заряд от фаустпатрона и теперь сидел и смотрел сквозь щель в ограде, как богатые крестьяне вели к школе пленных поляков и украинцев, ранее работавших у них.
Все спешили поскорее сбыть их с рук. А Лобиг заявил: "Сейчас в хозяйстве и самим-то делать нечего!"
Мол, просто избыток рабочих рук.
Михельмаи выставил у дверей школы часовых, а сам все зыркал глазами вокруг. Но меня так и не заметил.
Что поделывали в это время Збигнев и Юзеф, я легко мог себе представить: наверняка спешно мастерили себе по паре крепких сапог-в дорогу до дому.
Когда стемнело, сердце мое заныло от сладкой тоски-видно, из-за трогательной надписи на камне. Особенно из-за "холодной земли". Бог ты мой, как теплеет душа от таких слов, хотя и знаешь, что все вранье. И вот уже, схватив карабин, я перемахнул через ограду парка, поднялся по ступенькам веранды и постучался прикладом в спущенные жалюзи на дверях.
Появись в эту минуту Донат, я бы пристрелил его на месте. Большая война шла к концу, лучшего случая и желать нечего.
"Ну что, Донат, – сказал бы я, – куда же деиалась ваша знаменитая книжица?" и тут же бах, бах! "Не ушел навсегда, лишь немного опередил!" И нарциссы на могиле.
Шикарная штука-карабин.
Но тут рядом с верандой медленно приоткрылось окно, и Амелия, увидев меня с оружием в руках, сдавленно вскрикнула:
– Ты что? Разве фронт уже здесь?
Таким-то манером я и попал наконец в господский дом-через окно ее комнаты.
Увидел ее кровать, много книг, круглое зеркало в белой раме; не зажигая света, прокрался вместе с Амелией через столовую в прихожую и оттуда уже спустился в подвал.
Там Амелия взяла у меня из рук карабин.
– Он заряжен?
– Да что ты.
– Патроны есть?
Я отдал ей четыре обоймы. Она сунула карабин и патроны в кладовку, в которой лежали метлы, и повела меня в глубь подвала, где было отгорожено помещение для садового инвентаря. Там меня никто не станет искать. Да и сам я никаких глупостей уже не натворю-ни в деревне, ни "на фронте". Зато буду рядом с ней. Впервые, так сказать, под одной крышей.
На Амелии был синий тренировочный костюм и красные тапочки, тоненькие и мягкие, как носки. А на мне в честь такого особого дня были новые длинные брюки.
Правда, на коленях уже красовались черные пятна, ведь и на крышу сарая я лазил тоже в них.
Лазил к Пышечке. Которая, может быть, все еще сидит там и жде., когда же наконец один из танков свернет к деревне. Я рассказал Амелии, что мне велено явиться к противотанковому заграждению. Для -этою и оружие выдано.
Она молча кивнула.
Тогда я спросил:
– Ты можешь поднять ведро молока?
– Наверное, – ответила она. – А почему ты спрашиваешь?
– Да потому, я подыскивал слова, стараясь поточнее выразить мысль, чтобы знать, станешь ли ты его поднимать? Ну допустим, если тебе придется самой зарабатывать на жизнь?
– Зачем тебе это знать?
Вот именно, зачем. Разве для того я вломился в лом с карабином в руках, чтобы спросить ее. сможет ли она поднять ведро молока?
Я взял ее руки в свои.
– Это мы в твоей комнате сейчас были?
Она кивнула, и было видно, что она не меньше моего рада. В ее комнате мы не пробыли и минуты, так только-шмыгнули в дверь, и все, но тем не менее я в первыйи последний! – раз увидел своими глазами ее комнату. Увидел и зеркало в белой раме, и стены, оклеенные полосатыми обоями, и медный подсвечник на комоде, и небрежно брошенное на постель платье, и глобус в углу, и картину маслом – светлая женская головка – над полкой с китами, никак не меньше десяти...
Я стал перечислять все это, и она испуганно всплеснула руками.
– Негодяй, да ты никак в окно подсматривал?
Я отрицательно мотнул говолой.
– Так когда же ты успел столько всего разглядеть? Было темно, да мы и...
Вот-вот, когда же! Именно в тот раз я понял, что не столь важно, сколько времени проведешь в каком-нибудь месте. Мелочи, подмеченные краем глаза, отпечатываются в памяти подчас сильнее, чем пышные торжества или затяжные войны.
И могут в чьей-то жизни оставить не менее заметный след.
Комната Амелии: эта картина на стенеженское лицо с ослепительно белой кожей и грустными глазами, затененными нолями шляпы: и это платье, брошенное поперек кровати, рукавами вниз. Вот. значит, где она росла, подумал я. и ждала, когда я приду.
4
– Куда вы собирались ехать?
Мне вновь вспомнилась блаженная улыбка на се лице и мя1кие подушки, брошенные на сиденье коляски, – явно для далекой поездки. Ну и конечно же. Донат-как он в новых мягких сапожках пружинисто вспрыгнул на козлы.
Ах, ты об этом... Да так эскапада. – Амелия не сразу сообразила, о чем речь.
То, что я принял за бегство и мужественное прощание навеки, на самом деле оказалось какой-то "эскападой". Я такого слова не знал. Но звучало оно вполне мило и безобидно.
Наверное, вид у меня был до тою растерянный, что Амелия звонко рассмеялась.
Ничего, мол, загадочного тут нет: это все из-за отца.
– Он в Берлине и сюда больше не приедет.
Амелия виновато пожала плечами, как если бы обещала познакомить нас и вот теперь не сможет выполнить обещанное.
Я видел главу семейства фон Камеке всего два раза в жизни. Сначала в тот вечер, когда он вьттпсл на веранду вместе с Амелией и расписывал ей ужасы "нервной обстановки" в Берлине, а потом-когда в связи с русскими письмами нагрянуло гестапо.
Но оба раза издалека. Всех нас тогда поразило : он как бы вовсе не рассердился на Доната.
– Знаешь, он просто боготворит энергичных людей. Наверное, потому, что сам никогда энергией не отличался.
Говоря о нем. Амелия улыбалась смущенно и ласково. Она явно любила отца.
– Ну ладно, ладно. – Мне не хотелось лезть ей в душу. Постараюсь сам выяснить, что такое "эскапада".
Почему это тут так жарко, черт побери – спросил я, чтобы переменить тему.
А дотронувшись до труб, проложенных вдоль стен, едва не обжегся и отдернул руку.
– Мама сжигает книги.
– Все?
– Нет, не все.
Я и понятия не имел, сколько у них может быть книг. Но в тот день все время так получалось, что я невольно совал нос в их семейные дела. Простой батрак инстинктивно чует, что от господских дел лучше держаться подальше. Чем дальше, тем спокойнее!
Но Амелия сказала:
– Мы условились встретиться с отцом в Марке, возле земельного управления.
Я не тянул ее за язык. Ей самой почемуто хотелось все мне рассказать. В том числе и про встречу у земельного управления.
– Чтобы там с ним попрощаться, – добавила она.
Вот оно что.
Я упорно молчал.
А она как ни в чем не бывало продолжала:
– Одна из дочерей Сименса-очень энергичная особа, ну, в общем, сам понимаешь.
Она-то в свое время и выжила нас из Берлина. Мы ей не особенно мешали, но без нас дела у них быстрее пошли на лад.
Оно, конечно... Теперь мне стоило больших усилий делать вид, будто меня все это интересует.
– Понятно, понятно. – вставлял я то и дело.
Ну вот, отец, значит, жил теперь там, в Берлине, и по-прежнему был влюблен в свою энергичную молодую жену, а та в свою очередь...
– Папа ведь очень интересный человек.
Понятно, понятно.
Я был в таком же глупом положении, как Паулина Иоль, которая не хотела осрамиться перед богатой родственницей из Гамбурга. "До свинянья, Паулина!" сказала ей старушка на прощанье, видимо, уже в предотъездной спешке. – "Понятно, понятно!" – не к месту залилась радостным смехом Паулина, истолковавшая тетушкины слова по-своему.
В общем, насколько я уловил, папаша ее навострил лыжи. Но при этом решил, что уж если он бросил мать своей дочери в деревне. то поместье должно остаться за ней.
А для этого нужно просто переписать его на имя бывшей жены. За все в жизни приходится так или иначе платить, сказал он себе.
– Иначе он испытывал бы укоры совести.
понимаешь? – заключила Амелия.
– Понятно, понятно.
Уж как– она старалась представить своего папочку в лучшем свете! Какой ужас, подумать только – он испытывал бы укоры совести! А этот фрукт фон Камеке-чем меньше заботился о других, тем больше они его уважали. Амелия открыла мне, что он велел составить "примирительное соглашение" и условился встретиться с бывшей женой и дочерью возле земельного управления. Ну и что же делают брошенные им дамы в этой ситуации? Радостно улыбаются и собираются в дорогу. Не слышат, даже краем уха не слышат приближающейся с каждым часом орудийной канонады, начисто забывают об ужасном конце войны, а просто выходят из дверей и оглядываются, ища глазами коляску. И все-все могут своими глазами убедиться: Карла фон Камеке не брошенная жена, а без пяти минут полноправная хозяйка имения. Причем ей предстоит не только формально вступить в права владения, но и лицезреть своего бывшего супруга. беседовать с ним и вообще побыть в его обществе. Шутка ли!
И вот уже Донат натягивает новые мягкие сапожки и велит запря1ать-н он нынче рад, и он нынче дрожит от нетерпения.
Самый лучший управляющий – нуль без палочки. если нет настоящего хозяина.
И я. увидевший во всем этом бегство и прощание навеки, на самом деле присутствовал при передаче власти! Вот как можно обмануться.
Но русские смещали им все карты. Те самые танки. И старшая фон Камеке вышла из коляски и вернулась в замок. А неудавшийся план быстренько приобрел благозвучное название "эскапада".
Но Донат-то укатил-то ли прямо навстречу русским, то ли мимо них стороной, почем знать.
– А Донат удрал? – спросил я Амелию.
При этом имени она вздрогнула и вся подобралась. Видно было. что теперь она уже раскаивалась в своей болтливости.
И молча перевела глаза на потолок. В гостиной послышались чьи-то шаги. От одного их звука Амелия сразу осунулась и погасла.
Кажется, он вернулся, – едва слышно выдохнула она. Вскоре ее позвали.
Она понуро кивнула мне.
– Теперь мы в его власти. – только и сказала она.
Потом встала и заперла меня снаружи, то есть как бы посадила меня под арест-за то, что слишком много знал об их семье.
5
Когда она вернулась с хлебом и колбасой, я уже спал. Колбаса была домашнего копчения, нежно-розовая, с тонким ободком жира иод шкуркой-я ел такую лишь два раза в жизни. В первый раз, когда я перелопачивал картошку в погребе винокурни, Лобиг дал мне за работу ломоть хлеба и кусок этой колбасы: я пришел в такой восторг, что денег и не потребовал. В другой раз соседка дала матери ломоть хлеба с такой колбасой, и та, конечно, поделилась со мной. А теперь мне, мне одному, предназначался здоровенный кусок в полфунта весом – а я-то трачу время на сон! Любой, кому довелось бы поглядеть, как я на нее набросился, от души порадовался бы за меня. Любой, но не Амелия.
– Боже мой, как ты лопаешь!
– Ничего ты в этом не смыслишь, – буркнул я, а потом, набив полный рот и энергично двигая челюстями, добавил: – Значит, он опять тут.
– Прекрати!
Она сосала кончик большого пальца и напряженно думала. Обстановка в корне изменилась.
Потом она начала рассказывать:
– Он добрался до города и все получил. – Она имела в виду бумаги. Начальник земельного управления был давнишним другом их семьи.
– Ну и отчаянная же голова, – удивился я. – Значит, так по полевым дорогам и дул до самого города.
А танки, очевидно, и районный городок проскочили с ходу, держа курс на Берлин.
и чиновники земельно!о управления попрежнему сидели за столами и оформляли бумаги.
– Да, теперь мы в его власти, повторила Амелия.
Я ничего не понял.
И ей пришлось мне объяснить, как обстояли дела "наверху". Донат, мол. вернулся как– "принц, разгадавший все три загадки". Мать рывком выхватила бумаги у него из рук, и Донат даже хмыкнул от удовольствия, как будто это к нему, а не к бумагам она бросилась. А потом обвел взглядом комнату с таким видом, словно теперь имел право взять себе все, что придется ему по вкусу.
Как Амелия рассказывала! С каким убийственным юмором! И с каким неприкрытым страхом.
– Мама говорит, что мы должны век за него бога молить.
Когда Донат наконец оставил их одних, мать прилегла. В последнее время она вообще прихварывала. От любого волнения ноги ее отекали. Перехватив враждебный взгляд, которым Амелия проводила Доната, она бросила в лицо дочери непривычно резким гоном:
– Не доверяешь ему, вот и присмотрись поближе к его делам. Завтра же утром отправляйся в контору.
Сказано было всерьез.
– У нее всегда гак: сгоряча вобьет себе что-нибудь в голову и упрямо стоит на своем, что бы ни случилось.
– Не к делам его надо вам присмотреться, а к сапогам – язвительно вставил я.
Вот до чего дошло: я уже давал им советы! Я рассказал Амелии, откуда взялись его новые роскошные сапожки, напомнил о добрых духах, работавших на нашего "бога". который теперь командовал "обороной". Амелия быстро сообразила, что к чему. Значит -о боже! -не юлько они с матерью оказались у него в руках!