Текст книги "ОНА. Новая японская проза"
Автор книги: Банана Ёсимото
Соавторы: Миюки Миябэ,Ёко Тавада,Эйми Ямада,Киёко Мурата,Анна Огино,Каору Такамура,Ёрико Сёно,Хироми Каваками,Мири Ю,Марико Охара
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Когда мы с ним первый раз ужинали в китайском ресторанчике, он достал бумажник, и я тут же привычным жестом отсчитала половину суммы. Так с тех пор у нас с ним и повелось: платим за все пополам. Но в конце недели, когда Жюли получает в редакциях деньги, он приглашает меня в бар. И это очень приятно. Я тоже, бывает, получу какой-нибудь нежданный гонорар и приглашаю Жюли на якитори [9] .
Когда стали жить вместе, все осталось по-прежнему, И ничего, меня устраивало.
А теперь досада взяла. Я, думаю, надрывалась, вкалывала, тратила свои хилые заработки, чтобы с этим гадом за все на равных платить, а он своей «Ха-рука-тян» такие деньжищи слал. Каждое приглашение в бар было для меня праздником, а этой стерве он, видите ли, деньги на расходы обеспечивал.
В районе, где Жюли жил до того, как мы съехались, страшно дорогие магазины. Так я, дура, бывало, покупаю у себя огурцы, шампиньоны, разносолы всякие и пру на горбу часа два, экономлю этому паразиту паршивые несколько иен. А кому-то он, значит, два миллиона за здорово живешь отваливает. «Спасибо за перевод»,
Жюли говорил, что «Харука-тян – существо простодушное, сущий ребенок». Ничего себе ребеночек. Просто вундеркинд.
Если вдуматься, самостоятельная с финансовой точки зрения женщина – находка для мужика. Сама за себя платит, никаких проблем, а «чистую любовь» он, разумеется, испытывает к другой, которая нежно пролепечет: «Спасибо за перевод».
Сижу напеваю:
Знают взрослые, знают дети:
Справедливости нет на свете.
Та– ра-рам-па-пам-па-пам.
А рука машинально набрасывает на бумаге портрет «Харука-тян». Я ее в глаза не видывала, поэтому рисую, опираясь на воображение. Все зависит от настроения, То она у меня похожа на Мэрилин Монро, то на Софи Лорен. Какая она? Худая? Сексапильная пампушка? Бесполое существо с мальчиковой стрижкой?
Не жизнь у меня пошла, а сплошное мучение. Допустим, Жюли говорит: «Ну и болтушка же ты». Ага, думаю, значит, она молчаливая. «Аппетит у тебя – позавидуешь», – замечает Жюли. И я сразу ощущаю себя какой-то горой мяса. Та-то, наверно, ест, как птичка. Короче говоря, Харука стала для меня воплощением всего чудесного и прекрасного. Всего, чем не могу похвастаться я. Может, думаю, перестать быть собой и превратиться в «Харука-тян»? Ей-богу. Совсем ум за разум заехал.
Смотрю, знакомые вдруг начали говорить: «Что-то ты сильно красишься». Заметьте: что я стала лучше выглядеть, не говорят. Тогда я постриглась, села на диету. Думала, поражу всех красотой и стройностью. А вместо этого слышу: «Что-то ты отощала совсем».
Тогда я объявила Жюли:
– Смотри. Пойду на содержание к какому-нибудь симпатичному мужичонке.
Жюли укоризненно покачал головой. Прижал мою руку к сердцу. Ладошки опять потные.
Первым «симпатичным мужичонкой», проявившим интерес к моей особе, был Ю-сан. Как вам уже известно, с ним я дала маху.
– Жюли, ты был когда-нибудь на «Порги и Бесс»?
– Один раз.
– Как по-твоему, там конец веселый или грустный?
– В конце Порги отправляется ее искать, так?
– Так.
– Что-то поет про дорогу в рай, еле тащится через сцену, правильно?
– Правильно.
– Вообще-то довольно мрачно кончается.
Вот и у нас с тобой, думаю, кончится довольно мрачно. И возможно, уже завтра. Но сначала надо прожить сегодня. А сегодня, думаю, ты мне еще нужен. Хочется думать, что нужен.
3. пупок пикассо
На следующий день после фиаско с Ю-сан я позвонила Канно. Руки дрожали. К счастью, его жены дома не было.
– Давай встретимся, – говорю. – Прямо сейчас.
– Ты что, сдурела?
– Не можешь, да?
– Почему не могу, – говорит. – Могу.
С Канно я познакомилась недавно, на одной развеселой вечеринке в честь проводов старого года. Мне его представили как художника «новой волны». Я сначала на него и внимания не обратила, в голове была одна Харука. Обычно я с таких попоек ухожу рано, а тут нашла какая-то апатия, и я потащилась со всеми из одного бара в другой, потом в третий, потом в четвертый.
Начали мы в солидном ресторане, в Сибуя. Затем оказались в Синдзюку. Заведение попроще, еще проще, совсем простое, наконец, какая-то забегаловка (вход со двора). Я и не подозревала, что на свете так много мест, где можно выпить. Сколько горестей, столько и питейных заведений. Наклюкалась дай боже. Память периодически отключалась. После очередной отключки прихожу в себя, смотрю: сижу на высоком стульчике перед стойкой, пью что-то крепкое. Рядом этот самый Канно. Вся остальная компания куда-то подевалась. Канно лакает из стакана, запрокинув голову, кадык свирепо ходит туда-сюда. Я прямо позавидовала этой отраве, которую он так жадно засасывал.
– Здоров ты пить, – говорю.
Будь на его месте Жюли, я бы могла сказать: выпей лучше меня.
– Что ты, – сказал Канно. – Куда мне до тебя.
Отвечаю туманно:
– Куда тебе до меня, туда и мне до тебя.
Он на меня уставился. Потом засмеялся. Глаза заискрились огоньками. Разрез глаз мне понравился, красивый. Сбоку на щеках, правда, глубокие такие морщины, но кожа гладкая, белая. Как у девушки. Если б не бороденка, мог бы за мальчика сойти. Издалека, конечно. В нем и правда есть что-то от мальчика, хотя вполне уже в возрасте. Иногда вдруг мелькнет на лице такое выражение – ну просто мальчуган.
Канно, сосредоточенно нахмурившись, зажег сигарету. В зрачках отразилось по огоньку. Потом взмахнул бутылкой, как дирижерской палочкой, и наполнил стакан. Бухнул о стойку. Я тоже потянулась к бутылке, но он решительно отвел мою руку и с размаха плеснул мне добавки. На стойке было море разливанное.
Канно пил и рассказывал мне о себе. Жесты его становились все размашистей. Оказывается, он с детства страдает черной меланхолией и приступами беспричинной ярости. Не жизнь у него, а какая-то гонка в никуда.
Я так поняла, что текст хорошо отработан и на девушках неоднократно проверен. Всегда испытывала слабость к мужикам, которые пудрят нашей сестре мозги.
– Тебя, наверно, папа с мамой в детстве очень любили, – говорю. Он вздохнул, слегка обмяк, голову повесил.
– Это точно, – говорит. И еще несколько раз повторил, кивая: – Это точно… У нас была самая обычная семья. Никакого отношения к искусству. Предок много лет шофером работал. А потом вдруг взял и поменял всю свою жизнь. Сделался поваром, представляешь? Я тогда в школе учился. Такие дела.
Опрокинул еще стакан. Канно, когда нагрузится, все приговаривает: «такие дела», или «так-то», или «и точка». Это делает беседу более выразительной.
– Но ведь кулинария, – говорю, – тоже в некотором смысле искусство.
Чуть было не продекламировала: «Был водилой – стал варилой».
Вообще– то я люблю огорошить собеседника какой-нибудь идиотской шуткой. Мой коронный номер. Глупо, конечно. Но тут держу себя в руках.
– Создать новый, неповторимый вкус – разве это не искусство? А украшение блюд – чем не живопись?
Что– то у меня внутри шестеренки не в ту сторону закрутились. Несет куда-то, не поймешь куда.
– Нет, предок был в своем деле не художник. Знаешь, какое у него было фирменное блюдо?
– Может, рагу?
Канно помотал головой.
– Плов? Жареные креветки? Бифштекс?
На этом моя ослабленная алкоголем фантазия иссякла. Канно саркастически улыбался.
– Последний шанс. Угадаешь – я плачу по счету. Не угадаешь – страшное наказание.
– Идет, – говорю, – Рис с карри?
– Близко, но мимо. Омлет с рисом. Каждое воскресенье на обед готовил. Мало ему работы было. Говорил, если хоть день пропущу – форму потеряю. Так-то.
Хлоп – стакан опять пустой.
– А теперь страшное наказание. И точка.
Берет и прямо на глазах у бармена ставит мне засос в щеку. А губы между тем мягкие, нерешительные. Я и опомниться не успела. На душе стало куда веселей.
– А я женат. Ничего?
Знаю я таких. Ответь я «омлет с рисом», он сказал бы «рис с карри»,
Рука Канно пошарила по моему локтю, по плечу, по спине. Ладонь горячая. Пальцы нетерпеливо окали мою руку. У меня рука узкая, холодная, как рыбья чешуя.
Впервые в жизни меня лапали вот так вот, при всей честной публике. Настроение было мирное, расслабленное. Наплевать – есть кто рядом, нет.
В обычном состоянии для меня присутствие посторонних значит очень много. Оно меня парализует. Зато уж при закрытых дверях я компенсирую это излишней активностью, устраиваю стриптиз во всех смыслах. Поэтому в тот раз я решила себя наказать: сама обняла Канно, положила голову ему на плечо.
– Главный криминал, когда готовишь омлет с рисом, – объяснял он, – это если яйца подгорают а рис получается раскисшим. Предок делал все в лучшем виде. У него омлет прямо сверкал: яйца – как зеркальная поверхность, и под ней рисинка к рисинке.
Взгляд Канно был устремлен куда-то вдаль, по лицу блуждала задумчивая улыбка, но рука делала свое дело: исследовала ложбинку на моей спине и постепенно подбиралась по ней к заднице.
– Но каждую неделю омлет с рисом, сама понимаешь, кому хочешь надоест. И привкус какой-то у него был казенный, ресторанный. Я до сих пор омлет с рисом видеть не могу.
С омлета Канно плавно перешел на блюда, которые любила готовить его мама. Рука обследовала мой зад и переместилась на бедро.
– В западной кухне предок ей в любом случае дал бы сто очков вперед. Поэтому она решила утереть ему нос по части японской кухни, хотя сама терпеть ее не могла. Такие дела. Кошмарнее всего у нее получалась отварная рыба. Она не клала туда никаких приправ, даже соли, У мамаши с вкусовыми ощущениями было что-то не в порядке. Говорит, соль вредна для здоровья. Предок дипломатично помалкивает. Ну, я поливаю рыбу каким-нибудь соусом или кетчупом и давлюсь, ем. С такими родичами-кулинарами я вырос полным гастрономическим калекой. Так-то.
Канно прищурился. По-моему, он уже смутно различал окружающий мир.
– Завидую я тебе, – говорю.
– Что, любишь вареную рыбу с кетчупом?
– И омлет с рисом тоже. У тебя была нормальная семья. Не то что у нас дома. Каждый жил как хотел. Мамочка сбежала с хахалем. А отец – я его «папиком» зову, какой он мне «отец» – даже ухом не повел.
– Так куда интереснее. И современнее.
– Да чего там интересного. Безобразие одно. Родители и я – совершенно на равных. И изводим друг друга как можем.
– Непорядок.
– Еще бы.
Первому встречному рассказывать такое – хороша же я была.
– Хочу познакомиться с твоим папиком, – объявил Канно. – Приходите с ним ко мне в гости. И точка. – И с невинным видом добавляет: – Я по вечерам почти всегда дома один.
Я уже давно заметила: когда в первый раз встречаешься с мужиком, и ты и он, не сговариваясь, изображаете из себя несчастных сироток. Взаимные откровения о семейных травмах начинаются уже на более позднем этапе.
В этот же раз мы с Канно проявили чудеса скорости. Я ему несла какую-то чушь, сыпала своими дурацкими шутками – хотела понравиться. А он подбирается ко мне по-своему, через трогательные воспоминания детства. Так и удили друг друга.
Канно наклонился и деловито гладил мою коленку. Поэтому я не видела, какое у него было выражение лица, когда он сказал, что хочет познакомиться с папиком. А жаль.
Наверняка он уже тыщу раз проделывал такие штучки с бабами. И мне почему-то делалось спокойно от мысли, что я теряюсь в этой толпе. Спрячусь в ней, и пусть меня никто не видит.
Потом мы сидели в каком-то подвальчике. После разной крепкой гадости пить пиво было приятно. В горле булькали пузырьки. Канно обнимал меня за плечи и кормил с ложечки. С детства никто так за мной не ухаживал. Я сидела и растроганно думала, что за плечами долгая жизнь. И не такая уж плохая.
За нашим столом сидела какая-то юная компания.
– Вы, – спрашивают, – брат и сестра, да? Очень похожи. – А мы оба почему-то в зеленых свитерах.
– Молодость, ребята, она как нож, – стал им объяснять Канно. – Только затупится – не наточишь. И все, конец, Вот ты, парень, ты к чему стремишься?
– Мы в театральном учимся, – охотно ответил паренек с длинными волосами, завязанными в хвост. По обе стороны от него сидели девчонки лет по семнадцати, Вид у обеих вызывающий, волосы выкрашены в рыжий цвет, но на коже еще совсем детский пушок. Маленькие такие головастики.
– Понятно. А меня зовут Канно. Я пишу картины. Вот сходите в галерею… (он сказал, в какую именно) и увидите мои работы. Возраст у меня уже такой, что пора становиться добропорядочным членом общества. Но мой ножик еще не затупился! Жить надо агрессивно, по-боевому. И точка.
– Ясное дело.
– Живопись – это агрессия. Театр тоже агрессия. Осторожничать нельзя, а то раньше времени состаришься. Так-то.
– Ясное дело.
Паренек был целиком и полностью согласен. Я сидела, положив Канно голову на плечо, и умиротворенно улыбалась будущим актрискам.
Я, конечно, понимала, что все это бессмысленный треп. Но Канно так красиво размахивал руками. Правда красиво. Сижу и думаю: впервые рядом со мной такой красавчик. Ужасно хотелось верить, что Канно – писаный красавец. Красота – это вам. думаю, не шуточки. Не предусмотрено моей планидой, чтоб я сидела рядом с красавцами и беззаботно улыбалась. Ошибка какая-то вышла. Сейчас мне хорошо, а потом придется расплачиваться.
– Не надо подлаживаться к обществу, – проповедовал Канно. – Используй его, это да. Но не более.
– Использовать?
– Именно. Причем сознательно и с умом.
– Ясное дело.
Рядом со мной красавец. Он расположен ко мне всем сердцем. Уши у меня пылали огнем, словно Канно нашептывал слова страстной любви. От полноты чувств я решила поделиться чем-нибудь с ближними и стала перекладывать ребятам куски курицы со своей тарелки. Хотела отдать им все, но последний кусочек Канно отобрал, объявив: «Стоп», – и насильно запихнул мне в рот. Сладковатое недожаренное мясо с трудом пролезло в горло.
Это самое «стоп» проникло мне прямо в душу. Если уж я начала делиться с ближними, мне хочется отдать им решительно все, чем обладаю. Тарелка опустела, так я готова стащить тарелку с соседнего стола и еще подкормить этих славных ребят. Моя проблема – никогда не знаю, где остановиться. А между прочим, хоть по кусочку себе и Канно я оставить была обязана. Мы – это мы, а они – это они. Мы на одной плоскости, они на другой, и мир приобретает объемность. Я всегда жила в каком-то двухмерном мире, на одной плоскости со всеми. И это лишенное объема пространство все время сжимается, когда-нибудь оно скукожится до размеров точки, а потом и вовсе исчезнет.
Канно же одним-единственным словом сделал картину стереоскопической. Я думала, что земля ровная и гладкая, а она, оказывается, круглая. Идейный переворот почище Коперника.
Любовь – это, наверно, соблюдение дистанции. Нельзя любить того, кто ничем от тебя не отделен.
Когда мы шли пешком до метро, ночное небо уже светлело. Кто-то бросил на тротуар букет свежих маргариток. Канно подобрал одну и преподнес мне. Я молча обняла его и крепко поцеловала в щеку. Он погладил меня по голове, я – его. Постояли.
– Видишь, – говорит, – как мы с тобой похожи.
Я стою реву. Растрогалась от того, что он так думает. И в то же время – мурашки по спине. Говорю себе: не надо мне с ним больше встречаться. А то выяснится, что не так уж мы и похожи, и я этого не вынесу.
Будет врать – ничего. А вдруг будет говорить правду и мне эта правда не понравится? Вдруг он нарушит дистанцию, которая отделяет меня от его жены, от других его баб, от него самого? Пусть уж я лучше живу в своем средневековье, в докоперникову эпоху.
Сижу в метро, чуть не сползая с сиденья, и туго шепчу: «Видишь, как мы с тобой похожи. Видишь, как мы с тобой похожи».
Маргаритка у меня до сих пор стоит в вазочке. Совершенно мумифицировалась. Жюли иногда удивляется: надо же. говорит, какая стойкая.
А с Канно с тех пор мы не виделись.
И вот встречаемся в кафе, сразу заказываем пива. Когда я рядом с Канно, пространство удивительным образом сгущается, и, пока не напьешься, дышать трудно. Потом посидели в баре. Вышли, взявшись за руки, на улицу и без лишних слов отправились в отель.
– У тебя рука, – говорит, – больше моей. Рука Курбе. – И прижимается к руке Курбе губами.
– Какой смешной, – говорит, – пупок. Пикассо такие писал.
А губы уже там. Слушаю чушь, которую несет Канно, и так мне хорошо, радостно. Не знаю, откуда она взялась, эта радость, то ли от Канно. то ли внутри меня сидела. Но отныне рука Курбе и пупок Пикассо станут моими бесценными сокровищами.
Приступили к телесному общению.
Я наблюдала за этой сценой откуда-то с высоты, в подзорную трубу. Вот трудится Канно, он величиной с фасолину, Под ним лежу крошечная я. Я похожа на куклу, которая была у меня в детстве, – при каждом нажатии на живот издаю писк. Я и есть кукла.
Приоткрываю веки, смотрю Канно в глаза. В них замешательство. Мы совершили ошибку, поторопились. Надо было сначала как следует напиться. Нельзя заниматься таким по-звериному естественным делом рефлексуя. Повозились еще немножко и, не закончив, расцепились.
Итак, обменялись словами, обменялись телами. Больше обмениваться было нечем. Ни слова, ни тела ничего нам не дали. Очевидно, когда смотришь на человеческое существо в окуляр под названием «любовь», изображение здорово искажается.
Пришла домой – в прихожей топчется хмурый Жюли.
– Где была? – спрашивает.
– С папиком выпивали.
– Ну и как он, в порядке?
– У него мелантропия, – говорю.
Хотела сказать «меланхолия», но оговорилась. Голова была другим занята. Думала: мизантропия – это когда ненавидишь все человечество.
На следующий день накатила полная прострация. В глазах какой-то белесый туман. И жутко противно на душе, сама не знаю почему, Наверно, это было чувство вины, но не перед женой Канно и не перед Жюли. Просто общее ощущение нехорошести содеянного, такая банальнейшая моральная гадливость.
Канно сказал: «Видишь, как мы с тобой похожи».
Каково это, если любовник – твой брат, пусть даже не родной, а какой-нибудь сводный-единоутробный? Даже если абстрагироваться от морали, ложиться в койку с братом как-то дико, Он тебе близок, даже очень близок, однако не станешь же ты обвиваться вокруг него руками и ногами. Я впервые ощутила всю кошмарную греховность кровосмешения.
Для тех, кто так похож друг на друга, возможны только платонические отношения – это ясно. Не надо было трахаться с Канно. Теперь вот тоска на душе и ощущение пустоты внутри. Пусто в душе, пусто в теле, один дым и чад.
Ну его, не буду с ним больше встречаться.
Еще одна синяя птица тю-тю. Что ж, на то они и синие птицы, чтобы оставлять нас с носом.
Прижимаюсь к Жюли, плачу. Первый раз в жизни чувствую, что я с ним – одно целое.
4. шелковый взгляд
Еко – моя школьная подруга. Работает в газете. Я ее дразню «блестящим пером», Еко же утверждает, что в редакции она – девочка на побегушках. Еще со студенческих лет мы с ней прикрываем друг друга, если надо переночевать вне дома. Она мне не просто подруга, а, можно сказать, боевая подруга. Многолетней дружбе особенно способствует то обстоятельство, что у обеих на любовно-семейном фронте дела так себе. В общем, дружим – периодически встречаемся.
После Валентинова дня я пошла к ней в гости и вручила шоколадный набор, первоначально предназначавшийся Жюли.
– Ешь, – говорю, – это вкусно. Из дорогого магазина.
– Что-то, – отвечает, – конфеты подсохли. Поди, с Валентинова дня?
– Угадала. Не пришлось подарить.
– А кому? Что у тебя вообще происходит? Давно не показывалась. Сказала – переезжаю на другую квартиру и пропала. Сейчас я у тебя буду брать интервью.
– Сначала свари кофе. И слопаем эти несчастные трюфели, а то они долго не лежат.
– Ты знаешь, я вообще-то трюфели терпеть не могу.
Верно. Еко с некоторых пор не любит сладкого. Она была в командировке, в Германии, и в одном кафе заказала здоровенный кусок шоколадного торта. Приносят ей этакого слона из крема и теста, причем теста чуть-чуть, а крема целая гора. Съела она половину, чувствует – плохо ей. Но слово «недоесть» в лексиконе Еко отсутствует. Стиснула зубы, попросила еще чашку кофе и умяла все до конца. Потом ее вырвало.
– После этого, – говорит, – на крем, шоколад, трюфели там всякие смотреть не могу. Видимо, свой трюфельный мешок я уже оттаскала.
– Какой такой, – спрашиваю, – мешок?
Оказывается, в одной японской провинции есть поговорка «таскать водяной мешок». Якобы каждый человек рождается на свет с мешком воды за плечами, причем воды в нем ровно столько, сколько человеку суждено за свою жизнь выпить. «Таскать водяной мешок» попросту значит «жить». Последнюю каплю выпил покойник.
– Вот я и слопала весь отведенный мне на этом свете шоколад. Мой трюфельный мешок пуст.
Я сразу подумала про Жюли. Ведь я хотела уйти от него, когда всплыла эта его Харука, но почему-то не смогла. И вот эта история тянется, тянется. Причем тяну ее я. И простить не могу тоже я. Видно, мешок с Жюли, который я тащу по жизни, еще не опустел.
– А у меня мешочек – не приведи Господь, – говорю.
Лицо Еко сразу посерьезнело – уж больно трагически я это сказала.
– Ну давай, – говорит, – рассказывай. Что за мужик?
– А кто его знает, что он за мужик.
Хоть я пришла к Еко за советом, начать трудно. Сижу жую шоколад, наказываю непослушный язык тошнотворной сладостью. И думаю: все калории в жир пойдут.
В общем, рассказала.
– Я его этой «Харука-тян» совсем достала, – говорю. – Жюли уже дошел до точки. Сегодня дал мне телефонный номер. Звони и спрашивай, говорит.
Но это не телефон Харуки. Она давно не звонила из Парижа, Жюли даже не знает ее теперешнего адреса. Во всяком случае, так он сказал, а там кто его разберет. Телефон их общего друга, которого зовут Кацу-сан. Тоже завсегдатай «Шалфея». Он все знает про Харуку и тоже неоднократно ссужал ее деньгами. Вот и расспроси его обо всем сама, сказал Жюли.
Обо мне этому Кацу он якобы ни слова не говорил. Он совершенно не в курсе наших дел. Ну как я ни с того ни с сего позвоню незнакомому человеку? Да и стыдно мне морочить ему голову историей про денежные переводы. Это все равно что признаться, будто я сама тайком от мужа шлю любовнику деньги. Совсем я запуталась. А к Жюли начинаю испытывать нечто похожее на ненависть.
– Вот и пришла, – резюмирую, – к тебе за советом. – В глаза Еко я не смотрела, но чувствовала, как ее все больше и больше зло разбирает. – Помоги. Прошу.
Жалобно так говорю, чуть не со слезами.
– Ты что, сдурела? Ничего себе заявочки! Да пошли ты его знаешь куда!
– Еко, ну пожалуйста. Мне и нужно-то всего только твое удостоверение и два часа твоего времени.
План у меня был такой. Приходит к Кацу-сан журналистка из солидной газеты. Вроде как собирает материал для статьи о японках, обучающихся за рубежом. Опрашивает всех подряд – чем больше соберет данных, тем лучше. И вот ей (то есть Еко) одна подруга (то есть я) будто бы сказала, что у ее знакомого (Жюли) есть приятельница (Харука), которая в Париже учится на шансонье. Ах, подумала Еко, как интересно, и пришла к Кацу-сан за подробной информацией. Извините, что отрываю от дел.
Такой, в общем, сценарий. Я понимала, что эта мистификация может выйти моей подружке боком, и не особенно надеялась, что получу ее согласие. Однако Еко вопреки ожиданиям отнеслась к моей идее с энтузиазмом.
– Обожаю всяческое надувательство!
Насчет редакции, говорит, можно не беспокоиться. Мало ли статей затевается, да не пишется? В общем, Еко готова мне помочь. Настоящая боевая подруга. Я расчувствовалась, даже всхлипнула. Поклялась себе, что отныне буду читать все ее репортажи.
Договорились, что после «интервью» встречаемся в ресторане «Шевалье». Я угощаю – гонорар такой.
– Заказывай, – говорю, – чего душа пожелает.
– Правда? Ну, раз ты такая добренькая, я возьму «Сосновый обед».
– Это еще что такое?
– А это самое дорогое, что есть у них в меню.
Я почувствовала, что моя ненависть к Жюли крепнет не по дням, а по часам.
– Симпатичный этот Кацу-сан, – сказала Еко.
– Да?
– Я спрашиваю: «А правда, что у Харука-сан много друзей-гомосексуалистов?». Он засмущался так, глазки потупил и молчит. – Правда?
– Судя по всему, Харука действительно не без способностей. Нрав вздорный, но есть в ней какой-то огонек, В общем, людей к ней тянет. А это уже неплохая предпосылка, чтобы стать звездой. Но поет, говорит Кацу-сан, пока довольно паршиво. Я говорю: ничего, мол, техники наберется – запоет лучше. Он: «У нее упорства маловато». Я: «Это, конечно, плохо, но ничего, для статьи все равно она подходит. Вдруг станет когда-нибудь знаменитой? И я буду первой журналисткой, которая о ней написала».
Еко рассмеялась дребезжащим смехом, как ведьма, скушавшая упитанного младенца, и с аппетитом принялась уплетать бифштекс под анчоусами.
Я вяло жевала петушка в горчичном соусе. Меня интересовало только одно: что еще рассказал ей Кацу-сан.
– Ну вот, а потом я его спрашиваю: «Наверно, у нее любовников навалом?» Кацу так и покатился. Есть, говорит, один. – Я вся похолодела. Еко поспешно продолжала: – Ее любовник, говорит, жратва. Все время ест. Вес, говорит, килограммов восемьдесят, если не девяносто. А росточек махонький.
У меня отлегло от сердца. Восемьдесят килограммов?! Вот тебе и Мадонна, вот тебе и Мэрилин Монро, вот тебе и Исабель Аджани. Восемьдесят кило! Все многочисленные лики Харуки, преследовавшие меня столько дней, окутались туманом и исчезли.
– Он говорит: «Вот такущая туша, но при этом вся на нерве. Внутреннее напряжение вырывается наружу в виде зверского аппетита». Оказывается, Харука долго ходила к психоаналитику. Но потом бросила. А я сижу и слышу только одно: восемьдесят кило, восемьдесят кило! Оказывается, я воевала с ветряной мельницей!
– Понимаешь, у нее сердце больное. Кацу мне по секрету сказал: «Не для статьи, а между нами. Врачи ей строго-настрого запретили: никакого секса. Раньше она гуляла о-го-го как, а тут все – нельзя. Вот она и пустилась замену сексу искать. Жрет в три горла и по магазинам шастает. Деньги так и летят». В общем, эта самая Харука тратит жуткое количество денег. И все время у знакомых занимает. Почти всех друзей уже распугала. Он говорит: «Первые два-три месяца общаться с ней интересно, но больше года никто не выдерживает». Я делаю вид, что потрясена, и спрашиваю: «И у вас она тоже занимала?». Он малость поскучнел. «А что?» – спрашивает. «Да нет, говорю, просто интересно, давали вы ей деньги или нет». Он: «Тысяч триста у меня заняла. И чувствую, с концами».
Дальше я уже не слушала. В голове вертелось только «восемьдесят кило» и «никакого секса». Лишь к десерту немножко пришла в себя.
– Спасибо, – говорю, – Еко, дорогая.
И слеза кап! прямо в сливочный шербет.
– Ты чего ревешь? – спрашивает она. – Официанты на тебя пялятся. Наверно, думают, что это я тебя довела.
– Ты меня просто спасла, говорю. Хоть вздохну теперь свободно.
Впервые за несколько месяцев почувствовала, что опять могу по-человечески улыбаться.
– Свободно вздохнешь? – как-то очень уж скептически спросила Еко.
– Да. А что?
– Не хотела тебя расстраивать, но уж лучше сказать. – Поколебалась немножко и решительно продолжила: – Кацу-сан, конечно, симпатичный. Но не забывай, он приятель твоего Жюли. А может, даже близкий друг. Кто знает, а вдруг они такие же боевые товарищи, как мы с тобой?
И Еко задумчиво уставилась вдаль, очевидно припоминая, сколько раз мы с ней прикрывали друг другу тыл и обеспечивали алиби. Она права – Жюли мог запросто сговориться с этим Кацу заранее.
– Но ведь он ничего про меня не знает, – слабо возражаю я.
– Может, и не знает. А может, и знает. Ведь его телефон тебе дал не кто иной, как Жюли.
– Ой, наверно, ты права.
Больное сердце? Восемьдесят кило веса? Слишком хорошо для правды.
– Может, права, а может, и не права. Но я хотела, чтобы ты знала о моих сомнениях. Так что извини.
– Чего там, – говорю. – Спасибо.
Поплелась к кассе. Походка – как у восьмидесятилетней старухи.
– Да ладно, – говорит Еко. – Дай я заплачу.
– Нет, – отвечаю гордо, – если ты за меня еще и платить будешь, я совсем скисну.
У кассы я пожалела об этих словах, но было поздно.
На сердце стало совсем паршиво, особенно по контрасту с теми несколькими минутами счастья. И снова я оказалась в вязком, как деготь, море сомнений. Чем больше барахталась в нем, тем глубже погружалась.
Это мрачное море плещется у меня в душе. На дне его сидит спрут го имени Жюли. Если вцепится в добычу щупальцами – держит намертво.
Я недавно книгу прочитала, которая называется «Спрут». Там так сказано: «Спрут – опасный хищник, поджидающий добычу в засаде. Он сидит без единого движения, невидимый в своей маскировочной окраске, и ждет, пока жертва приблизится. Тогда чудовище открывает глаза и притягивает добычу магнетической силой своего взора».
Если смотреть в глаза Жюли при солнечном свете, они светло-карие. Физиогномистика утверждает, что карие глаза – признак жестокости. Но мои-то глаза, если верить зеркалу, тоже карие?
– Я вчера виделась с Кацу-сан.
– Ну и? – спрашивает. Лениво зажигает сигарету.
– Ты ему правда про меня не рассказывал?
– Правда.
Сложил губы дудочкой, выпустил струйку дыма. Уж больно у него вид безмятежный. Ух, с каким наслаждением я схватила бы его за шиворот и вытрясла из него настоящую правду!
Заглядываю ему в глаза. Светлые, безмятежные и какие-то бездонные. Два полупрозрачных таких болотца. «Глаза спрута по-своему красивы, но есть в их выражении нечто, вселяющее ужас».
– А почему ты мне сразу не сказал, что Харука-тян весит восемьдесят килограммов?
– Разве не сказал?
– И что у нее больное сердце?
– Да, верно.
– И что врачи запретили ей сексом заниматься?
– Неужели? Вот этого я не знал.
– Странно как-то. Трахаться нельзя, а за границу можно.
Мычит что-то невнятное – привычка у него такая. Надо же. когда-то я от этого мычания прямо таяла. Теперь озноб по коже.
– Действительно чудно, – говорит. – Харука-тян любит наплести про себя невесть что.
Я осталась при своих сомнениях, но продолжать разговор не имело смысла. Мы оба были уже на пределе. Да и все равно результат был бы величиной, бесконечно близкой к нулю. Если из этой величины вычесть нервную энергию, потраченную на беседу, получится большой минус. Я все пыталась остановить этот бессмысленный перевод калорий, но заводилась снова и снова. Самой скучно стало от повторения одного и того же. А Жюли, наверно, думал, что это я из-за любви к нему так извожусь.
«Внимание спрута привлекает любой движущийся предмет. Хищник притворяется, что даже не глядит в ту сторону, а сам не сводит глаз с потенциальной жертвы. Взгляд упорный, внимательный, неотрывный. Возможно, в нем есть гипнотическая сила».
Кто из нас упорнее – Жюли или я? Если он решит набрать воды в рот, то не проронит ни звука. И делай с ним что хочешь: поджигай, топи, стучи по башке молотком, осыпай ласками, пои вином – все без толку. Сдохнет – губ не разомкнет. Ей-богу.