355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенгт Даниельссон » Гоген в Полинезии » Текст книги (страница 11)
Гоген в Полинезии
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:46

Текст книги "Гоген в Полинезии"


Автор книги: Бенгт Даниельссон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

два месяца. В нашем доме живут две датчанки, которых ты знаешь, кого-нибудь из детей

вполне можно разместить у них. Вместе мы сделали бы несколько нужных визитов,

словом, этот маленький расход окупится. Только не засыпай меня возражениями и

соображениями, собирайся в путь и ПРИЕЗЖАЙ поскорее».

Хотя Гоген с трогательным пылом заклинал жену хоть раз в жизни повиноваться

чувствам, а не разуму, Метте, как и прежде, была бессильна переломить свою природу (да

и кому это под силу?). Ее трезвому уму предложение Поля представлялось

легкомысленной попыткой преждевременно отпраздновать победу. До выставки у Дюран-

Рюэля, которая, как он уверял, увенчается его полным признанием, осталось каких-нибудь

два месяца. Восемь лет они ждали друг друга, значит, легко подождут еще несколько

недель. К тому же денег на поездку в Париж у Метте не было. Так уж получилось, что

Гогена осенило не вовремя: его старший сын Эмиль только что кончил среднюю школу, и

теперь мать всячески старалась изыскать денег, чтобы он мог учиться дальше. И разве

можно положиться на слово Поля, что он вернет «долг», если ей сверх ожидания удастся

добыть денег на дорогу? Судя по всему, он такой же мот, как раньше. Разве она, хотя сама

нуждалась, не прислала ему на Таити семьсот франков перед самым его отъездом оттуда?

А он приезжает без гроша и первым делом просит еще денег; теперь вот опять хочет

вовлечь ее в никчемные расходы. В довершение всего он даже не извинился за свое

оскорбительное письмо, в котором совершенно несправедливо обвинял ее в нерадивости.

Объяснять Полю, что он ведет себя отвратительно, Метте считала бесполезным. Зато

она дала волю своему негодованию в длинном письме Шуффу, который на себе испытал

несправедливость Гогена. «Он совсем безнадежен. Он неспособен думать о чем-либо,

кроме себя и своего благополучия, и упоен-но любуется собственным величием. Ему нет

дела до того, что его дети получают свой хлеб насущный от друзей его жены, он даже не

любит, когда ему об этом напоминают, прикидывается, будто не знает этого. Да-да, на этот

раз я возмущаюсь. Тебе, вероятно, известно, что произошло? Через неделю после его

приезда умер наш орлеанский дядюшка, очень кстати для Поля, который получает в

наследство пятнадцать тысяч франков.. . Мы с тобой знаем, что он отправился в свою

экскурсию на Таити, захватив всю выручку от продажи картин. Но я промолчала. На этот

раз он ни словом не обмолвился о том, чтобы разделить со мной эти 15 тысяч, на что я и

позволила себе ему указать. Теперь еще он требует, чтобы я раздобыла денег на поездку в

Париж! Мне важнее, чем когда-либо, быть здесь, я не вправе бросить пятерых больших

детей, которые могут надеяться только на меня. Если он хочет нас видеть, ему известно,

где нас найти. Я не такая дура, чтобы без толку слоняться по белу свету!»

Гоген не стал больше уговаривать свою «черствую» и «расчетливую» жену приезжать

в Париж. Вместо этого он, весьма разумно, сосредоточил свои усилия на подготовке

выставки у Дюран-Рюэля; будет успех – решится и семейный вопрос. Получить наследство

сейчас он не мог, так что надо было срочно найти где-то несколько тысяч. И хотя новый

директор Академии художеств, Ружон, своим отказом оплатить ему проезд на родину ясно

показал свое недоброжелательство, Гоген все-таки решил пойти к нему и напомнить про

обещание, которое получил два года назад от его предшественника: что Академия купит у

Гогена, картину. Ружону явно опостылел этот Гоген со всеми его претензиями, и он, твердо

решив раз и навсегда отделаться от назойливого просителя, с грубой откровенностью

сказал:

– Я не могу поддерживать ваше искусство, потому что нахожу его отвратительным и

непонятным. Если я, как директор Академии художеств, стану поддерживать такое

революционизирующее течение, это будет скандалом, и все инспекторы тоже так считают.

Когда Гоген с плохо скрываемой яростью возразил, что он и не требует, чтобы

руководство Академии понимало его полотна, только бы оно выполнило свое обещание,

Ружон иронически улыбнулся и положил конец дискуссии вопросом:

– У вас есть письменное обязательство?

Такого обязательства у Гогена не было, и он ушел, с чем пришел, став лишь одним

горьким разочарованием богаче.

По словам самого Гогена, ему в конечном счете удалось занять около двух тысяч

франков у друзей, возвратившихся в Париж после летних отпусков. Они могли спокойно

ссужать его, ведь он вот-вот должен был получить свое наследство.

Как важно хорошо разрекламировать выставку, Гоген наглядно убедился два года

назад, когда Морис настолько подогрел интерес к его аукциону, что доход составил почти

10 тысяч франков. Но кто поможет ему с рекламой на этот раз? Единственный, кто мог бы

заменить Шарля Мориса, – критик Альбер Орье, сотрудник «Меркюр де Франс» и автор

двух больших восторженных статей о великом Гогене, – умер от тифа. И когда «жалкий вор

и лжец» Морис как раз в эти дни написал Гогену покаянное письмо, умоляя назначить

встречу, «чтобы положить конец возникшей мучительной ситуации», тот ответил ему

очень миролюбиво. Возможно, он ждал, что Морис готов искупить свою вину и вернуть

деньги, которые задолжал. Если так, то заблуждение Гогена длилось недолго, потому что

Морис был едва ли не еще более нищим, чем прежде. После своего постыдного провала на

поприще драматургии весной 1891 года он кое-как перебивался очерками и заметками для

бульварных газет, и за два года, что они не виделись с Гогеном, ему не раз пришлось

испытать и холод и голод. Тем не менее Морис сейчас был счастлив как никогда. Он

влюбился в одну из своих многочисленных поклонниц, вдовствующую графиню, которая

была на несколько лет старше его и у которой была десятилетняя дочь. О том, что чувство

было искренним и взаимным, лучше всего говорила готовность графини разделить с ним

его бедность. Блеск и нищета Мориса одинаково тронули Гогена, и он тотчас забыл о

своей твердой решимости во что бы то ни стало востребовать весь долг до последнего

сантима. К тому же было очевидно, что единственный способ для Мориса покрыть свой

долг – хорошенько потрудиться на журналистской ниве, как во время успешной кампании

два года назад.

Еще одним другом, вернее, подругой, с которой Гоген более или менее добровольно

возобновил сношения, прерванные из-за отъезда на Таити, была Жюльетта. Эта простушка

боялась, что Поль может отнять у нее двухлетнюю дочь, если она переедет к нему, а

Жюльетта любила свою Жермену так, как только мать может любить. Гоген был рад

избежать тягостных забот и детского крика, и ему вовсе не хотелось конфликта с Метте.

Поэтому он не стал развеивать заблуждение Жюльетты. Но он при каждом возможном

случае подбрасывал ей денег, и она была этим вполне довольна.

Казалось бы, у него хватает всяких дел, но Гоген затеял еще писать книгу о своем

путешествии на Таити. Странно, что он, при всей своей занятости, взялся за столь

серьезную задачу; объяснить это можно лишь тем, что Гоген, как и все новички, не

представлял себе сложности литературного труда. Главным стимулом была, вероятно,

надежда быстро заработать немного денег. Ведь «Женитьба Лоти» сразу стала

бестселлером и постоянно переиздавалась. А Гоген гораздо больше, чем Пьер Лоти,

прожил на Таити и пережил вещи несравненно более интересные, так неужели его повесть

не найдет такого же сбыта?

Он скоро убедился в том, о чем ему следовало бы догадаться с самого начала:

невозможно в одно и то же время писать книгу и готовить большую персональную

выставку. Особенно много труда и времени ушло на то, чтобы вставить картины в рамы,

ведь все холсты были разного размера. Пусть разница порой не превышала нескольких

сантиметров, все равно серийного производства рам нельзя было наладить. В итоге Гоген

едва поспел сделать все к вернисажу, хотя перенес его с 4-го на 9 ноября114. Как и в первый

раз, Морис провел основательную подготовку. Большинство крупных газет

заблаговременно напечатали обстоятельные заметки или подробные статьи о предстоящем

событии. В промежутках между визитами в редакции и совещаниями в кафе Шарль еще

ухитрился написать отличное предисловие к каталогу. Наконец, он не только разослал

приглашения всем влиятельным критикам и богатым коллекционерам, но и со многими из

них лично договорился, что они придут. Результат вполне отвечал ожиданиям. Задолго до

двух часов – на это время был назначен вернисаж – к галерее Дю-ран-Рюэля на улице

Лафит начали съезжаться кареты.

Гоген произвел очень строгий отбор, он выставил только сорок одно из шестидесяти

шести полотен и две из десятка «дикарских» деревянных скульптур, которые привез с

Таити115. Чтобы подчеркнуть, с одной стороны, связь с ранним творчеством, с другой -

пройденный за два года путь, он добавил три картины бретонского цикла. Почти все

картины, которые экспонировались в те дни у Дюран-Рюэля, теперь висят на почетных

местах в виднейших музеях мира, и ни одна из изданных за последнее время книг по

истории современного искусства не обходится без репродукций гогеновских шедевров.

Такие вещи, как «Иа ора на Мариа» (ее Гоген поместил в каталоге под номером один),

«Манао тупапау», «И раро те овири», «Нафеа фаа ипоипо», «Вахине но те тиаре» и «Теаа

но ареоис», знают и любят не только специалисты, но и миллионы рядовых ценителей

искусства. Сам Гоген ставил свои полотна так же высоко, как это сделали последующие

поколения. Он не сомневался, что сорок одна таитянская картина, эти невиданные

сочетания ярких цветов откроют наконец глаза современникам на его величие. Его

уверенность в себе и своем близком торжестве лучше всего выразилась в иронической

фразе, которой он заключал написанное накануне выставки письмо Метте: «Вот теперь я

узнаю, было ли с моей стороны безумием ехать на Таити».

Уже в начале третьего он получил ответ. Куда ни погляди – равнодушные,

презрительные, недоумевающие лица. Все ясно: провал. Но послушаем Шарля Мориса,

который во время вернисажа не отходил от него: «Провалились все грандиозные планы

Гогена. Но больнее всего по его самолюбию, наверно, ударило неизбежное сознание, что

он допустил ряд просчетов. Разве не мечтал он о роли пророка? Разве не уехал в далекие

края, когда посредственность отказалась признать его гений, надеясь по возвращении

предстать во весь рост, во всем своем величии? Пусть мое бегство – поражение, говорил он

себе, но возвращение будет победой. А вместо этого возвращение только жестоко

усугубило его поражение.

Легко представить себе, как его сердце в эту минуту сжалось в тревоге. Но, пользуясь

метафорой, которую он сам простодушно любил и часто повторял, – Гоген терпеливо, как

индеец, с улыбкой на губах вынес все страдания. Перед лицом единодушного неодобрения

всех присутствующих он все равно ни секунды не сомневался в своей правоте. Стоять на

своем – вот убеждение, за которое он цеплялся. Вопиющая недооценка со стороны

современников не играет никакой роли, будущие поколения оправдают его!

Как только он понял, что люди, не давшие себе труда изучить и обсудить его

произведения, вынесли ему приговор, он изобразил полнейшее безразличие. Он улыбался,

не показывая виду, чего ему это стоит, спокойно спрашивал своих друзей, какого они

мнения, и без малейшей горечи, трезво, непринужденно обсуждал их ответы.

Провожая в конце злополучного дня до дверей мсье Дега, он упорно молчал, хотя тот

хвалил его. Но в ту самую минуту, когда знаменитый старый мастер уже хотел прощаться,

Гоген снял со стены экспонат, резную трость своей работы, и подал ему со словами:

– Мсье Дега, вы забыли вашу трость116.

Среди тех, кто не соглашался с высокой оценкой Дега, был старый друг и учитель

Гогена, Камилл Писсарро, который писал о выставке:

«Я встретил Гогена. Он изложил мне свои взгляды на искусство и заверил, что

молодые найдут спасение, испив из далеких и диких источников. Я сказал ему, что это

искусство не в его духе. Что он цивилизованный человек и его обязанность – показывать

нам гармоничные вещи. Мы разошлись, оставаясь каждый при своем мнении. Гоген

несомненно талантлив, но как же трудно ему найти свой путь! Он постоянно

браконьерствует в чужих угодьях; теперь он грабит дикарей Океании»117.

Газеты были не многим приветливее118. И на этот раз единственная безоговорочная

похвала исходила от популярного и эрудированного критика Октава Мирбо, который в

«Эко де Пари» подчеркивал преемственность в творчестве Гогена: «То, чего он искал в

Бретани, найдено им наконец на Таити: упрощение формы и красок, декоративное

равновесие и гармония». Еще более интересны для нас, всецело согласных с приведенным

суждением, те абзацы, в которых Мирбо, пользуясь сведениями из первых рук, описывает

жизнь Гогена на Таити: «Гоген не задерживается в городах. Сразу по прибытии он находит

себе домик в горах, подальше от поселений и европейского образа жизни. Он живет среди

туземцев, на туземный лад. Ест их пищу, одевается, как они, придерживается их обычаев,

участвует в их играх, забавах и ритуалах. Вечерами присоединяется к их собраниям.

Слушает рассказы стариков, упивается поэтичнейшими легендами, поет в хоре туземцев...

Эти повести, эта музыка возрождают прошлое изумительной страны праздности, грации,

гармонии, силы, простодушия, величия, пороков и любви. Оживают мифы, восстают

чудовищные божества с окровавленными губами, которые убивают женщин и пожирают

детей, и образы эти вызывают тот же ужас, что в древние времена... Гоген так тесно

сжился с маори, что их прошлое стало для него своим. Оставалось лишь истолковать его в

своем творчестве. Вот они, его произведения, излучающие своеобразную красоту, о

существовании которой Пьер Лоти не подозревал». Были и другие одобрительные статьи,

но они появились во второстепенных, а то и вовсе малоизвестных газетах и журналах,

выходящих маленькими тиражами. А подавляющее большинство крупных газет

поместило заметки, полные ехидства. Вот несколько выдержек: «Я не могу представить

себе большего ребячества, чем этот возврат к причудливому искусству туземцев, у

которых он заимствовал все слабые стороны, не обладая ни их простодушием, ни

стремлением сделать все, на что они способны». Другой искусствовед называл

выставленные картины «измышлениями больного мозга, надругательством над

Искусством и Природой», а третий коротко и ядовито констатировал: «Подробно писать об

этой выставке – придавать чрезмерное значение фарсу». Четвертый заявил: «Нас нисколько

не трогает это толкование таитянских легенд, эта «Аве Мария», которая есть не что иное,

как картина в стиле Бастьена-Лепажа, не вдохновившая таитянских Гуно на сочинение

музыки... Теперь будем ждать, когда приедет в Париж таитянский художник и выставит

свои картины у Дюран-Рюэля или еще где-нибудь, живя в Ботаническом саду. Словом, мы

ждем подлинного маори».

Как и следовало ожидать, самый горячий отклик выставка встретила у фельетонистов,

которые долго потешались над желтым морем, лиловыми деревьями и розовыми лугами

Гогена. Большим успехом пользовалась невыдуманная, к сожалению, история про одну

английскую леди, которая на вернисаже была настолько шокирована красной собакой,

присутствующей на картинах, посвященных Хине, что у нее вырвался испуганный вопль.

Полагая, что его соотечественники не столь пугливы, один фельетонист-острослов

советовал своим читателям: «Если хотите позабавить своих детей, пошлите их на

выставку Гогена. Там среди аттракционов есть цветное изображение обезьяноподобной

четверорукой самки, распростертой на зеленом бильярдном столе». Он подразумевал

«Отахи» – великолепный портрет обнаженной Теха’аманы.

Естественно, выставка и в финансовом отношении с треском провалилась. В первый

день Дега купил картину серии «Хина». Другую приобрел один русский. После долгих

колебаний один французский коллекционер взял в рассрочку «Иа ора на Мариа».

Неизвестный молодой торговец картинами по имени Воллар, недавно открывший галерею

на той же улице, где и Дюран-Рюэль, купил картину попроще, на которой полностью

одетая таитянка сидит в кресле-качалке. Из сорока четырех полотен было продано только

одиннадцать. И когда Гоген оплатил все расходы и вернул долги, у него осталось ровно

столько денег, сколько было нужно, чтобы перебиться до получения наследства.

О том, чтобы возобновить семейную жизнь с Метте и детьми, не могло быть и речи.

Ведь она поставила условие – он должен иметь постоянный доход и содержать семью. От

стыда и отчаяния Гоген долго не решался написать ей о катастрофе. После того как она в

конце концов написала сама, нетерпеливо спрашивая, когда же Поль приедет в Копенгаген,

он неосмотрительно попытался внушить ей, будто выставка прошла «с большим успехом»,

газеты писали о ней «дельно и одобрительно», и многие считают его «величайшим изо

всех современных художников». Правда, он вынужден был признать, что в финансовом

отношении выставка «не принесла ожидаемых результатов». Поэтому Гоген мог только

предложить, чтобы они встретились летом 1895 года, когда у детей будут каникулы.

Причем он хотел снять домик на побережье в Норвегии, очевидно, желая избежать

неприятных вопросов, которые могли прийти на ум родственникам Метте.

Конечно, попытка обмануть Метте была обречена на неудачу. Во-первых, она сама по

французским газетам следила за тем, что происходит в Париже; во-вторых, у нее было во

Франции много друзей, которые не замедлили послать ей вырезки. Особенно

красноречивой была исполненная горечи статья Мориса в декабрьском номере «Меркюр

де Франс». Вот ее начало: «Словно по чьему-то умыслу два значительных художественных

события произошли одновременно: в день, когда на парижской сцене была дана премьера

спектакля «Враг народа» по пьесе Ибсена, состоялся вернисаж выставки картин и

скульптур, которые привез с Таити Поль Гоген.

В театре и в картинной галерее шел один и тот же спектакль. С драматизмом и с

невиданной ранее простотой Ибсен показывает нам человека, который в новой для нас,

французов, среде страдает за правду. Гоген в одно и то же время автор и главное

действующее лицо такой же трагедии. Страна, народ и среда, которые он избрал, чтобы

выразить свои творческие истины, чтобы свободно и великолепно воплотить свои

прекрасные видения, тоже неизвестны здесь на Западе. Правда, его средства, пожалуй, еще

проще, чем используемые драматургом, а вольности, которые он себе позволяет,

несомненно идут дальше и носят более яркий отпечаток его личности.

Но так ли трудно понять Гогена и его смелые упрощения? Ведь от нас требуется

только, чтобы мы, оценивая творчество художника и поэта, признали за ним право творить

свободно, забывать образцы и шаблоны, созданные прежними великими мастерами, не

говоря уже о несносных условностях, насаждаемых не столь значительными

художниками. Но этого никто не хочет делать. Я подразумеваю тут не столько

общественность – ее, несмотря на все предвзятые мнения, можно формировать и

направлять, – сколько так называемых экспертов, художников, критиков, некоторых

журналистов и газетчиков. Каких только нелепых суждений, открытых или прикрытых,

мы не наслышались в последние дни в галерее на улице Лафит. Не говоря уже о том, что

всякие писаки преподносят в виднейших ежедневных газетах!»

Дальше Морис говорил:

«Гоген с грустью вспоминает счастливые дни в заморском краю, когда он с

благородным жаром вдохновенного поэта работал над этими полотнами, вдалеке от

нашего выродившегося общества с его кликами и интригами. Возможно, он опять уедет

туда. Если так, это мы его изгнали. Он уже говорит:

– Я не хочу больше видеть европейцев».

Разобрав и истолковав несколько важнейших картин выставки, Морис в заключение

цитирует знаменитое кредо Вагнера, которое давно усвоил Гоген: «Я верю в святость духа

и в истинность искусства единого и неделимого. Верю, что это искусство от бога и

присутствует в сердцах всех людей, озаренное светом небесным. Верю, что кто однажды

отведал возвышенных плодов этого великого искусства, тот навсегда будет ему предан и

не сможет его отрицать. Верю, что с его помощью мы все можем достичь блаженства.

Верю в день Страшного суда, когда всех, кто здесь на земле барышничал этим чистым,

высоким искусством, кто осквернял и унижал его ради наживы, постигнет страшная кара.

Верю, что преданные слуги истинного искусства пожнут хвалу и, в ореоле небесного

сияния, благовоний и нежной музыки, навеки будут пребывать в божественном источнике

всякой гармонии».

По словам Мориса, друзья Гогена всячески уговаривали его не поддаваться

естественному порыву, не уезжать тотчас обратно в Южные моря. Одним из главных

доводов было, что его совсем забудут, он упустит все надежды на успех, если опять

покинет Париж. Видимо, их слова на него подействовали, потому что, не дожидаясь конца

выставки, он обратил всю энергию на новую попытку окольным путем завоевать

благосклонность публики. Гоген быстро сообразил – и, наверно не ошибся, – что

посетителей выставки больше всего озадачили и оттолкнули не смелые краски и

необычная манера, а чужие, непонятные мотивы. Беда в том, что, в отличие от сцен из

греческой мифологии, которыми восхищались и восторгались во всех официальных

художественных салонах, его таитянские боги и богини не вызывали у зрителя никаких

отголосков, никаких ассоциаций. Значит, нужен популярный очерк о таитянской культуре

и мифологии. Воодушевленный своей догадкой, Гоген решил поскорее закончить книгу о

Таити, причем написать ее так, чтобы она одновременно служила как бы комментарием и

истолкованием его картин. И неплохо бы иллюстрировать книгу репродукциями своих

полотен.

Тем временем и Морис пришел к тому же выводу, только он считал, что сумеет

объяснить творчество Гогена лучше, чем сам Гоген. И Морис предложил писать книгу

вместе, главу – один, главу – другой. Задача Гогена – попросту рассказать о своей жизни на

Таити, Мориса – описать и истолковать его картины. Кроме того, Морис любезно вызвался

отшлифовать язык Гогена в его главах. Он уже убедительно доказал, что в самом деле

понимает и искренне восхищается творчеством Гогена. В свою очередь Гоген не менее

горячо восхищался витиеватым, напыщенным стилем своего друга и уразумел, что

написать книгу труднее, чем он думал. Словом, напрасно некоторые его биографы

удивляются, с какой радостью и поспешностью он принял предложение Мориса. Правда,

его могло бы насторожить то, что Морис замыслил часть своего материала изложить в

стихах!

Теперь Гоген волей-неволей должен был остаться на зиму в Париже, и он переселился

в более просторную квартиру. Кстати, она принадлежала тому же владельцу, что и дом на

де ля Гран-Шомьер, и, наверно, обходилась не на много дороже, чем клетушка, которую

Гоген занимал до сих пор. Новая квартира Гогена находилась за Монпарнасским

кладбищем, на улице Версенжеторикс – две комнаты в ветхом, напоминающем сарай

двухэтажном деревянном доме, приобретенном владельцем за бесценок осенью 1889 года,

когда сносили павильоны Всемирной выставки. Опять-таки из бережливости хозяин велел

сделать только одну лестницу, а чтобы жильцы второго этажа могли попасть в свои одно– и

двухкомнатые квартиры, он опоясал весь фасад узким балконом. Комнаты Гогена

находились в дальнем конце балкона, и он всякий раз должен был проходить мимо окон

соседей119.

Он купил скверную подержанную кровать и поставил ее в меньшей комнате, где была

кафельная печь. Большую комнату обставил столь же дряхлыми стульями и просиженным

диваном. Столом служил сундук. Даниель одолжил ему ковры – закрыть неприглядный

голый пол. Скудную обстановку дополняли невесть где и зачем раздобытые пианино и

большой фотоаппарат на треноге. Что до украшения стен, то тут трудность была другого

рода: как разместить все картины. Чтобы они смотрелись лучше, Гоген выкрасил стены в

желтый цвет, и между своими непроданными полотнами тут и там повесил для

разнообразия таитянские копья, австралийские бумеранги и репродукции своих любимых

вещей Кранаха, Гольбейна, Боттичелли, Пюви де Шаванна, Мане и Дега. К счастью, у него

еще были сохраненные то ли Шуффом, то ли Даниелем оригиналы тех художников,

которых он ставил превыше всего, – Ван Гога, Сезанна и Одилона Редона. Две картины с

подсолнухами, фиолетовый ландшафт и автопортрет Ван Гога он поместил над кроватью120.

Естественно, вид больших белых квадратов среди этой красочной мозаики раздражал его,

и он расписал все стекла в окнах и в двери таитянскими мотивами.

У дома были такие тонкие и звукопроницаемые стены что было крайне важно иметь

кротких и снисходительных соседей. В этом Гогену повезло. Больше того, кое-кто из них,

и особенно жившая под ним молодая чета Вильям и Ида Молар, сразу прониклись к нему

симпатией. Они позаботились о том, чтобы Гоген не скучал, и познакомили его со своими

веселыми друзьями. Вильям. Молар очень увлекался музыкой, все свободное время

сочинял великолепные симфонии, минус которых заключался в том, что их невозможно

было исполнять. Искусство не кормило Молара (как и его соседа наверху), поэтому он (в

отличие от соседа) поневоле оставался верен своей бюрократической карьере. А она не

была ни блестящей, ни особенно доходной, ибо после многих лет службы он все еще

оставался лишь мелким чиновником министерства земледелия. Сын норвежки, он

свободно говорил на языке своей матери. Его жена Ида, урожденная Эриксон, была

скульптором, шведкой по национальности, как это видно по фамилии. В молодости она

училась в Академии художеств в Стокгольме, так что бюсты и статуэтки, которые она

делала, были все в высшей степени академичными и шаблонными. Зато биография ее

была далеко не шаблонной. Близкая к их семье Герда Чельберг, которая, учась в Париже,

часто бывала в доме 6 по улице Версенжеторикс, рассказывает в своих мемуарах: «Иде

была присуждена... государственная стипендия, но получить эту стипендию ей помешали

не совсем обычные обстоятельства. Семнадцатого февраля 1881 года У нее родился

внебрачный ребенок от солиста оперы Фрица Арльберга. Дитя получило имя Юдифь, и

гордая и счастливая мать завернула свое сокровище в платок и пошла к тогдашнему

директору академии, графу Георгу фон Русену, чтобы поблагодарить за стипендию и дать

ему полюбоваться малюткой. После чего, представьте себе, возмущенная ее

безнравственностью академия отменила стипендию. «Если бы она хоть не показывала мне

ребенка!» – жаловался потом граф Русен моему знакомому. Тогда госпожа Боньер дала Иде

денег в размере стипендии... На эти средства Ида Эриксон и отправилась в Париж, где

вышла замуж и осталась на всю жизнь»121.

Доктор Чельберг пишет об Иде Молар, что это была «маленькая, очень кокетливая

дама, кудрявая блондинка, одетая в кружева и рюши». А вот типичная для характера Иды

зарисовка ее повседневной жизни на улице Версенжеторикс: «Молары сняли квартиру,

когда дом еще строился, и с разрешения владельца у них не поставили внутренних стен,

хотя планировка предусматривала три комнаты и кухню плюс поднятые над полом два

небольших алькова для кроватей. В итоге Ида могла, стряпая на плите, одновременно

беседовать с гостями, которые шли в этот гостеприимный дом целый день, но больше

всего в вечера, отведенные для приемов». Особенно тепло и заботливо Ида Эриксон-

Молар относилась к беспризорным детям, потерявшимся собакам и художникам-

неудачникам. Другими словами, Гоген вполне мог рассчитывать на ее помощь и

материнскую заботу.

Ее дочь Юдифь, которой еще не исполнилось тринадцати лет, по-своему тоже

привязалась к Гогену. Как это часто бывает в таких случаях, она идеализировала своего

настоящего отца и сравнивала приемного с этим идеалом. Что бы тот ни говорил и ни

делал, ей все не нравилось. Столь безоговорочное осуждение отчима, естественно, влияло

на ее чувства к матери, которую Юдифь всевозможными выходками «наказывала» за

«измену». А свою любовь и нежность она, как это опять-таки часто бывает, дарила

учителям. Художник с таким романтичным и авантюрным прошлым, как Гоген,

естественно, был в высшей мере достоин ее внимания и чувств (тем более что Юдифь уже

решила стать художницей), и она с первых дней боготворила его. Ему же она чем-то

напоминала и замещала его любимую дочь Алину, и преданность Юдифи глубоко трогала

его. Впрочем, если верить неопубликованным воспоминаниям Юдифи, которые она

записала уже в преклонном возрасте, Гоген питал к ней не только отеческие, но и другие

чувства, подозрительно напоминающие те, что он совсем недавно испытывал к другой

тринадцатилетней девушке – Теха’амане на Таити. Например, в одном месте она пишет:

«Мне не надо было смотреться в зеркало (кстати, это было мне запрещено), чтобы знать,

что у меня кудрявые светлые волосы. Я знала также, что к округлостям детского тела

прибавились другие... Нисколько не удивляясь, я позволяла красивым мягким рукам

Гогена касаться этих новых форм, и он ласкал их, словно кувшин или деревянную

скульптуру»122.

Еще лучше представляешь себе как несколько двусмысленное взаимное влечение

между Гогеном и Юдифью, так и его отношения со всей семьей Моларов вообще, когда

читаешь следующее место из воспоминаний Юдифи.

« – Сходи за Вильямом, – сказала мама.

Вильям позировал для «Портрета музыканта». По-моему, Гоген задумал портрет

блаженного. Мама не любила, когда Вильям засиживался после сеанса. Она боялась, что

он будет ей неверен в мыслях, разговаривая с Гогеном о негритянках.

Я пошла наверх. Смеркалось. Вильям сидел у пианино, лихо и фальшиво выбивая на

клавишах попурри на темы опер Вагнера и перемежая его каким-то аккордом, который

повторял несколько раз. И приговаривал:

– Вот ведь красота!

Словно Зиглинда сцепилась с Тристаном на Венусберге, превращенном в

сумасшедший дом.

Я бесшумно подошла к Гогену. Он вкрадчиво обнял меня и положил ладонь лодочкой

на мою наливающуюся грудь, чуть слышно говоря своим хриплым голосом:

– А это мое...

В самом деле, ему принадлежало все: моя нежность, моя еще не пробудившаяся

чувственность, вся моя душа. Я привстала на цыпочках, ища губами его щеку, но нашла

губы. Вместе со своими губами я отдавала ему всю мою душу, только бы он захотел ее

принять».

К великому огорчению экзальтированной бедняжки, Гоген совсем выпал из роли

сентиментального героя, каким она хотела его видеть. Возвысив голос, он весьма

прозаично сказал:

« – Пошли, Молар, выпьем?

Но Молар был глух, он продолжал избивать пианино. Только бы продлить эту минуту.

Только бы Тристан продолжал свой дьявольский танец. По мне – пусть весь мир гибнет. Я

бы жизнь отдала за одну минуту. . Но они ушли. Я провожала их взглядом с балкона. Какая


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю