355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » По следам знакомых героев » Текст книги (страница 12)
По следам знакомых героев
  • Текст добавлен: 5 апреля 2017, 17:30

Текст книги "По следам знакомых героев"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

– Допустим, – неохотно согласился Уотсон. – Но надеюсь, вы не станете отрицать, что про обморок он все выдумал? От начала и до конца!

– Сколько раз я вам твердил, Уотсон: не горячитесь, не спешите с выводами. Сейчас я вам прочту еще один небольшой отрывок, а там судите сами.

Взяв в руки увесистый том полного, двадцатитомного собрания сочинений Пушкина, Холмс неторопливо полистал его и, найдя нужное место, прочел:

 
«Вдруг двери настежь. Ленский входит,
И с ним Онегин. „Ах, творец! —
Кричит хозяйка: – Наконец!“
Теснятся гости, всяк отводит
Приборы, стулья поскорей;
Зовут, сажают двух друзей.
Сажают прямо против Тани,
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани,
Она темнеющих очей
Не подымает: пышет бурно
В ней страстный жар; ей душно, дурно;
Она приветствий двух друзей
Не слышит, слезы из очей
Хотят уж хлынуть; вдруг упала
Бедняжка в оборок, смутясь,
Ее выносят, суетясь,
Толпа гостей залепетала,
Все на Евгения глядят,
И все в душе его винят…»
 

– Бьюсь об заклад, что у Пушкина этого нету! – воскликнул Уотсон. – Это все ваши хитрости, Холмс! Сперва вы прочли все точь-в-точь как у Пушкина, а потом вставили эту отсебятину про обморок.

– То-то и оно, друг мой, что никакая это не отсебятина. Первоначально у Пушкина этот отрывок заканчивался именно так, как я вам его сейчас прочел. Но потом он последние шесть строк вычеркнул, а вместо них написал другие, вот эти:

 
«Она приветствий двух друзей
Не слышит, слезы из очей
Хотят уж капать; уж готова
Бедняжка в обморок упасть;
Но воля и рассудка власть
Превозмогли. Она два слова
Сквозь зубы молвила тишком
И усидела за столом…»
 

– Так бы сразу и сказали, – пробурчал Уотсон. – Впрочем, я давно заметил, что вы обожаете дешевые эффекты… Однако интересно, почему Пушкин решил вычеркнуть эти строки про обморок?

– А что? Вам кажется, что это он сделал зря?

– Да как сказать, – задумался Уотсон. – Пожалуй, зря. Если бы она и впрямь упала в обморок, и все гости стали тыкать в него пальцами, считая виновником этого печального происшествия, тогда было бы куда понятнее, почему он так разозлился на Ленского, почему вдруг поклялся отомстить ему.

– Верно, – кивнул Холмс. – Если бы сцена обморока осталась, все дальнейшее поведение Онегина было бы более мотивированным. А ведь ссора с Ленским необыкновенно важна для всех дальнейших событий романа. Не будь этой ссоры, не было бы ни дуэли, ни смерти Ленского, ни отъезда Онегина, ни замужества Ольги, ни переселения Тани с матерью в Москву…

– Почему же Пушкин вычеркнул эту сцену, если она так важна?

– Во-первых, потому, что ему гораздо важнее было здесь подчеркнуть душевную силу Татьяны, ее сдержанность, ее умение властвовать собой. Вот он и сделал так, что она уже готова была упасть в обморок. «Но воля и рассудка власть превозмогли».

– Понимаю, – сказал Уотсон. – Выходит, Пушкин как бы пожертвовал Онегиным ради Татьяны. Онегин-то ведь без этой сцены и впрямь чуть ли не подлецом выглядит: ни с того, ни с сего, без всякого повода спровоцировал ссору…

– Да нет, я думаю, что не только образ Татьяны, но и образ Онегина от этого в конечном счете только выиграл. Он стал реальнее, достовернее, жизненнее. Умный читатель ведь и так поймет, что замешательство Татьяны было наверняка замечено. Никто из гостей, конечно, не тыкал в Онегина пальцами, не хихикал за его спиной. Но Онегин, увидав замешательство Татьяны, живо представил себе, как они сплетничают, шепчутся, тычут в него пальцами. Ему этого было вполне достаточно, чтобы разозлиться, вспылить, захотеть отомстить Ленскому, выместить на нем свое раздражение. Ему казалось, что теперь то, о чем знали только он да Татьяна, увидели, узнали все, вся эта компания уездных франтов, болтунов, сплетников. Если уж они и раньше сплетничали, когда для этого не было совсем никакого повода…

– А разве они сплетничали?

– Ну как же! Вспомните-ка самый первый визит Онегина к Лариным.

 
«Меж тем Онегина явленье
У Лариных произвело
На всех большое впечатленье
И всех соседей, развлекло.
Пошла догадка за догадкой.
Все стали толковать украдкой,
Шутить, судить не без греха,
Татьяне прочить жениха;
Иные даже утверждали,
Что свадьба слажена совсем.
Но остановлена затем,
Что модных колец не достали».
 

А теперь вообразите, как они сплетничали после того, как для этого и в самом деле возник пусть крохотный, ничтожный, но все-таки реальный повод… Вам никогда не приходилось слышать такое выражение: «Вычеркнутое остается»?

– По правде говоря, не приходилось, – пожал плечами Уотсон. – А что это, собственно, значит?

– А вот то и значит, что вычеркнутое из текста остается в подтексте. А иногда и не только в подтексте. Вот, например, эта вычеркнутая Пушкиным строфа о влюбленности Онегина в Татьяну. Пушкин убрал этот поворот сюжета как слишком грубый, прямолинейный. Он избрал более тонкий и вместе с тем более выразительный сюжетный поворот: Евгений отвергает любовь Татьяны, а потом роли меняются. Но в каком-то смысле этот первоначальный вариант остался и в окончательном тексте романа, оставил в нем свой ощутимый след.

– Каким образом? – удивился Уотсон.

– А вспомните-ка вот эти строки:

 
«Но, получив посланье Тани,
Онегин живо тронут был:
Язык девических мечтаний
В нем думы роем возмутил;
И вспомнил он Татьяны милой
И бледный цвет, и вид унылый
И в сладостный, безгрешный сон
Душою погрузился он.
Быть может, чувствий пыл старинный
Им на минуту овладел…»
 

Как видите, он не вполне к ней равнодушен. И он не лгал, не лукавил потом, говоря: «Я, верно б, вас одну избрал в подруги дней моих печальных…», «Я вас люблю любовью брата и, может быть, еще нежней». Должен вам сказать, что Онегин фигура довольно-таки сложная. Чтобы разобраться в этом, надо прежде всего понять, как сам автор, сам Александр Сергеевич Пушкин, относился к этому своему герою.

– По-моему, он относился к нему весьма иронически, – заметил Уотсон.

– Как сказать! – не согласился Холмс. – Я думаю, это ваше впечатление слегка поверхностно. Если бы вы чуть внимательнее, чуть пристальнее вгляделись в эту проблему, вы очень легко убедились бы, что в разное время он относился к нему по-разному.

– То есть?

– Первая глава «Онегина» была напечатана в 1825 году. Сохранился черновой набросок пушкинского предисловия к этой главе. Вот он, можете взглянуть.

Холмс достал из бюро листок бумаги.

– «Первая песнь „Евгения Онегина“, – прочел он, – представляет нечто целое. Она в себе заключает сатирическое описание петербургской жизни молодого русского в конце 1819 года… Очень справедливо будет осуждать характер главного лица, напоминающего Чильд Гарольда…»

– А! Что я говорил?! – обрадовался Уотсон. – Выходит, я был прав!

– Выходит, что так… Дальше в этом же предисловии Пушкин упоминает сатиру нравов Ювенала, Петрония, Вольтера, Байрона и снова называет свой роман сатирическим.

– Все это лишь подтверждает мою правоту! – не преминул еще раз подчеркнуть Уотсон.

– Не торопитесь, друг мой, – прервал его Холмс. – В том же 1825 году, 9 марта, друг Пушкина Бестужев написал Александру Сергеевичу довольно обстоятельное письмо, в котором откровенно высказал свое мнение о первой главе «Онегина», которую он только что прочитал.

– Интересно!

Холмс взял с полки том переписки Пушкина с русскими писателями.

– «Чтобы убить в высоте орла, – прочел он, – надобно и много искусства и хорошее ружье. Ружье – талант, птица – предмет. Для чего же тебе из пушки стрелять в бабочку?..»

– Позвольте! – озадаченно спросил Уотсон. – Это кого же он подразумевает под бабочкой?

– Онегина. Он считает, что личность Онегина – слишком ничтожный предмет для пушкинского гения. Послушайте, что он пишет дальше! – Холмс снова приблизил книгу к глазам и прочел: – «Я вижу франта, который душой и телом предан моде, – вижу человека, каких тысячи встречаю наяву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалетных приборов… Прочти Бейрона…»

– Бейрона?.. A-а, это он Байрона так называет? – догадался Уотсон.

– «Прочти Бейрона, – продолжал Холмс. – Он, не знавши нашего Петербурга, описал его схоже… И как зла, как свежа его сатира!.. Мое мнение не аксиома, но я невольно отдаю преимущество тому, что колеблет душу, что ее возвышает, что трогает русское сердце. А мало ли таких предметов – и они ждут тебя! Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семячка, когда у тебя в руке резец Праксителя?»

– Как интересно! – сказал Уотсон. – И что же Пушкин ему ответил?

– Сейчас прочту вам его ответ.

Перелистнув несколько страниц, Холмс быстро нашел то, что ему было нужно, и прочел:

– «Твое письмо очень умное, но все-таки ты не прав, все-таки ты смотришь на „Онегина“ не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое… Ты говоришь о сатире Байрона и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же. Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в „Евгении Онегине“… Само слово сатирический не должно бы находиться в предисловии. Дождись других песен…»

– Позвольте! – возмутился Уотсон. – Да ведь он сам только что в предисловии называл свой роман сатирическим! И сам сравнивал «Онегина» с байроновским «Чайльд-Гарольдом».

– Вот то-то и оно, – загадочно улыбнулся Холмс.

– Что же это значит?

– Это значит, дорогой мой Уотсон, что по мере того как Пушкин продолжал свою работу над «Евгением Онегиным», замысел его все больше и больше менялся. Начат был роман как сатирический, а продолжался он уже в совсем ином, вовсе не сатирическом роде. Не зря ведь в письме к Бестужеву, которое я вам только что прочел, Пушкин пишет: «Дождись других песен». Иначе говоря: погоди судить, пока не прочтешь следующие главы.

– Что же в них изменилось, в этих следующих главах?

– Очень многое. Во-первых, как я уже имел честь вам доложить, изменился жанр. Роман перестал быть сатирическим. А произошло это потому, что существенно переменилось отношение Пушкина к своему герою.

– Вы хотите сказать, что со временем он стал лучше к нему относиться?

– Мало сказать! Онегин постепенно стал у него совсем другим человеком. Он вырос, стал значительнее, крупнее. В 1829 году на Кавказе Пушкин рассказывал друзьям план будущих, ненаписанных глав своего романа. Из этого рассказа мы знаем, что, согласно этому пушкинскому плану, Онегин должен был или погибнуть на Кавказе, или попасть в число декабристов. От легкомысленного и изнеженного петербургского щеголя до декабриста, как говорится, дистанция огромного размера.

– Позвольте! – возмутился Уотсон. – Да мало ли какие у автора были планы? Важен результат! Я охотно верю, что Пушкин собирался сделать своего Онегина декабристом. Однако почему-то ведь все-таки не сделал! Я вообще не понимаю, зачем обсуждать то, от чего Пушкин сам отказался. Вот хотя бы эти вычеркнутые строфы! Если Пушкин их вычеркнул, значит, он не хотел, чтобы их читали. Ведь так? А их тем не менее для чего-то печатают, читают, даже изучают…

– Изучая вычеркнутые строфы, вникая в отброшенные автором варианты, – объяснил Холмс, – мы восстанавливаем, реконструируем самый процесс творчества. И таким образом глубже проникаем в художественный замысел автора, глубже постигаем самую суть его творения. К вашему сведению, Уотсон, у литературоведов есть даже такой специальный термин: творческая история.

– А что это значит? – заинтересовался Уотсон.

– Это история создания произведения, изучение того пути, которым шел художник, создавая свой шедевр.

– Выходит, это что-то вроде расследования? Наподобие тех, которыми занимаемся мы с вами?

– Вот именно. С той разницей, что такое расследование нередко требует куда больше затрат и времени и труда. Я бы советовал вам, милый Уотсон, ознакомиться хотя бы с несколькими литературоведческими работами такого рода.

– Непременно этим займусь! – с энтузиазмом воскликнул Уотсон. – Надеюсь, для вас не составит труда порекомендовать мне наиболее известные исследования в этой области?

– Для начала прочтите вот это, – сказал Холмс, доставая из шкафа и протягивая Уотсону толстую книгу в пожелтевшей от времени бумажной обложке. – Это фундаментальное исследование известного литературоведа, Николая Кирьяковича Пиксанова: «Творческая история „Горя от ума“». Но сперва, конечно, перечитайте комедию Грибоедова. Не пожалеете.

Путешествие тринадцатое,
В котором выясняется, как Чацкий стал Чацким

Уотсон отложил книгу и радостно потер руки. На лице его сияла ликующая улыбка.

– Что с вами? – поинтересовался Холмс. – Вы выиграли крупное пари? Или, может быть, получили богатое наследство?

– Как низко, однако, вы меня цените, – усмехнулся Уотсон. – Нет, друг мой! Радость моя несравнима с любым денежным выигрышем, ибо она бескорыстна… Надеюсь, вы не усомнитесь в том, что я додумался до этого сам. Я боялся заговорить с вами об этом, но теперь, когда моя догадка получила столь авторитетное подтверждение…

– Какая догадка? О чем вы, Уотсон?

– Представьте, читая, кстати, по вашему совету, «Горе от ума», я обнаружил у автора одну весьма досадную ошибку. Я не посмел сказать вам об этом, опасаясь, что вы, как обычно, поднимете меня на смех. И вот, вообразите мою радость, когда сегодня, читая книгу Пиксанова «Творческая история „Горя от ума“», – ну да, ту самую, что вы мне дали, – так вот, читая это солидное исследование почтенного ученого, я обнаружил, что был прав.

– Да ну?

– Представьте себе! Надеюсь, вы помните, как Чацкий в самом начале пьесы говорит: «Ах, тот скажи любви конец, кто на три года вдаль уедет»?

– Конечно, помню.

– Выходит, Чацкий три года не был в Москве? Так?

– Само собой. Он был за границей.

– А приятелю своему, Платону Михайловичу Горичу, он совсем другое говорит. Помните? «Не в прошлом ли году, в конце в полку тебя я знал?».

– Ну да. И что же?

– Я просто поражен, Холмс! – возмутился Уотсон. – Неужели вы при вашей редкостной сообразительности не видите, что тут у Грибоедова вопиющая несообразительность! Как это Чацкий мог знать Платона Михайловича в прошлом году в полку, если он целых три года не был на родине?

– Вы, значит, сами, без чьей-либо подсказки заметили эту ошибку Грибоедова?

– Клянусь вам, сам! А теперь получил полное подтверждение своей правоты, прочитав у Пиксанова… Одну минуточку, сейчас я вам покажу…

Взяв в руки книгу, он быстро нашел нужное место.

– Вот, видите? Тут целая глава, которая так прямо и называется: «Мелкие недостатки сценария». И среди этих мелких недостатков чуть ли не на первом месте – указание на ту несообразность, которую заметил я. Вот, взгляните!

Холмс взял из рук Уотсона книгу и прочел:

– «Не в прошлом ли году, в конце, в полку тебя я знал?» Эта фраза неожиданна после заявления об «отъезде вдаль», в «чужие края», «на кислые воды». Изучение же рукописей устанавливает и еще один любопытный факт. В фразе «Кто на три года вдаль уедет» слово «три» написано по выскобленному, и по нижней петле, оставшейся от выскабливания, можно догадаться, что было написано «два». Таким образом, Грибоедов хотел сначала ускорить отсутствие Чацкого хотя бы на один год. Это было бы правдоподобнее, а еще лучше было бы согласовать все вышеуказанные реплики со словами, обращенными к Горичу: «…в прошлом году»…

– Ну, что? – торжествовал Уотсон. – Убедились?

Но Холмсу, судя по всему, это рассуждение маститого литературоведа показалось не вполне убедительным.

– Вы, стало быть, уверены, что Грибоедов действительно ошибся? – с сомнением переспросил он.

– Да что с вами, Холмс! – возмутился Уотсон. – Добро бы, это утверждал такой невежда, как я. Но Пиксанов… Вы ведь сами рекомендовали мне прочесть его книгу, говорили, что он в высшей степени серьезный ученый…

– Грибоедов был тоже весьма ученый человек, – возразил Холмс. – Однако вы с легкостью готовы допустить, что он ошибся. Почему же в таком случае вы не можете допустить, что ошибся исследователь?

– Свою ошибку Грибоедов мог и не заметить. А со стороны виднее, – нашелся Уотсон.

– Да? – усмехнулся Холмс. – Однако Пиксанов говорит, что Грибоедов как раз заметил, что у него выходит некоторая несообразность. Обратите внимание: сперва он хотел написать, что Чацкий отсутствовал только два года. Но потом почему-то зачеркнул слово «два» и написал «три». То есть вместо того, чтобы уменьшить срок отсутствия Чацкого, взял да, наоборот, увеличил его на год. Стало быть, он над этим думал? А? И, вероятно, у него были на этот счет какие-то свои соображения?

– Вы просто придираетесь! – обиделся Уотсон.

– Да нет, я просто стараюсь исходить из фактов, – пожал плечами Холмс.

Обнаружив ошибку у самого Грибоедова, Уотсон сильно поднялся в собственных глазах. Немудрено, что он продолжал настаивать на своей правоте.

– Вы исходите не из фактов, – раздраженно заметил он, – а из того, что у Грибоедова, как вам кажется, каждое слово продумано, взвешено, рассчитано. По-вашему, если он великий писатель, так он и ошибиться не может?

– Да нет, почему же, – сказал Холмс. – Вот, например, Лермонтов. Он бесспорно великий поэт. Однако у него сказано: «Терек прыгает, как львица, с косматой гривой на хребте». А у львицы, как известно, гривы быть не может. Грива только у льва. А у Гоголя Чичиков летом разъезжает в шубе. Как видите, и великие писатели могут ошибаться.

– Почему же тогда вы не верите в ошибку Грибоедова?

– Не то чтобы не верю, а предлагаю проверить.

– А как мы можем это проверить? – растерялся Уотсон.

– Старым, испытанным способом. Допросим свидетелей… Хочу только предупредить вас, Уотсон. Беседуя с героями Грибоедова, старайтесь, пожалуйста, не разрушать стихотворную речь. Говорите стихами. Я заметил, что это у вас иногда совсем недурно получается. Ну а если вам трудно будет точно попасть в размер или подыскать подходящую рифму, лучше промолчите. Договорились?

– Постараюсь, – пробурчал Уотсон.

Часы в большой гостиной фамусовского дома пробили восемь раз, и Лиза открыла глаза.

 
– Светает!.. Ах! как скоро ночь минула!
Вчера просилась спать – отказ.
«Ждем друга». – Нужен глаз да глаз,
Не спи, покудова не скатишься со стула.
Теперь вот только что вздремнула,
Уж день!.. Ой! Кто это такой?!
 

Прямо перед ней, откуда ни возьмись, возникли два незнакомых господина.

 
– Какой-то барин. Гость. А с ним еще другой…
Ужель я сплю и это все мне снится?
 

Холмс прервал ее:

 
– Я вижу, вы неглупая девица:
Коли угодно вам считать, что это сон,
Пусть будет так. Не повредит вам он.
Извольте только ясно и правдиво
На все мои вопросы отвечать.
Я вижу, вы согласны?
 

– Ну и диво! – только и могла выговорить Лиза.

– Без лишних слов. Позвольте мне начать…

И Холмс продолжал без запинки, словно всю жизнь только и делал, что изъяснялся стихами:

 
– Вам ведом Александр Андреич Чацкий?
Скажите, как давно покинул он Москву?
 
 
– Ох, батюшки! Ну что за сон дурацкий!
 
 
– Вы не во сне. Мы с вами наяву.
Итак, я жду. Вы помните, быть может,
Его отъезд в далекие края?
 
 
– Мне мысль о том поныне сердце гложет,
Стоял он там, где вы. А так – стояла я.
Он с барышней тогда надолго расставался.
И так грустил! Слезами обливался.
«Что, сударь, плачете? Живите-ка смеясь»,
А он в ответ: «Недаром, Лиза, плачу, —
Кому известно, что найду я, воротясь?
И сколько, может быть, утрачу!»
Бедняжка будто знал, что года через три…
 

– Как вы сказали? Три? А может, меньше? – прервал ее Холмс.

Уотсону тоже очень хотелось внести свою лепту в этот допрос. Но, не сумев быстро подыскать подходящую рифму, он от неожиданности перешел с Лизой «на ты»:

 
– Нам надо точно знать! Не ошибись смотри!
 
 
– Ах, сударь, плохо знаете вы женщин.
Мы все забудем, но разлуки час
Навеки в памяти останется у нас.
 

Уотсон был очень доволен результатами эксперимента.

– Ну? Что скажете, Холмс? – торжествовал он.

Но вдруг радость его угасла. На лице отразилось сомнение.

– Что это вы вдруг приуныли, дружище? – спросил Холмс.

– Я подумал: может быть, эта Лиза тоже не настоящая? Кто вас знает? Может быть, все, что она тут говорила, сочинил не Грибоедов, а наша машина.

– Ах, Уотсон, Уотсон, – укоризненно покачал головой Холмс. – Я вижу, вы все еще не научились отличать настоящие, живые стихи от кибернетических. Могу вас успокоить: та фраза, ради которой мы, собственно, и затеяли встречу с Лизой, – самая что ни на есть настоящая, грибоедовская!

Достав «Горе от ума», Холмс быстро нашел нужную страницу и прочел:

– «Бедняжка будто знал, что года через три…». Как видите, это не сконструированная нашей машиной, а настоящая Лиза утверждает, что именно три года прошло с тех пор, как Чацкий покинул Москву. И тем не менее воздержимся пока от окончательного вывода. Допросим еще одного свидетеля.

– А кого?

– Лучше всего, я думаю, Фамусова. У него должна быть хорошая память на такие вещи.

Фамусов был под впечатлением внезапного приезда Чацкого. Вспоминая свой разговор с ним, он ходил взад и вперед по комнате и раздраженно бормотал себе под нос:

 
– Что за комиссия, создатель,
Быть взрослой дочери отцом!
Не друг, и не родня, и даже не приятель,
А этаким явился наглецом…
 

– Кто наглецом? Уж вы не обо мне ли? – спросил, появляясь на пороге, Шерлок Холмс.

Фамусов был искренне удивлен:

 
– Об вас? Нет, я об Чацком.
 
 
           – В самом деле?
А чем пред вами Чацкий виноват?
 
 
– Я ж говорю: он мне не сват, не брат,
Явился утром. Прямо без доклада.
А эта вертихвостка так и рада.
«Ах, батюшка! Сон в руку!» – говорит.
Глаза блестят, лицо так и горит…
Какой тут сон? И почему он в руку?
Ну, Чацкий! Ну и выкинул он штуку!
Три года не писал двух слов,
И грянул вдруг как с облаков…
 
 
– Три года не писал, вы говорите?
Подумайте… Проверьте… Не спешите.
И двух-то лет, пожалуй, не прошло…
 
 
– Зря, сударь, мне перечите назло.
Четвертый год пошел. Я помню точно!
 

Но Холмс продолжал настаивать:

 
– Порою память наша так непрочна.
Быть может, все же два?
 
 
           – Нет, три! Прошу понять!
Не меньше трех! Уж мне ль того не знать!
 

– Ну вот, дело проясняется, – удовлетворенно сказал Холмс, когда они с Уотсоном опять остались одни. – Как видите, Фамусов тоже настаивает на том, что с отъезда Чацкого прошло никак не меньше, чем три года.

– А это был настоящий Фамусов? – подозрительно спросил Уотсон.

– Я вижу, вы делаете успехи, – усмехнулся Холмс. – Не скрою, кое-какие реплики Фамусова и в самом деле были смонтированы нашей машиной. Но главная, та, ради которой мы к нему отправились, принадлежит Грибоедову.

Холмс снова открыл «Горе от ума» и, для убедительности водя пальцем по странице, процитировал:

– «Ну выкинул ты штуку! Три года не писал двух слов и грянул вдруг как с облаков…»

– Ну, хорошо. Пусть так, – согласился Уотсон. – Но я все-таки не понимаю, зачем нам понадобилось еще и с Фамусовым встречаться? Разве свидетельства одной Лизы было недостаточно?

– Если бы только один из персонажей комедии как-нибудь вскользь помянул, что Чацкий уехал из России три года назад, это еще могло быть случайной обмолвкой. Но вот мы убедились, что не только Лиза, а Фамусов тоже точно называет этот срок. Все это говорит о том, что Грибоедову почему-то очень важно было подчеркнуть, что Чацкий вернулся в Москву именно после трехлетнего отсутствия. Теперь мне совершенно ясно, что этот трехлетний срок тут не случаен.

– Что-то я не пойму, Холмс, куда вы клоните.

– Сейчас поймете.

– Еще одного свидетеля – допросить хотите?

– На этот раз самого Чацкого. Вы не возражаете?

– О, нет! Что вы… Только у меня к вам просьба… Стоять и молчать этаким болваном мне как-то неловко, даже унизительно. А Чацкий такой нервный…

– Перестаньте говорить обиняками, Уотсон! Скажите прямо, что вы хотите?

– Вы же знаете, я не привык говорить стихами. Мне трудно. Вы, наверно, заметили, что из-за этой проклятой необходимости все время говорить в рифму я был вынужден даже обратиться к Лизе «на ты»…

– Еще бы мне этого не заметить! В устах такого церемонного и благовоспитанного джентльмена, как вы, это прозвучало особенно комично.

– А главное, невежливо. Уверяю вас, это первый случай в моей жизни, когда я был так фамильярен с женщиной. И надеюсь, последний. Короче говоря, я надеюсь, вы позволите мне на этот раз поговорить прозой.

– Ладно, будь по-вашему. А чтобы вам не было обидно, я тоже перейду на прозу, – великодушно решил Холмс.

Чацкий стоял посреди залы, опустив голову, погруженный в свои, судя по его виду, не слишком веселые думы.

Холмс осторожно тронул его за плечо.

– Простите великодушно, что мы нарушили ваше уединение, Александр Андреевич. Вы задумались? О чем, если не секрет?

Чацкий, как видно, не прочь был излить душу первому встречному. Во всяком случае, он сразу откликнулся на сочувственный вопрос Холмса:

 
– Не жалует меня ее отец.
Да и сама она, увы, не мною бредит.
Ах! Тот скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет!
 

– Вот и вы тоже! – воскликнул Уотсон. – Все в один голос: три года, три года… А как же тогда вы сказали Платону Михайловичу, что встречались с ним в прошлом году?

Чацкий, прикинув что-то в уме, ответил:

 
– Вы не ошиблись. Именно в то время…
В году минувшем… Да, в конце…
Бывало, он лишь утро – ногу в стремя,
И носится на борзом жеребце…
 

– Вы что-то путаете, – пытался втолковать ему Уотсон. – Так ведь не может быть. Если вы уехали за границу три года назад, как же вы могли с ним видеться в конце прошлого года?

На сей раз в ответе Чацкого уже звучало легкое раздражение:

 
– Да я как раз про это вам толкую.
В ту пору с ним служил в одном полку я.
 

– Как же так? – не унимался Уотсон. – Как вы могли в прошлом году служить с ним в одном полку, если вас целых три года в России не было?.. Это прямо безумие какое-то!

Слово «безумие» окончательно вывело Чацкого из себя. Приложив руку ко лбу, он заговорил нервно, отрывисто, сбивчиво:

 
– Не образумлюсь… виноват,
И слушаю, не понимаю,
Как будто все еще мне объяснить хотят,
Растерян мыслями… чего-то ожидаю…
Видать, судьба судила так сама:
Нелепость обо мне все в голос повторяют…
Иные будто сострадают…
Неужто я и впрямь сошел с ума?
 

Тут до Уотсона дошло, что он нечаянно допустил ужасную бестактность. Смутившись, он изо всех сил пытался исправить свою оплошность.

– О, нет, – прижав руку к сердцу, заговорил он. – Вы меня не так поняли, право. Я вовсе не хотел вас обидеть. Поверьте, я меньше, чем кто другой, верю в эти глупые слухи о вашем так называемом безумии. Я просто хотел сказать, что вы тут явно что-то напутали…

Но Чацкий, что называется, уже вошел в штопор. Не слушая сбивчивых объяснений Уотсона, он мерил шагами гостиную, выкрикивая невпопад:

 
– С кем был! Куда меня закинула судьба!
Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа,
Дряхлеющих над выдумками, вздором.
Безумным вы меня прославили всем хором…
 

– Александр Андреич, дорогой! – попытался исправить положение Холмс. – Поверьте, ни я, ни Уотсон… мы не имеем ничего общего с теми, кто объявил вас безумцем! Мы просто хотели…

Но Чацкий уже ничего не слушал. В страшной ажитации он устремился прочь из этого ненавистного ему дома, восклицая на ходу:

 
– Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!
Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок!
Карету мне, карету!
 

Уотсон был ужасно сконфужен.

– Как нехорошо вышло! – сокрушенно воскликнул он. – Но я клянусь вам, Холмс… У меня даже в мыслях не было… Ей-богу, я не виноват…

– Как сказать, – не согласился Холмс. – Немного все-таки виноваты. Я вижу, вы так и не поняли, почему Чацкий столь бурно реагировал на ваше предположение, будто он что-то напутал.

– Да как же не понял? – оскорбился Уотсон. – Тут и понимать нечего. Его и так все за сумасшедшего принимают, а тут еще я, не подумав, произнес это злосчастное словечко…

– Это верно. Но ваши вопросы взбесили его еще и потому, что он отвечал вам так ясно, так разумно, так логично…

– Логично?! – изумился Уотсон. – Где же тут логика, если все ну никак не сходится?

– Ну да, так я и думал… Значит, вы все еще не поняли, где тут собака зарыта… Ну, ничего… Ничего, Уотсон, не расстраивайтесь. Сейчас допросим последнего свидетеля, и вам все наконец станет ясно.

– Мало вам было свидетелей? Кого еще вы хотите допросить?

– Платона Михайловича Горича, – сказал Холмс.

И в тот же миг Платон Михайлович собственной персоной предстал перед двумя друзьями.

– Платон Михайлович, дорогой, – сразу приступил к делу Холмс. – Скажите, это правда, что вы сравнительно недавно, в конце прошлого года, служили в одном полку с Александром Андреевичем Чацким?

На добродушной физиономии Платона Михайловича заиграла блаженная улыбка.

 
– Так точно… Зорю протрубит трубач,
Как мы уж с ним, бывало, мчимся вскачь.
 

Забыв обо всем на свете, он погрузился в сладостные воспоминания:

 
– Осенний ветер дуй хоть спереди, хоть с тыла…
Вот славное житье тогда-то было!
 

– Однако все кругом твердят, – перебил его Холмс, – что Чацкий по меньшей мере три года провел в чужих краях. Да и сам он тоже не отрицает, что долго жил вдали от Москвы.

Платон Михайлович не без удивления ответил:

 
– Да, верно. Но и я ведь был не ближе,
Хотя сражений шум давно умолк.
 

И тут Уотсона осенило. В приступе внезапного вдохновения он даже опять заговорил стихами:

 
– Вот оно что! А где стоял ваш полк?
 

Ответ прозвучал незамедлительно:

 
– Как все гвардейские полки: в Париже!
 

– Ну вот, Уотсон, – сказал Холмс, когда они остались одни. – Вот все наконец и разъяснилось. Теперь, я надеюсь, вам ясно, почему Чацкий пришел в такое неистовство, когда вы упрекнули его в том, что он будто бы что-то напутал.

– Да, у меня словно вдруг пелена с глаз упала. Какой же я был остолоп, что не догадался раньше! Одно только мне все-таки непонятно: почему это вдруг русский гвардейский полк оказался в Париже?

– То есть, как это – непонятно? – удивился Холмс. – Очень даже понятно! Ведь шла война с Наполеоном, 1 января 1813 года русская армия перешла границу. В 1814 году она была в Париже. В 1815 опять двинулась за границу, и многие полки пробыли там еще порядочное время. Теперь, я полагаю, вы поняли, почему Грибоедов зачеркнул слово «два» и написал вместо него «три»? Поняли, почему ему так важно было, чтобы Чацкий отсутствовал именно три года? Почему он так настойчиво вкладывает эту цифру и в уста самого Чацкого, и в уста Лизы, и в уста Фамусова?

– В самом деле – почему? Честно говоря, как раз вот этого я так и не понял.

– Да потому, что именно таков был срок реального пребывания русской армии за границей после войны 1812 года. Грибоедову чрезвычайно важно было подчеркнуть, что Чацкий оказался в чужих краях не как пресыщенный путешественник, которым почему-то вдруг овладела «охота к перемене мест». Он хотел, чтобы читатель и будущий зритель его комедии понял, что Чацкий попал за границу не случайно, что он был там вместе со всей русской армией.

– А почему это было ему так важно?

– Потому что именно там, – объяснил Холмс, – в среде передового русского офицерства, оказавшегося в Париже, вспыхнули первые искры тех политических идей, благодаря которым Чацкий стал Чацким. Именно там, только там он и мог стать тем человеком, которого узнали и полюбили многие поколения русских читателей и зрителей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю