Текст книги "Дуэт с Амелией"
Автор книги: Бенито Вогацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Куда мне теперь? – скромно спросил Донат.
– А хоть ко всем чертям, – буркнул Швофке.
3
Вот это была новость! Я бросился вверх по лестнице. Внизу, в конторе, Доната послали ко всем чертям, а они, наверное, так и сидят обе в своем новом тесном жилище, словно связанные по рукам и ногам, и глядят из окна на верхушки деревьев.
Я даже не постучался. Просто распахнул дверь и выпалил:
Его выгнали! Мы свободны!
Старшая фон Камеке вздрогнула как от удара грома. Она стояла посреди комнаты и держала в руке пальто-видимо, собиралась пройтись, но так и застыла в этой позе.
Амелия смотрела на меня во все глаза, как будто хотела запомнить и описать во всех подробностях. А потом издать маленькой книжечкой в скромном зеленом переплете: "О человеке, который всему рад".
Но вскоре лицо ее как-то незаметно погасло. А мать открыла дверцу шкафа и, аккуратно вешая пальто на плечики, вздохнула:
– Что-то теперь будет...
Все это было мало похоже на радость избавления. И тут я заметил на стеле картину-тот самый портрет женщины со светлыми волосами, что висел раньше в комнате Амелии. Теперь я видел его при нормальном освещении. Он оказался меньше, чем я его себе представлял. Примерно с шахматную доску средней величины. На таких обычно играют в мюле-только переворачивают другой стороной. Не волосы были у женщины светлые, а шляпа. Волосы были скорее темные, а может, то была просто полоска тени от полей. Мне раньше казалось, что светлые краски всегда настраивают на веселый лад. Но свет, исходивший от этой картины, навевал грусть. Ее лицо, губы.
глаза лишь слегка угадывались. Как бы расплывались в мерцающем воздухе. В этом и заключалось мучительное очарование картины. Ее загадочность притягивала и отталкивала, и ты вдруг чувствовал себя беспомощным и одиноким. В комнате стояла мертвая тишина. Я медленно вышел, никто и не пытался меня удержать.
Когда я спускался по лестнице-довольнотаки растерянный, если мне не изменяет память, – на нижних ступеньках внезапно вырос темный силуэт Доната. Изгнанный с позором Донат ищет Юргена Зибуша, чтобы дать наконец выход скопившейся ненависти, задушить своими лапищами предателя и тем подвести черту под всем случившимся. С этим щенком давно бы следовало разделаться – тогда же, заодно с Михельманом. Но и здесь, на тихой лестничке, перед самым отъездом, так сказать под занавес, может, даже еще удобнее. Медленно, тяжело поднимался Донат со ступеньки на ступеньку. Когда его лицо почти поравнялось с моим, наши глаза встретились, и он на миг замер. Но взгляд его отнюдь не горел ненавистью, скорее наоборот, в нем читалось облегчение. Передо мной был смертельно усталый человек. Он коротко кивнул мне и двинулся дальше вверх по лестнице.
Наверху он постучал и вошел.
Да, он постучал, вошел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
В тот же вечер Донат уехал из Хоенгёрзе.
Но отправился он не ко всем чертям, а в Петбус, к своему брату-садовнику, о чем вскоре уже знала наша соседка.
– Наш-то сказал, ему там совсем неплохо.
4
Конягу звали Август Дохлый или, короче, просто Август. Он еле волочил ноги и годился разве что возить в хлев тележку с отрубями. Август был невысокой унылой клячей светло-рыжей масти, и слева на заду у него было пятно величиной с тарелку. Одни говорили, что на этом месте раньше, в лучшие времена, у Августа было таврото ли корона, то ли еще какой герб, потом его пришлось свести. Либо у тебя на заду корона-и ты живешь, как король, либо ты таскаешь тележку с отрубями-и тогда корона ни к чему. Потому, мол, ее и выжгли, а пятно осталось.
Но мне всегда казалось, что пятно не выжжено, а вытерто, потому что Августа-я слышал об этом от Швофке-когда-то давно запрягали в конный ворот: целый день ходил он по кругу, крутил зернодробилку и каждый раз задевал боком за дерево. Дерево с каждым годом утолщалось, и встречи с ним оставляли все более глубокий след.
Отсюда и пятно.
Хромал ли Август раньше, не доказано.
Может, только в тот день, когда Наш-то привел его к себе. Привел с таким видом, словно нашел на большой дороге.
Жена выбежала навстречу, радостно всплеснула руками и даже прослезилась:
– Боже ты мой – наша лошадь!
Как он ее вел! Много лет сосед водил трактора – большие мощные машины, которые могли, если надо, пахать и выворачивать пласт на полметра или же тащить два прицепа, доверху нагруженных зерном.
И Наш-то гордо восседал за рулем: "А ну, по-быстрому. Давай грузи, наваливай!"
А теперь он привел к себе Августа Дохлого-видимо, очень любил животных, если решился взять лошадь: ставить-то ее было некуда, разве что в бывший курятник.
Наш-то вытянул Августа при жеребьевке.
Ему повезло, лошадей на всех не хватило, некоторым вообще никакой не досталось.
– Завтра поедем за дровами! – объявил сосед. – Не за хворостом и сучьями, как до сих пор, а за дровами!
Все имение поделили. В том числе и лес.
Нет больше ни колокола, ни поместья.
А есть деревня, и в ней крестьяне.
"Надеюсь, и все последующее правильно поймешь".
Вот оно и последовало. Они выгнали Доната и все поделили.
Я сидел на земле за сараем и рисовал пальцем круги, которые тут же стирал.
– Долго еще будешь тут сидеть? – спросил Наш-то. – Пожалей мать!
С чего это Наш-то заботится о моей матери? Не его дело!
Наш-то принес овса и сечки, перемешал, добавил горячей воды-и все это с таким видом, словно с малолетства имел свою землю, двор и лошадь. Весь вымазался в мешанке.
– Мать-то у тебя гляди какая пригожая, – опять завел свою песню сосед. – Верно я говорю?
– Да уж верно.
Какое мне дело до этого?
– Взял бы и ты себе пять гектаров.
Швофке еще не все роздал.
"Швофке!" Вот на что он намекал. Что Швофке приглянулась моя "пригожая"
мать.
Солидно, не торопясь, словно двор был бог весть какой просторный, Наш-то зашлепал к бывшему курятнику – отныне "конюшне". Потом вдруг что-то вспомнил, поставил ведро на землю и обернулся ко мне.
– Послушай, парень, что скажешь про Герду, Лобигову дочку? – как будто его только что осенило, – Тебе она нравится? На мой вкус немного того, жидковата. Такая уж порода, знать, в мать пошла. Но зато упорная, скажу я тебе, другую такую по
искать! Со временем и в тело войдет. Еще так вширь раздастся, что только держись.
Погляди на мою-три фунта лишнего сала на заднице, никак не меньше.
Ну и что?
– Так она отделиться хочет, – Но Герде.
мол, ни гектара не дадут, потому как у ее отца земли хватает. Девка и моргнуть не успеет, как папаша и ее землицу захапает. Он такой. – Вполне бы спелись друг с другом, а ?
Она хочет уйти из семьи. Чем тебе не пара?
Девушка тихая, скромная.
Я вскочил и с размаху так пнул его ведро, что вся мешанка по стене разбрызгалась.
– У, паразиты! – заорал я вне себя от бешенства. Не знаю откуда и слово-то взялось.
И убежал в луга на Петерсберг.
5
Я вдыхаю ароматы октября. Желтое пахнет куда сильнее, чем красное. Не так сладко, скорее терпко. И солнце, сомлевшее за лето, трусливо прячется за тучи -знает, сколько бед натворило: все яблоки осыпались, все листья пожухли, все сердца разбились...
На лиственничный лес я и не гляжу.
Когда на душе кошки скребут, лучшее средство – уйти куда-нибудь подальше, лечь и поспать часок-другой.
Вот я и сплю прямо на траве перед нашей землянкой возле кормового поля, и вечерний туман мало-помалу окутывает меня плотной пеленой.
Провались они все пропадом!
Но кое-кто знал это место.
И я проснулся от слов:
– Спина у тебя совсем холодная!
Амелия! На ней было теплое пальто с капюшоном, и выглядела она вполне довольной: видимо, как-то уже справилась со всем случившимся.
Она сказала:
– Не думай, пожалуйста, что я презираю людей, которые теперь...
Не по мне такие высокие слова.
– Есть хочешь? – спросил я. У меня был с собой кусок хлеба.
– Нет, спасибо.
Ее глаза сияли как-то уж слишком радостно. Значит, пришел конец нашей любви, раз у нее все так благополучно.
Она вырыла из земли жестяную банку, в которой хранились древние черепки, и произнесла целую речь:
– Допустим, нам пришлось бы самим делать горшки и миски, то есть лепить их из глины и потом обжигать, допустим также, что мы бы умели это делать; я бы стала тогда – только не смейся! – выдавливать пальцем канавки вдоль края.
Вот что она бы стала делать.
– Ну так и выдавливай себе на здоровье! – воскликнул я с таким жаром, словно мы – наконец-то! – нашли решение всех проблем.
– Для этого нужно быть богатой, – осадила она меня. – Канавками не проживешь.
И тут у меня вырвалось одно из моих самых нелепых восклицаний на эту тему:
– А я-то, я-то на что!
Она обняла меня. Но так, словно мы с ней на вокзале и ее поезд вот-вот тронется.
Голова ее немного задержалась на моем плече. А когда от него оторвалась, перед нами словно из-под земли выросла шатающаяся фигура Швофке со свертком одеял под мышкой. Он был сильно пьян, как в ту пору, когда по милости Каро, срывавшего с охотников шапки, он что ни день выигрывал пари...
– Привет – воскликнул он, едва ворочая языком. – Вот это да!
Амелия отскочила и нырнула в туман...
Швофке поглядел ей вслед, перевел глаза на меня, вновь поглядел ей вслед и наконец пожал плечами.
– Ничего не поделаешь, удрала, констатировал он.
На нет и суда нет.
– Ты за кого? За меня... или... ты... ты...
против меня? Разумеешь?
– Нет!
Вкратце дело обстояло так: его наметили в бургомистры. Но богатые крестьяне проголосовали против. Потому он и налился до ушей.
– Пока я был гол как сокол, они не брезговали посидеть со мной и покурить, если встречали где-нибудь в лугах.
Он заполз в землянку и расстелил одеяла.
– Пока они еще в большинстве, – заключил он и растянулся во весь рост на одеяле. – Так что помочь может только одно:
"Самые бедные – to the front!" [Вперед! (англ.)] Разумеешь?
Ясное дело, как-никак тоже в школе учился.
Я лег рядом и представил себе, как Амелия в эту минуту бежит прямиком через луга к дому. Не надо было отпускать ее одну.
Но и Швофке я бросить не мог. Слишком он сегодня возбужден.
– Нам с тобой, – вдруг заявил он, – нужно будет кое-что обсудить.
А потом махнул рукой и захрапел. Долго еще я лежал, не в силах уснуть, а он все ворочался и ворочался с боку на бок, пока не придавил меня к стенке. Эдак-то матери тоже не больно сладко придется, подумал я.
Когда мы оба проснулись, было еще темно и чертовски холодно.
Швофке нащупал пальцами мое лицо.
– Ты еще спишь?
– Нет. Просто глаза закрыл.
Видишь, какое дело, – вздохнул он. – Нельзя оставлять корни там, где их выдернули, Никак нельзя. Разумеешь?
– Не очень.
– Ну как же-ведь они все еще надеются, что все будет, как было. Против меня голосовали, болваны. А ведь со мной...
Почем знать, какой фрукт им теперь достанется!
Я повернулся на бок.
Мысли мои были заняты совсем другим.
Я спросил:
– Как ты думаешь, Швофке, дадут мне пять гектаров?
Для него этот вопрос был легче легкого.
– А пожалуй, лучше ничего и не придумаешь, – вздохнул он. – Уж как-нибудь уладим это дело.
Он сразу согласился дать мне землю, но что-то не больно запрыгал от радости.
А потом, подумав, сказал:
– Душевная она девушка. Пришла все-таки проститься.
Я рывком повернулся к нему.
– Зачем, зачем пришла?
Швофке приподнялся было, хотел, видимо, успокоить меня, утешить, но тут вспомнил о том, что произошло вчера вечером, сдержался и медленно улегся обратно.
6
Еще не рассвело и в воздухе пеленой висела изморозь, когда я стрелой пронесся по деревенской улице. Все было как всегда: те же дома, тот же булыжник и тот же Юрген Зибуш опять бежит к замку.
Коляска еще стояла у крыльца. Укатил пока только трактор, еще в пять часов утра.
Он увез белье, книги и посуду. "Вскорости возвернется", – сказал Ахим Хильнер, наша народная полиция. Новая синяя форма ладно сидела на нем, вот только брюки были коротковаты, словно он из них вырос.
Бывшим владельцам поместья предписывалось выехать из данной местности в любой населенный пункт, удаленный не менее чем на пятьдесят километров.
Ахим Хильнер по долгу службы обязан был их сопровождать.
– Ну, в чем дело? – спросил он, заметив, как я запыхался. – Уже соскучился?
Нашел что спрашивать!
– Нет, – отрезал я, – астма.
Приказ Хильнера гласил: "Вон помещиц из Хоенгёрзе! Хватит с ними возиться!"
И он залился сочным гортанным смехом, сразу спугнувшим утреннюю тишину.
Я даже замахал на него руками и слегка отпихнул в сторону, как делала наша соседка в таких случаях. Но тут из конторского домика легкой, пружинистой походкой вышла Амелия: макинтош, берет, высокие сапожки, плотно обтягивающие икры, вокруг шеи сиреневый шелковый шарф-ни дать ни взять шикарная билетерша из кинотеатра "Звезда" торопится на работу.
За ней показалась и мать, заметно кренясь на один бок: она несла большую сетку с яблоками. Яблоки из Хоенгёрзе! Она несла их так, точно давно привыкла носить тяжести и притерпелась к тому, что это никого не волнует.
Старая история: по ним обеим никогда не поймешь, на каком они свете. Амелия спокойно подошла ко мне, словно мы заранее договорились о встрече. Она благодарно пожала мне руку, словно старому верному слуге, и тепло сказала:
– Большое спасибо за все!
– И от меня, – добавила Карла.
Они были довольны мной. Всем моим поведением. Если и случались какие-то промахи, сегодня можно было посмотреть на них сквозь пальцы.
Когда они уселись в коляску, Хильнер взял стопку шерстяных одеял и укутал их потеплее. Потом вспрыгнул на козлы, поправил ремень на кителе и взял в руки вожжи.
Лошадок в упряжке он знал, даже назвал их по именам. Но на козлах сидел впервые.
И явно радовался поездке. Он отвернул тормоз и молодецки свистнул сквозь зубы: правда, из-за отвислых губ лихого посвиста не получилось вместе с воздухом тонкой струйкой вылетела слюна. Но по его понятиям, бравый кучер обязательно должен играть тормозом и что-то насвистывать. На меня он взглянул сверху вниз и тем самым дал понять, что мое время истекло и что это, по его мнению, вполне в порядке вещей. Поехали! – объявил он.
Амелия потерла озябшие руки и изобразила-для матери! -полный восторг:
– Я так рада!
У Карлы был такой отсутствующий вид, словно она ничего не помнила, кроме тех двух русских, которые любили стихи Пушкина.
Коляска тронулась. Зеленые глаза Амелии потемнели. И вся она оцепенела от напряжения, а потому и качнулась от толчка, словно неживая. Значит, все кончено, неминуемо и навсегда.
Тут я вспрыгнул на подножку и вцепился в Амелию:
– Не надо, не уезжай, останься!
Она, как деревянная, повернула голову в мою сторону и вымученно улыбнулась.
Но я продолжал пылко убеждать ее:
– Ты просто не можешь уехать!
Ничего. Никакого впечатления.
Лишь Хильнер обернулся и крикнул с козел:
– Да плюнь ты на нее, красавчик! Сойди с коляски.
Но я не сошел, и Хильнер-воловья спина. обтянутая кителем, – хлестнул кнутом лошадей.
– Не слушай его! умолял я Амелию. – Эго он вздернул кошку на колоколе-помнишь?
Хильнер даже зашелся от смеха-этого-то гогота она, вероятно, и испугалась. Судорожно сцепив пальцы, она взглянула на меня, а потом медленно отвернулась и довольно робко-потянула Хильнера за рукав:
– Остановитесь, пожалуйста!
Но от этого он развеселился пуще прежнего и, задыхаясь от хохота, уже сложился пополам, нахлестывая лошадей.
Амелия пожала плечами.
– Такому не втолкуешь.
Коляска бешено подпрыгивала на неровном булыжнике. Я невольно ухватился за ее руки, она дернула-и вот я в коляске.
Карла фон Камеке взмолилась:
– Амелия, перестань! Так нельзя, Амелия!
Но пока еще было можно.
Вскоре мы выкатились на шоссе. По гладкому покрытию коляска скользила бесшумно и плавно. И по сторонам уже не мелькали скачущие силуэты, а тянулась бесконечная, как море, светло-бурая пашня.
– Поверьте, – обратилась ко мне старшая фон Камеке, – у вас было просто увлечение, и теперь вы все своими руками губите.
Другими словами, они, мол, и так оказали мне милость-подарили приятное воспоминание. И этого более чем достаточно.
Когда до Хильнера дошло, что я в коляске, он придержал лошадей, закрутил до отказа тормоз, обернулся и вздохнул:
– Я слышал, ты просишь надел?
Он был прав.
И развесив губы молча сидел на козлах со скучающим видом.
Я поднялся с сиденья и торжественно заявил:
– Амелия, не уезжай! Я получу землю!
Целых пять гектаров, то есть двадцать моргенов. – И я развел руки как можно ширевот как обширны будут мои владения!
– Я буду работать для тебя [-воскликнул я и, спохватившись, что забыл о ее матери, поспешно добавил:-И заботиться о вас!
– Землю? -переспросила та.
Амелия подняла на меня глаза -грусть исчезла, в них читалось теперь искреннее восхищение.
– Землю? – В голове у Карлы никак не укладывалось. – Он предлагает нам пять гектаров нашей же земли?
Но Амелия уже оценила мое предложение. И как же она развеселилась!
– Юрген Зибуш, это твой шедевр. Ты поистине неповторим!
Я по-прежнему был посмешищем-из числа тех шутов поневоле, что с важным видом всегда попадают пальцем в небо, – оттого она и смеялась так безудержно!
А теперь ступайте! – вмешалась наконец мать и подтолкнула меня в плечо не сильно, но вполне ощутимо.
Это подействовало.
Хильнср сразу же открутил тормоз. Ему явно нравилось вертеть этот тормоз он как бы давал ему власть над событиями: хочешь, подгонишь, хочешь, остановишь. Амелия умолкла.
Мы с ней вновь встретились взглядами, И в глазах у нее не было уже ни следа недавней веселости. Она посерьезнела, даже помрачнела. И вид у нее был как на похоронах.
Нельзя тебе здесь оставаться, – сказала она.
И я уже встрепенулся-значит, мне надо ехать с ней. Но тут Хильнер встал. Повернувшись к нам, он с силой пнул меня сапогом в грудь. Я вывалился из коляски, а он рванул с места и погнал лошадей.
Я скатился в кювет. И, едва придя в себя, подумал: а ведь верно, это же их землю мы поделили. Не кнгпи и не голубоватую дымку над вершинами лиственниц, а землю.
Я как-то совсем упустил это из виду.
Я еще успел заметить, как рука графини с силой опустилась на спину Хильпера:
"Побыстрее, ну побыстрее же!"
Амелия вновь оцепенело покачивалась в коляске, как неживая, и глядела на меня уже издалека...
Придя домой, я застал мать в хлопотах.
Она сложила в бельевую корзину все найти горшки и кастрюли и, увидев меня, крикнула:
– Ну-ка, берись! Мы переезжаем в пастуший дом.
В этом ломике, у самой дороги на Зипе, и комнат было больше, и кухня куда просторнее.
– Я никуда не поеду, – сказал я и уселся в углу.
Мать испугалась:
– Разве ты не хочешь жить с нами?
– С кем это "с нами"?
Она сняла с головы платок – значит, собирается с духом, чтобы что-то объявить или объяснить.
– Швофке, – только и сказала мать.
Я сплюнул.
С тех пор как Швофке делил помещичью землю, его уже почти никто по фамилии не звал. Швофке звали тихого, неразговорчивого работника, который пас овец и однажды ушел из деревни в лес.
– Его уже никто не зовет Швофке! – съязвил я.
– А как же? – робко спросила мать.
Бандолин, вот как! Бандолин – вдовий угодник!
С таким, как он, я не желаю жить под одной крышей.
Лучше останусь один в старом бараке.
7
Я еще не хотел умирать. Два часовых, стороживших меня в приемной комендатуры, непрерывно бросали семечки подсолнуха себе в рот: щелчок-и шелуха вылетала. У одного из них, молодого и прыщеватого, пухлые губы были уже сплошь облеплены этой шелухой. И когда он тыльной стороной ладони проводил по губам, было неясно, что он вытирал – рот или руку. Он достал из кармана и протянул мне целую пригоршню семечек – так много, что их лучше было бы высыпать в какую-нибудь посудину. Но ее не было, поэтому я сложил ладони лодочкой, поднес щедрый дар к лицу, вытянул губы, втянул в рот семечко и попробовал его разгрызть, чтобы не обидеть дарителя. Я еще не хотел умирать.
Мое представление о красноармейцах – до сих пор я видел лишь нескольких танкистов, падавших с ног от усталости, – мало-помалу начало сводиться к следующему: все они каждое утро являются в помещение, доверху забитое семечками, где каждому из них выдают автомат, сто патронов и полмешка семечек – в брюках имелись специально для них глубокие карманы. Портные любого народа учитывают вкусы и пристрастия своих земляков. Я решился попробовать семечек только потому, что колени у меня дрожали.
И мне во что бы то ни стало хотелось эту дрожь унять.
Семечки были жареные. Поэтому они лопались легко, как бы сами собой. Забросишь семечко на определенный, особо для этого предназначенный зуб-но так, чтобы оно встало вертикально, – слегка нажмешь, и вылущенное ядрышко уже откатилось на коренной зуб, а расколотая надвое лузга давно вылетела изо рта и описывает плавную дугу, не привлекая ничьего внимания, тем более внимания вооруженных солдат, охраняющих арестованного в помещении комендатуры.
Второй солдат, пожилой, темноволосый и вислоусый, ухитрялся за этим занятием еще и курить. Он уже составил себе определенное мнение о моей особе, а потому не спускал с меня глаз. Умение ловко расправляться с семечками для него было как отличительный признак: не справляешьсязначит, с тобой все ясно. Выходит, это были не дружеские посиделки, а настоящая проверка. Они привезли меня сюда на грузовике-просто посадили в кузов, и все. А почему-я мог лишь смутно догадываться. То есть какая-то тревога закопошилась в душе еще в тот день. когда мне вдруг отказали в наделе.
Ни одного моргена дать тебе не могу, – заявил мне тогда Швофке. Мать почему-то совсем не расстроилась. Может, решила, чю теперь мне волей-неволей придется переехать к ним, так сказать "под родительский кров".
Ни одного моргена! Хильнер подробно доложил обо всем и подчеркнул, что я собирался "удрать с бывшей помещицей". А таким земли не дают.
С тех пор минуло почти два месяца. Все это время я просидел один-одинсшенек в полупустом бараке, обдумывая и перебирая в памяти события своей неудавшейся жизни, – я считал, что с первых шагов меня преследовали одни неудачи.
Мать оказалась права: "Замки они громят в первую очередь". А потому и я попал под огонь. На воротах замка висел плакат:
"Долой феодалов-реакционеров!" Значит, долой и меня. Может, они ограничатся тем, что выставят и меня из Хоснгёрзе на те же пятьдесят километров. И тогда считай, мне еще раз повезло. Но об этом может мне объявить только сам комендант. К нему-то мне и надо. Я ему сразу скажу: хорошо, на все согласен! Амелию вы выгнали, земли мне не лаете, мать отобрал Швофке-теперь и меня гоните, мне терять нечего.
Но кое-кого, и эта мысль неотвязно сидела в голове, они расстреливали на месте: тех, кто оказывал вооруженное сопротивление или играл роль "пособников". Чем дольше я об этом думал и чем пристальнее вглядывался в мрачное лицо второго солдата, тем яснее понимал, что я, в сущности, тоже оказывал сопротивление, причем упорное. Строго говоря, я тогда на свекловичном поле стал на сторону реакционеров и призывал бросить работу. А ведь наше хозяйство снабжало в то время боевые части Красной Армии! И второй солдат, успевавший между двумя затяжками расправиться с десятком семечек, уж конечно, видел все именно в таком свете. В его глазах я недорого стоил. Уж хотя бы по тому, как плохо я справлялся с семечками.
Вероятно, был еще какой-то способ лузгать семечки, которого я пока не нашел.
А может, я сам чересчур все усложняю.
И вот я решительно отправил в открытый рот щепоть семечек, разгрыз их все, даже не пытаясь отделить шелуху от ядрышек, и мощной дугой выплюнул получившуюся кашу. Прыщеватый солдат весело засмеялся, но второй мрачно насупился. Я ускорил темп. Грызя и плюясь, я похлопывал ладонью по животу, чтобы показать, как нравятся мне семечки.
Вдруг усатый солдат нагнулся, ковырнул ногтем одну из выплюнутых мной скорлупок и с первого же взгляда понял, что я не лузгаю семечки как положено, а просто грызу и выплевываю их вместе с шелухой, то есть зря перевожу добро, да еще делаю вид, что они мне нравятся. Он недовольно покачал головой и сказал несколько слов, которые нетрудно было понять:
– Ох уж эти фашисты!..
Автомат стоял у него между ног. Он взял его в руку и поднялся со стула. Я был разоблачен. Уже не стоило вести меня к коменданту. Я инстинктивно поднял руки вверх-при этом семечки просыпались на пол-и что есть мочи завопил:
– Не надо! Вспомните о Пушкине! Пушкин, помоги!
Но он лишь поставил автомат в угол комнаты, подошел ко мне, вытянулся во весь рост, взял одно семечко, выпятил губы, аккуратно вложил семечко между нижним желтым и верхним темным резцом так, чтобы мне было видно, слегка свел челюсти – раз дался щелчок, показал пальцем себе в рот, чтобы я подошел поближе и заглянул внутрь, ловко подхватил языком ядрышко из расколотой надвое шелухи, проглотил его, подчеркнув глоток сжатием гортани, и наконец лихо выдул в воздух пустую шелуху. Я был покорен.
– Ну? – снисходительно спросил он.
Он дал мне хорошее крупное семечко и глядел мне в рот, пока я осваивал это новое для меня дело. При этом он производил языком и челюстями – на этот раз вхолостую – все нужные движения, чтобы помочь мне. Оказалось, человек он был совсем не злой, а просто дотошный. Настолько дотошный, что под его руководством я довел отделение шелухи от ядрышка и небрежный плевок до такого уровня, какого мне потом уже ни в одном деле достичь не удалось.
Вся процедура постепенно стала смахивать на ужин перед казнью, но вдруг совсем рядом я услышал голос, показавшийся мне знакомым.
За моей спиной стоял Федор Леонтьев.
Вероятно, он прибежал на мой крик о помощи, обращенный к Пушкину. Он еще больше отоптал, а рыжие волосы теперь были острижены чуть не наголо. Вместо сапогботинки. Из него сделали "канцелярскую крысу", как я понял, и до сих пор не дали съездить в Берлин, в его родной полк, встретивший там День Победы, – и это приводит его в отчаяние. Он разговаривал со мной с помощью рук и выразительной мимики, так что понимать его было куда легче, чем лузгать семечки по всем правилам искусства.
Федор Леонтьев имел право войти к коменданту запросто, не постучавшись. Он пробыл за дверью-конечно, по моему делу-почти битый час. Как я и предполагал, случай был не из легких. Выйдя оттуда, он пробормотал сквозь зубы: "Мать-дерьмо!" Может, и не совсем так. Но было похоже, что выругался.
Из его слов я понял, что мать и дочь фон Камеке удрали на Запад. Федор видел в этом-как, впрочем, и я-в первую голову измену графини Пушкину. Взгляд его скользнул за окно, куда-то далеко-далеко.
откуда родом и он сам, и те стихи...
Повернувшись наконец ко мне, он спросил:
– Почему ты не работал? – И погрозил кулаком.
Я понял его так: он поручился за то, что я не имел никакого отношения к бегству обеих фон Камеке и в доказательство этого буду усердно трудиться, даже и не получив надела. Значит, меня не собираются расстреливать. И я могу отправляться домой.
Пятнадцать километров до деревни я прошел пешком и чуть не попал шелухой от семечек в лицо собственной матери, которая шла мне навстречу.
Она как раз собралась в город выручать меня из беды. Как всегда. Но на этот раз я сам все уладил.
– У меня в комендатуре знакомый есть, – только и сказал я ей.
Вот и все – и пусть катится к своему Швофке.
Но она не отстала.
– Скажи мне по крайней мере, что там с мерином.
– С каким еще мерином?
Оказалось – с Августом Дохлым. Он тащил телегу с навозом и свалился на полдороге. Шкура у него стала облезлая, как у дохлой кошки. А ветеринар из Дамме мог приехать только послезавтра.
– Ну а Наш-то ждать не захотел, – сказала мать и передернула плечами.
Я знал, что она имеет в виду. Моя мать иногда "заговаривала" больных животных.
Не то чтобы уж очень часто. Август был у нее, в сущности, вторым пациентом.
А первым была лучшая корова Лобига.
Она заболела незадолго до появления русских танков, когда ветеринара было не сыскать. Корова давала двадцать четыре литра в день. И вдруг не смогла подняться на ноги. А мы в те дни были рады любой подачке картошке, молоку или там яйцам...
Жратва занимала тело и дух с утра до поздней ночи! И поныне не знаю, каким манером матери удалось внушить Лобигу мысль, что она сможет поставить больную корову на ноги. Может, она мимоходом зашла к ним-например, узнать, приходить ли ей в среду на молотьбу или еще что. И разговор случайно зашел о корове. Мать потом возьми да и загляни в хлев. Ну и поговорила там с коровой.
А та на следующий день и впрямь на ноги встала, да и поела как всегда. Так что мать сама перепугалась: сидя в кухне и подперев кулаком подбородок, она вслушивалась в себя-неужто и вправду ведьма?
– Что ты с коровой-то делала? – спросил я ее тогда.
– А ничего.
Но я, конечно, не поверил, и она в конце концов призналась:
– Я только ласково поговорила с ней, ну, как с больными говорят: мол, все пройдет и так далее.
Во всяком случае, в тот раз она принесла в дом кусок масла и три банки домашней колбасы. Когда корова совсем выздоровела, мы получили еще полмешка ржи.
Между собой мы решили, что корова, наверное, сама по себе выздоровела.
Или дело в ласке, – сказал Швофке, когда мы ему рассказали об этом случае. Больному животному, мол, иногда помогают и несколько ласковых слов. – Бывает.
Поэтому не удивительно, что Наш-то тут же побежал к матери-как только выяснилось, что ветеринара из Дамме не будет раньше чем послезавтра. И мать пошла с ним чем не повод посмотреть, как я живу. Ну вот, а меня дома не оказалось.
Я был арестован. Она быстренько шепнула Августу какие-то добрые слова и прямиком двинула в город.
– Ладно, – согласился я, – посмотрю уж, что там с мерином.
– И если ему лучше, дай мне знать.
– А если нет?
От такой, как моя мать, не вдруг и отвяжешься.
8
Август Дохлый лежал на куче навоза.
Несколько ласковых слов не помогли.
Мне, собственно, только это и надо было выяснить. Я мог сообщить, что видел Августа: он лежит, задрав копыта к небу, словно молится конскому богу, живот у него раздут, а морду он отвернул, как бы стыдясь, что причинил соседу такую неприятность.
Я бы сразу и ушел, если бы из курятника не донеслись сначала какое-то странное бульканье, а затем шорох и пинки-как мне показалось, какие-то непонятные глухие пинки. Не знаю почему я не бросился туда сломя голову и не рванул дверь. Вместо этого я осторожно подкрался к курятнику, увидел, что дверь лишь притворена, и робко заглянул внутрь. Там Наш-то летал по кругу, едва касаясь земли самыми кончиками пальцев. Баба сеяла горох, прыг-скок, прыг-скок...
Он повесился. Но веревка растянулась, и он опустился – однако лишь настолько, что мог оттолкнуться от земли и глотнуть воздуха. Чурбак, на который он становился, чтобы подвязать веревку, откатился в сторону. Карл подскакивал, как молодой петух, и было видно, что инстинкт победил, что он из последних сил цепляется за жизнь.