Текст книги "Дуэт с Амелией"
Автор книги: Бенито Вогацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Но в следующий понедельник всю деревню охватила паника. Колокол забился так тревожно, таким судорожным дергающимся звоном, что все поголовно выбежали на улицу. Некоторые, не поверив часам – они показывали половину седьмого, – сразу понеслись сломя голову к коровнику, на ходу дожевывая последний кусок, другие бросились к соседям – спросить, что случилось: может покушение на фюрера или пожар в лесу. Даже крепкие хозяева, которых колокол не касался, поскольку у них своей земли хватало, тоже явились на скотный двор и жались у ворот, вытягивая шеи.
Тут я увидел Амелию: со всех ног неслась она от замка к коровнику. В ту же секунду раздался ее истошный крик. Закрыв лицо руками, она повернулась и стремглав полетела домой.
На веревке колокола висела полосатая кошка и, отчаянно извиваясь, из последних сил боролась за жизнь. Ее явно кто-то вздернул. Язык колокола мотался из стороны в сторону, сопровождая ее последние судороги отрывистым и пронзительным перезвоном, переполошившим всю деревню.
Руки Швофке сами собой разжались и выпустили барана, за которого мы как раз принялись; он посмотрел на кошку, подвешенную к колоколу, и на поденщиков, как всегда спешивших на скотный двор с граблями, вилами и косами в руках: приказчик, давай работу!
Швофке сокрушенно поглядел им вслед: ну чем не бараны!
– Полюбуйся! Даже кошка, даже обезумевшая от страха кошка сгоняет их в стадо, – прошептал он. – О боже!
Он уже так хорошо разбирался в жизни, что видел людей насквозь.
Я протиснулся сквозь толпу к самым дверям, приподнял измученное животное и попытался развязать петлю.
Но Ахим Хильнер вцепился мне в волосы.
– Не трогай! Пусть себе подыхает! Зачем животное мучаешь?
Вокруг засмеялись. Они смеялись потому, что я вед себя как последний дурак.
В общем, веселенькое выдалось утро.
Кошка вскоре испустила дух. Приказчик, как обычно, распределил работы, и все в прекрасном настроении тронулись в поле.
А я вернулся к Швофке и сказал:
– Это сделал Хильнер. Я его знаю.
– Да, загоняли его до срока, потому и злобится на всех.
Дома у Ахима Хильнера, кроме него самого, было еще пятеро малышей, и н"е вислогубые. Говорили, что дрова он начал носить раньше, чем ходить научился. Соседских детей, приходивших поиграть с Ахимом, вислогубая мать метлой гнала прочь от дома:
– Вам что, делать нечего?!
Ему только-только пятнадцать стукнуло, а он уже косил сено наравне со взрослыми.
Я взял сумку и пошел в школу-еще месяц, и всем урокам конец.
Наш учитель Михельман успел нам коекак объяснить, что такое разрывные пули "дум-дум" и как устроены голосеменные, на том ученье и кончилось. Пули "дум-дум"
спереди сплющены, они проделывают в геле огромные дырки и на войне вообще запрещены. У голосеменных же семяпочки лежат открыто на семянной чешуе и легкодоступны. Пулю "дум-дум" можно и самому сделать, если есть охота, – стоит только отпилить у обычной пули заостренный кончик.
Амелия не показывалась несколько недель кряду. Сидела, верно, в замке, забившись в уголок, – кто знает, чем она там занималась.
"Замком" в деревне называли оштукатуренное и побеленное строение в три этажа с невысокой крышей, скошенной под тупым углом, подслеповатыми окошками и крохотной верандой, выходившей в парк. Скорее, это был небольшой господский дом.
Просто в нем жили люди, о которых мы почти ничего не знали.
Фон Камеке. владелец поместья, в свое время женился на рослой сорбке с толстыми ногами по имени Карла, которая иногда усаживалась на веранде и ножичком срезала кожицу с яблок. Ее муж, немного ниже ее ростом, но быстрый и верткий, редко показывался в Хоенгёрзе. Говорили, что он ворочает большими делами в Берлине.
Ну вот, а об этой Амелии, их дочке, я только всего и знал, что она до смерти перепугалась, когда случилась эта история с кошкой: с той поры приказчик опять сам звонил в колокол.
В ту пору Швофке как раз учил меня обрезать овцам копыта. Нож должен быть очень острым, его зажимают в кулаке и ведут снизу вверх. Овцу подминают под себялучше всею зажать ее между ногами, но еще лучше, если есть помощник, чтобы ее держать.
И вдруг ни с того ни с сего он сказал:
– Война скоро кончится. И тогда-иши свою дорогу сам.
Пастухи видят все, пастухи видят больше, чем другим бы хотелось. Потому что избегают суеты и идут своей дорогой. Именно в те годы я усвоил, что иных людей стоит лишь оставить в покое, и они сами додумаются, что к чему.
Швофке вообще выражался весьма туманно. Я бы сказал, что тому, кто всерьез хотел его понять, приходилось додумывать его мысль самому. Но он не обижался, если кто-то не желал напрягать свои мозги.
Пусть себе смеется. Швофке только втянет голову в плечи, прикинется дурачком и уберется подальше.
В общем, он был прав. Я и впрямь по вечерам частенько торчал возле замка. Это он верно подметил. Я подолгу глядел на окна и строил всякие догадки.
– Очень мне хочется узнать, что она там делает . – признался я Швофке, потому что ему я мог рассказать все, ведь и он говорил мне такое, о чем я не должен был болтать.
Например, о том, что война скоро кончится. Ведь про такие вещи не то что говорить, а и слушать-то никто не решался. Я вообще не мог представить себе жизнь без войны, и так было почти со всеми.
Донату лучше не попадайся, – сказал Швофке. – Не то выставит вас с матерью из барака.
Ясное дело, и об этом мне надо было помнить в ту минуту, когда я смотрел на нее, летевшую по лугу прямо ко мне. Непременно надо было помнить.
Управляющий Донат обладал неограниченной властью в поместье. Говорили, что он дослужился до этого за шесть лет.
В брюках с подтяжками и рубахе, обрисовывавшей мощные лопатки, которые смахивали скорее на паровозные колеса, он с утра до вечера объезжал угодья на тракторе "Дойц", с которого для лучшего обзора была снята кабина. Когда Донат появлялся на поле, он останавливал трактор, мииутудругую молча оглядывал работавших и уезжал. Все свои планы он держал в голове.
Лишь один раз в году он заглядывал в бараки поденщиков, а именно зимой, после охоты на зайцев. Он самолично обходил с тачкой все дома и раздавал загонщикам.
участвовавшим в воскресной охоте, по зайцу, приговаривая: "Держи косого, расписки не надо".
Даже Швофке, ничего на свете не боявшийся Швофке, при его приближении предпочитал убраться с глаз долой.
– Разве Донат должен за ними приглядывать? – спросил я.
– Должен? – Швофке бросил на меня многозначительный взгляд, которого я, правда, не понял.
– А как мне ее найти, свою дорогу-то ? – спросил я его однажды.
– Сперва шмякнись мордой об землю.
Когда встанешь, объясню.
Ну что ж, вечером я опять пошел в парк, на свое излюбленное местечко за баком для золы. Оттуда удобнее всего наблюдать за замком. Сзади ограда парка, спереди-бак с золой, куда уж лучше.
Столовая в тот вечер была ярко освещена. Приехал сам Камеке и, очевидно, привез гостей. Они сидели за большим столом, кушали, не торопясь и поднимая не очень высоко рюмки, и о чем-то беседовали. На пирушку не похоже. Скорее, на встречу призраков, поверяющих друг другу какие-то тайны. А может, это только мне казалось, потому что я глядел на них снаружи, из густой темноты под каштанами, и слышать ничего не мог.
Я заметил, что в окошке у Доната, жившего в мансарде слева под самой крышей, все еще горел свет. Через некоторое время я увидел его самого-он расхаживал взадвперед по комнате. Значит, его не пригласили к столу, не их он поля ягода, если так можно выразиться. И я подумал тогда: вряд ли ему это по вкусу пришлось. Я всегда строил свои догадки.
Потом застекленная дверь распахнулась (наверное, в столовой стало душно), и Амелия-наконец-то я ее вновь увидел! – вышла через веранду в сад. Я заметил, что и Донат у себя наверху тоже услышал звук открывающейся двери. В его комнате тотчас погас свет, и мне показалось, что он прижался лицом к темному стеклу. Я съежился в своем укрытии.
На Амелии была белая кружевная блузка и длинная серая юбка; она казалась очень взрослой, настоящая светская дама. Вслед за ней вышел ее отец. Он был немного ниже дочери, в темном костюме, пиджак которого был чрезмерно длинен, а воротник такой гладкий, что даже блестел. Волосы-легкие и слегка волнистые – задорным хохолком спускались на лоб. Мне он показался похожим, ну скажем, на ухажера, получившего отставку у своей крали. И хотя мне не было до них никакого дела, я просто прирос к месту и никак не мог повернуться и уйти. Вместо этого я вжался всем телом во влажную землю и затаил дыхание.
– Солнышко, – сказал он, – тебе и на самом деле лучше остаться здесь. В Берлине чересчур нервная обстановка. Посмотри на меня:
я там просто-напросто погибаю!
Он там погибал, но, говоря об этом, почему-то смеялся. Амелия, видимо, не поверила его словам о Берлине и возразила:
– А здесь...
– Здесь ты слышишь звук колокола, и это уже событие. А там ты вообще ничего не слышишь – из-за шума.
Из их разговора я понял-хотя мне, как я уже сказал, не было до них никакого дела только одно: там. в городе, можно погибнуть от ужасной обстановки, поэтому он держит своих голубок здесь, в Хоснгёрзе.
Когда он наконец повернул назад, к дому, он вдруг потянулся, широко раскинув руки.
и глубоко, со вкусом втянул в себя осенний воздух ему явно хорошо дышалось здесь.
А Амелия еще некоторое время стояла у ограды, низко опустив голову. Вот еще беда, подумал я, зачем ей в Берлин-то приспичило?
Я вскочил и спрятался за стволом каштана: тут Донат ни за что меня не заметит и.
значит, не выставит из барака, как предсказывал Швофке. Тут я хоть мог дышать нормально. Амелия остановилась в двух шагах от меня.
Повернув назад, она встретилась со мной глазами. Я протянул вперед руку, как бы умоляя ее молчать. Она не испугалась, но и не улыбнулась. Лишь немно! о склонила голову набок, как делают взрослые женщины, удивившись чему-нибудь, и, не проронив ни слова, медленно прошла мимо меня и вернулась в дом.
Три дня спустя она появилась в овчарне вместе с Донатом и попросила показать ей ягнят. Пожалуйста!
Швофке дал ей подержать ягненка, а сам на всякий случай встал рядом. Амелия погладила животное по мягкой шерстке.
И при этом взглянула на меня. И Швофке, и я сам, конечно, подумали, что Донат явился сюда неспроста.
Сейчас он схватит меня за шиворот и, не говоря ХУДО!о слова, выставит из овчарни.
Ведь я сше учился в школе, как вы знаете, и Швофке просто на свой страх и риск разрешил мне приходить в овчарню, когда захочу.
Но Донат лишь спросил, каков возраст ягнят, потом вошел в загон и молча пересчитал овцематок. Ради барышни он надел сегодня поверх рубашки пиджак, синий в елочку, который никак не вязался с рабочими штанами, заправленными в сапоги.
В плечах пиджак едва не лопался, а полы болтались как на вешалке-одни жилы да мускулы у мужика. А уж руки торчали из рукавов, словно вилы из стога сена.
Меня он вообще не удостоил взглядом, а обращаясь к Швофке, сказал:
– Осенью перепашем петерсбергский луг.
– Петерсбергский? – удивленно переспросил Швофке.
На лугу испокон веку ничего, кроме тощей травы, не росло.
– Да. Мы посеем там пшеницу с клевером. И следующей осенью ты сможешь пасти стадо по жнивью.
Так решил Донат, и Швофке лишь кивнул в знак согласия-вероятно, он уже тогда знал, что к тому времени его здесь и след простынет.
Было видно, что Амелию все это ничуть не интересует: она разглядывала нас со Швофке, словно мы с луны свалились.
Швофке с его густой гривой седых волос и сухим крючковатым носом и впрямь казался пришельцем из неведомых стран, лишь случайно и ненадолго прибившимся к нашему берегу. Что до меня, то я только буравил ее взглядом, изо всех сил стараясь ей внушить: ну что тебе надо в Берлине, девочка? Я знаю Берлин, приехал оттуда, там родился, а теперь-сама видишь...
Здешние девицы сразу после моего появления в деревне пришли к общему мнению, что взгляд у меня с "поволокой" и что "бабы когда-нибудь будут липнуть ко мне"; вот только приличной одежонки у меня не было, оттого-то я и старался помалкивать.
Короткие и не в меру широкие вельветовые штаны, из-под которых выглядывали ободранные колени, стоптанные до дыр туфли, выцветшая от бесчисленных стирок рубаха – она досталась мне от отца и висела мешком. Когда у тебя такой вид, разве придет на ум что-нибудь путное? Я решил, что мне до зарезу нужно справить хотя бы длинные брюки. В длинных-то я бы уж нашел, что ей сказать.
Вскоре они оба ушли. Донат проводил Амелию до господского дома, а осенью на Петерсбергском холме и вправду посеяли пшеницу с клевером.
Ну вот, а к тому дню, о котором идет речь, все давно уже было убрано, и я-в точности как задумал тогда Донат – выгнал овцематок пастись по жнивью.
И теперь она, как я уже говорил, летела ко мне напрямик через все поле, и Каро, наш пес, застыл на месте, чуя недоброе.
Она и впрямь бежала именно к нам, то и дело оглядываясь на бегу. На ней было белое платье в синий горошек и короткие кожаные сапоги на босу ногу.
3
Подбежав к нам, она испуганно огляделась и выдохнула:
– Юрген Зибуш! Помоги!
Я вышел из кустов и велел Каро обежать стадо, чтобы овцы не забрели в болото-а то еще подхватят фасциолу. Швофке уже не было в деревне, и я отвечал за овец. Конечно, временно, покуда не найдут настоящего пастуха.
– Мне нужно где-то укрыться! – прошептала она.
Пастухи не задают лишних вопросов.
Я показал ей рукой на кусты. Она назвала меня по имени и фамилии-значит, знала, кто я и откуда, этого мне было достаточно.
Она опустилась на траву, отдышалась немного и покачала головой.
– Этого мало. Мне надо надолго.
– Надолго?
Куда же ее спрятать надолго?
– У вас ведь есть землянка – там, на опушке лиственничной рощи.
Верно, землянка у нас была. И она об этом знала. Каково! Чтобы было где укрыться от холода и непогоды, мы два года назад вырыли себе землянку и покрыли ее дерном. Дернину эту срезали присланные из имения работники, перед тем как распахать кормовое поле для дичи. Но вот о чем она наверняка не знала в землянке хранились наши "сокровища". Я имею в виду черепки.
которые мы нашли на поле и которые нам вообще-то полагалось бы сдать куда следует. О них она, конечно, ничего не знала.
Мы сложили черепки в пустую банку из-под консервов и закопали в землянке. Об этом она уж никак не могла знать.
– Тогда ты, наверно, знаешь и про черепки? – спросил я.
– Какие черепки? – Она глядела на меня в полном недоумении. Нет, она и вправду ничего не знала.
Именно на том самом месте мы и нашли черепки: осколки горшков и ваз, а может.
и кувшинов, точно уже ничего нельзя было понять. В общем, посуда из обожженной глины, от которой остались одни черепки...
Когда я в первый раз их увидел, мне сразу вспомнилась сказка о переборчивой королевне, которой потом пришлось взять в мужья нищего, просившего подаяние под окнами ее дворца. Нищий заставил ее делать из глины горшки и продавать их на рынке.
Но вскоре откуда ни возьмись появился пьяный гусар на коне, перевернул прилавок и все переколотил-вею "глиняную посуду", как говорилось в сказке. Может, вес это произошло именно тут!
Я сказал тогда Швофке:
– Слушай, здесь когда-то был рынок.
а вон оттуда выскочил всадник на белом коне...
– Да нет, – ответил тот, – здесь было поселение древних людей. Приезжали из музея и все точно определили, где и что.
Оказалось, поселение бронзового века.
Это примерно за 2000 лет до рождества Христова. Поселение, видимо, разрушили.
и земля втянула его в себя. оно уходило все глубже и глубже, пока совсем не исчезло.
Когда шесть лет назад начали вырубать и корчевать тракторами рощу, землю изпод корней выперло, и при вспашке глиняные черепки вывернулись на поверхность.
Один из рабочих обнаружил этот "старый хлам". Тогда понаехали специалисты из музея и огородили весь участок: лишь спустя полгода ограждение сняли.
И все же Швофке, проходя по этому месту, каждый раз что-нибудь да находил.
– Вот. погляди-ка, это от горшка для жира, говорил он. – Край донышка.
Край был четко виден. Он выгибался правильной дугой видимо, черепок был частью круга, частью круглого донышка.
В нем растапливали жир, – утверждал Швофке.
Снаружи донышко, во всяком случае на том кусочке, который мы нашли, было черным-от огня. Внутри же оно было темно-коричневое-от жира.
Сосуд тех времен. Сделанный руками человека просто так, без гончарного круга; сперва глина скатывалась в колбаски, потом колбаски сгибались и накладывались друг на друга. Мы нашли еще треугольный черепок – очевидно, от верхнего края вазы; снаружи по нему тянулись две едва заметные продольные канавки-не очень ровные, правда, да и с чего бы.
– В этих канавках никакой нужды не было, – заметил Швофке. – Но, закончив работу, он окунул мизинец в воду и дважды провел им по свежей глине.
– Кто "он"?
– Ну он. – Швофке показал большим пальцем куда-то себе за спину, в те далекие времена. Как будто там все еще стоял этот "он" и радовался. У него была борода, и глаза его глубоко сидели в глазницах.
Швофке положил изогнутый вещий обломок на ладонь, и черепок точно вписался в нее, словно и его рука тоже относилась к тем временам, словно один человек вложил его в руку другому: "На вот, возьми!"
– Да – вздохнул он. – Каких же усилий им это стоило...
– Кому "им"?
– Кому-кому!
– Ну да, верно! – поддакнул я, хотя ровно ничего не понял: никак не мог сообразить, что он этим хотел сказать.
Ну ладно. А теперь, значит, прибежала Амелия и просит убежища. Никогда бы мне такое даже во сне не приснилось.
– Если тебя ищут, – сказал я, – то сейчас в землянку нельзя. – Я объяснил ей, что придется подождать до наступления темноты.
– А кто сказал, что меня ищут?
Я засмеялся.
4
Если смотреть на деревню Хоенгёрзе с холма Петерсберг, то она кажется просто рощицей. Домов совсем не видно; лишь труба винокурни пальцем торчит в небо, извещая: здесь живут люди!
Амелия сидит, подтянув колени к подбородку. – еще ребенок, но уже взрослая девушка-и задает мне вопросы, а я отвечаю на них; в такую игру я еще не играл.
– Где же Хоенгёрзе? – спрашивает она.
– Понятия не имею. – И я оглядываюсь вокруг, но ничего не вижу.
– А как ты сюда попал?
Сообразив, что ей это будет интересно, я отвечаю:
– Из Берлина приехал.
– Ах да... – Она вспомнила. – А почему там не остался?
– Обстановка там чересчур нервная.
Ответ ей нравится. Она откидывается на спину и давится от смеха.
Значит, тоже помнит.
Потом она переворачивается на бок и смотрит на меня как бы другими глазами.
Очевидно, она жила ожиданием, что явится некто и скажет ей какие-то главные в жизни слова. И вот он явился!
– Да, – отвечаю я на ее взгляд. – И вот я тут.
Не такой я человек, чтобы долго сдерживаться. И я уже улыбаюсь, и меня уже подмывает рассказать ей что-нибудь интересное о веселой жизни в Берлине, к которой она так стремится.
– Ты когда-нибудь собирала осколки от снарядов?
Ага, вот я ее и огорошил, не знает, с чем это едят, не имеет ни малейшего понятия о тамошней жизни. После ночных налетов, если выйти с утра пораньше, так в половине шестого, можно найти эти осколки либо в сточной канаве, куда они попали, просвистев по улице, либо во дворе -там они обычно в песке застревают.
– А некоторые находишь прямо у своих дверей!
– Да, Берлин...
Мы буквально охотились за ними. Самыми пенными считались у нас свежие осколки: черные ог пороха, с рваными краями, а если повезет, еще и с кусочком медного ободка, то есть черные с красным; изредка попадались даже с серебром-от взрывателя.
– Один раз дворник подарил мне такой осколок!
Он был большой-не меньше ладони в длину. – я края у нею были зазубренные и острые как нож. Здорово быть дворником.
Чего они только не находят! Трубочистам тоже позавидуешь: на крышах настоящие сокровища валяются.
– Как-то раз к нам заявился Тобиас Фромм из дома напротив.
Пришел, чтобы нажаловаться на меня матери-дескать, он первый увидел осколок от бомбы, попавшей в соседний дом, а я поймал его взгляд и подло выхватил осколок у него из-под носа: как ему теперь жить – без осколка-то?
Вот она какая, берлинская жизнь.
Но Амелия лишь поглаживала свой сапог и даже ни разу не взглянула на меня. Видать, была далека от всего этого.
А ведь тому. кто сдал пять килограммов осколков, в ратуше выдавали стальной шлем, и при воздушной тревоге ему можно было оставаться на улице, не надо было спускаться в убежище, он был неуязвим.
Не жизнь, а мечта!
– Ну ладно, хватит, – вздохнула она.
Ее верхняя губа была слегка вздернутавидимо, осталось от соски со слишком узким отверстием, через которую ее в детстве поили молоком, мучили бедного ребенка.
Поэтому рот ее принял форму этакого задорного треугольника. Правда, сейчас он немного скривился. Наверное, она изо всех сил старалась казаться спокойной. И чтобы Амелия не сбежала, я срочно переменил тему.
Ну вот. – про должал я развязно. – а здесь... И обвел рукой вокруг. – А здесь...
Только бы не молчать!
– Здесь, – вовремя сообразил я, – бежит по лугу девочка-и это уже целое событие...
Правда, ее отец говорил о колоколе, но она вновь заулыбалась. Теперь она убедилась, какой я веселый и компанейский парень. Я быстренько подсел к ней и взял ее руку в свою, мне почему-то стало ее очень жалко. Просто чтобы сделать ей приятное.
Но она так сильно сжала мою руку-так сильно, что пальцы побелели, и мне самому стало приятно.
Она молча посмотрела мне в глаза, а я подумал: крепкая деваха наше Солнышко, и отнюдь не робкого десятка.
Лишь много времени спустя я понял, что мягкие сердца-самые страстные, уж поверьте мне, друзья. Но в тот день, сидя вот так подле нее и рукой ощущая тепло ее тела, я подумал, что ею движет только страх.
Это со страху она ко мне льнет, подумал я.
И сам так перепугался, что чуть было не попытался ее обнять-только чтобы как-то ее защитить. Может, дошел бы даже до того, что свободной рукой сжал бы ее беззащитную грудь, чего только не делают люди, попав в беду и стараясь помочь друг другу! Мне всегда было свойственно преувеличивать грозящую кому-либо опасность.
Амелия же вполне владела собой. Она спокойно положила мою руку, все еще сжимавшую ее ладонь, рядом с собой на траву.
По ее виду нельзя было понять, что же случилось.
Михельман, мой бывший учитель, умевший объяснять действие разрывных пуль "дум-дум" так же доходчиво, как и устройство голосеменных, как раз в это время распустил учеников и заторопился к деревенскому пруду. Мать рассказала мне потом, что происходило в Хоешёрзе, пока Амелия отсиживалась у меня на пастбище, так и не проронив ни словечка о причинах своего бегства.
По дороге в школу дети заметили, что на воде плавают бумажки, что весь пруд покрыт белыми листками; в лучах утреннего солнца они напоминали лепестки диковинных цветов.
Вскоре уже половина деревни высыпала на берег; глаза всех были прикованы к воде, и все видели, как из самой глубины на поверхность всплывали все новые и новые бумажки.
Михельман велел пожарной команде оцепить пруд; увидев исписанные листки, да еще плавающие на воде, он сразу почуял недоброе.
За несколько лет до этою каретник Йоль-его склад был расположен у самого пру да-пожертвовал несколько ошкуренных стволов на плот, теперь валявшийся без дела на берегу и служивший разве что укрытием для жерлянок. Нынче, как я уже говорил, от него осталось лишь несколько трухлявых бревен. Этот-то плот и столкнул Михельман в воду.
Михельман был толстяк и при малейшем усилии покрывался липким потом, но куртки он так и не снял-как же, на ней был партийный значок. Он с силой оттолкнулся от берега, а оказавшись в окружении плавающих листков, наклонился к воде и окончательно убедился, что они покрыты строчками текста. Он выхватил из воды один из листков, чтобы прочесть, что там написано.
Но не смог этою сделать. Он крутил бумажку и так, и этак, но понял лишь, что это было письмо.
По пруду плавали письма! И написаны они были от руки. Михельман вынул очки и, позабыв о людях на берегу и перестав грести, решительно углубился в чтение.
Толпа на берегу терпеливо ждала. Деревня рада любому событию. Однако Михельман так ничего и не сказал. Не выругался и ничего не объявил. Только прищурился.
Ахим Хильнер, ставший к тому времени кучером, властно, по-кучерски, протолкался к самому берегу и возвестил во всеуслышание:
– Так и знал, что он читать не умеет. Нука, ребята, возьмемся за дело сами!
Но только шaгнул к воле, как Михельман заорал не своим голосом:
– Не сметь ничего трогать!
Только ему одному можно. Хнльнер оторопело хихикнул. Михельман выловил из воды еще несколько листков, но было видно, что и в них ничего понять не мог. Листки были исписаны фиолетовыми чернилами, но буквы были какие-то странные, с круглыми хвостиками.
– Дай-ка мне один! – Голос принадлежал Донату.
Он стоял наверху у столбиков ограждения и раздумчиво глядел на пруд. Казалось, он прикидывал, сколько там плавало писем.
Донат умел очень быстро считать в уме.
Ею-то Михельмаи сразу послушался. Перед Донатом он робел ничуть не меньше любого другого в деревне. Он причалил к берегу, услужливо засеменил к ограждению и подал Донату одно из этих непонятных и потому недозволенных писем.
Донат лишь мельком взглянул на листок и объявил:
– Написано по-русски, господин учитель.
Михельман содрогнулся всем телом, словно в него попала пуля "дум-дум". Но тут же его мясистое лицо просияло.
– Язык большевиков!
Значит, это он! Вот он какой!
Михельман схватил сачок для ловли рыбы и до самого вечера вылавливал из воды "большевистский материал"; он раскладывал его для просушки на чердаке церкви, где обычно сушили тысячелистник и ромашку.
Донат больше ничего не сказал, лишь повернулся на каблуке и тихонько удалился.
К полудню прибыли гестаповцы. Выяснилось, что в пруд кто-то бросил перевязаннную бечевкой пачку писем, прикрепив к ней камень. Вероятно, накануне вечером. Бечевка размокла, "материал" всплыл на поверхность-занятия в школе сорвались.
Письма были любовные. Любовные письма с нарисованным в углу сердечком, пронзенным стрелой, которое теперь расплылось в грустную кляксу.
А я сидел на Петерсбергском холме и смотрел в глаза Амелии; глаза у нее были зеленые.
5
Вечером я погнал овец домой, стараясь двигаться как можно медленнее и не попадаться никому на глаза. По-видимому, пока еще ииче! о выяснить не удалось. Перед господским домом стоял Донат с тремя незнакомыми мужчинами в городских шляпах: беседуя, они то и дело поглядывали на единственное открытое окно. Владельцы замка не показывались-наверное, скрылись куда-то.
Донат всем своим видом выражал полное недоумение и растерянность: даже руки у него плетьми свисали вдоль тела.
Деревенские толпились у своих дверей и приглушали голоса, как только заходила речь о Донате. Передавали, что Карла фон Камеке уехала в Зснциг под Берлином к какому-то "врачу-специалисту". Ее супруга тоже не удалось разыскать. Говорили, что Донат уже трижды пытался дозвониться к нему на фирму "Сименс". Я впервые об этом слышал. То есть о том, что фон Камеке как-то связан с заводами Сименса. А куда их дочка подевалась, об этом вообще никто не знал. Об этом кое-что знал один я.
Матери я сказал, что мне надо еще раз заглянуть в овчарню: было около семи часов вечера. Мать мне не поверила: я видел, она стояла слева от дома под сливовыми деревьями и следила за мной глазами.
С тех пор как погиб отец, она жила в постоянном страхе, что со мной приключится беда. Ее можно понять. Мать была простая крестьянка из Померании. Там они все такие.
Правда, мы приехали сюда из Берлина, как я уже говорил. Но если по-честному, то Берлин был для нас лишь временным пристанищем.
Мы оказались там по милости безработною электрика Эриха Зибуша, непоседы и чудака. В 1929 году он приехал в Померанию, чтобы за мед, угрей, сало и масло провести электричество в фахверковые домики жителей здешних болотных мест. Когда он как-то раз ехал на велосипеде в Шорин, чтобы установить какой-то особый фонарь на скотном дворе тамошнего крупного поместья, он заметил слева от дороги девушку, навзничь лежавшую на голом песке. Уснула на солнце и никак не могла проснуться – настолько была истощена. А может, с ней случилось что-то вроде солнечного удара. Девушка эта оказалась Анной Кайчик, поденщицей из поместья. И когда он повернул ее лицом вверх, то увидел, что она очень недурна собой. Тогда Эрих стряхнул с нее песок и дал глотнуть шнапса, ибо полагал, что средство против холода должно помочь и при жаре. Помещику он установил во дворе фонарь величиной с таз и увез с собой в Берлин не только увесистый ящик с продуктами, но также и Анну-мою будущую мать.
В Берлине Анна, простая деревенская девушка, мыла посуду в кафе "Клу" правда, только до мая: в мае она родила меня.
Отца я почти не помню. Из впечатлений детства удержалось в памяти только то, что отец ходил играть в биллиард и частенько брал меня с собой. Этим я отнюдь не хочу сказать, что он был профессиональным игроком, нет, по профессии он был электриком. Но работы у него не было. Поэтому он брал взаймы приличный костюм и отправлялся в шикарное кафе неподалеку от улицы Мартина Лютера в Шёнеберге. Конечно, если находился партнер, располагающий деньгами и временем. Мне думается, что обычно он оставался при своем интересе. То есть солидных кушей не срывал и играл скорее просто так, для практики.
Но однажды – и этот случай запечатлелся в моей памяти наиболее отчетливо-он попал в полосу удачи. Все шары катились именно туда, куда он хотел, ударяли друг в друга и со щелчком летели в лузу, а его счет на грифельной дощечке рос на глазах.
Все шло к тому, что он, образно выражаясь, снимет последнюю рубашку со своего партнера-щеголя с идеальным пробором в тщательно зачесанных назад волосах.
К счастью, тот не верил своему невезенью и упорно продолжал игру. Помню только, что мне срочно понадобилось в туалет и что отец попросил меня потерпеть еще немножко, потому что такого выигрыша ему в другой раз не выпадет и потому, наконец, что проигравший явно был богачом.
Он изящно отставлял мизинец при ударе кием и обаятельно улыбался при проигрыше-такой заплатит и глазом не моргнет.
Денег ему не жалко, такие играют ради самой игры. А у нас будут деньги на белый хлеб и рубленую селедку, на шоколад, на виноград и даже на водяной пистолет.
В конце игры проигравший богач и впрямь многозначительно поднял вверх палец и вынул из кармана папочку, которую открыл весьма осторожно. Папочка была размером с большой бумажник. В ней лежали вырезные картинки сказочной красоты : силуэты дам среди деревьев и увитых розами домиков.
Это были его работы, он был художник.
Каждая такая картинка стоила от 50 до 100 марок! Если не больше. Отцу он уступил их по 10 марок за штуку, а всего их было 15, и грустно смотрел нам вслед, когда мы уходили.