355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » От Кибирова до Пушкина » Текст книги (страница 16)
От Кибирова до Пушкина
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:08

Текст книги "От Кибирова до Пушкина"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 46 страниц)

Человеком, который раздобудет для нее полностью весь мемуар Лютика, Надежда Мандельштам «назначила» Александра Гладкова, «литературоведа и бабника», как она сама его охарактеризовала. 8 февраля 1967 года она отправила ему письмо, поражающее своей длиной, но еще более – откровенностью[789]789
  Там же. С. 34–37.


[Закрыть]
.

Но иначе, правда, было бы не объяснить ту самую настоящую панику, что в письме названа «легким испугом», и тот случившийся с ней припадок «ужаса публичной жизни» – мол, «все выходит наружу, да еще в диком виде».

Что предпринял Гладков, мы не знаем. Он уехал в Ленинград – к своей актрисе-жене – и пропал! И Надежда Яковлевна принялась его искать, сама обратившись за помощью к Тате Лившиц – той самой, кого она не слишком-то хотела видеть в качестве своей конфидентки.

6

Но ни Гладков, ни Тата с добыванием воспоминаний О. Ваксель для Надежды Яковлевны не преуспели, и она ознакомилась с ними именно по той копии, которой располагал Евгений Эмильевич.

Надо ли говорить, что такие, встреченные в записках Ваксель, характеристики «Надюши», как «прозаическая художница» или «ноги как у таксы», были для Надежды Яковлевны просто непереносимы!

Поглядевшись в зеркало чужих мемуаров, она ощутила себя остро уязвленной и униженной. Мертвая Ольга, снисходительно смотрящая с этих страниц на нее сверху вниз, и из могилы нанесла ей сокрушительной силы удар и как бы отомстила сполна за все «свинство» мандельштамовского разрыва. Нелепое предположение о том, что воспоминания Лютика не то надиктованы, не то записаны ее матерью, только подчеркивает ту растерянность и то замешательство, в которые вдруг впала Надежда Яковлевна.

Возможно, именно тогда она и ощутила настоятельную потребность написать свою версию событий и тем самым «ответить» Лютику – то ли защищаясь от ее несказанных слов, то ли атакуя. Ей вдруг открылись и убойная сила мемуаров, и преимущества печатного и первого слова перед устными оправданиями: вон сколько громов и молний переметали они с Анной Андреевной и в Жоржика Иванова, и в Чацкого-Страховского с Маковским, и в Миндлина с Коваленковым, а чувство победы или торжества справедливости в их устном споре против напечатанного все равно не возникало. А еще, кажется, она поняла – и как бы усвоила! – одну нехорошую истину: не так уж и важно, правдив мемуар или лжив.

Интересно наблюдать и ту роль, которую тема Ольги Ваксель и эскизы к ней сыграли в формировании текста и атмосферы «Второй книги» Надежды Мандельштам, где Лютику посвящена уже не пара абзацев, как в «Об Ахматовой» и в письмах, а целая главка («Пограничная ситуация»), не считая многочисленных упоминаний до и после этой главки.

Надо, однако, сказать, что сексуальная тематика отнюдь не была табу в разговорном обиходе вдовы Мандельштама. Так, ей уделено немало место в единственном видеоинтервью, данном Надеждой Яковлевной для голландского телевидения в середине 1970-х. Пишущий эти строки, часто посещавший Надежду Яковлевну во второй половине 1970-х годов, может засвидетельствовать, как охотно она обращалась к теме плотской любви и ее нетрадиционных разновидностей. Иногда для этого был повод (скажем, выход в «Новом мире» «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой), но чаще всего никакого повода не требовалось. Рассказы о ее киевских любовниках (без называния имен!) и фразочки типа «Ося был у меня не первый» с комментариями никогда не выходили на первый план, но не были и редкостью.

Некоторые мемуаристки, преодолев неловкость, фиксируют проявления сексуальной революции у Надежды Яковлевны и в 1920–1930-е (Э. Герштейн[790]790
  В написанном на склоне лет очерке «Надежда Яковлевна» Эмма Григорьевна замахнулась чуть ли не на исчерпывающий обзор проявлений бисексуальности у Н. Мандельштам, а заодно и «мормонства» у О. Мандельштама, не исключая и приставаний лично к ней. Осмелев от своего анализа, мемуаристка пошла еще дальше и пустилась в глубокомысленные объяснения потомству того, как сквозь призму сих обстоятельств следует понимать поэзию и чуть ли не поэтику Мандельштама! (Герштейн Э. Мемуары. С. 412–445).


[Закрыть]
), и в 1940-е (Л. Глазунова) годы.

Время богемной юности не прошло для Надежды Яковлевны бесследно. Да и Лютик едва ли уступала ей по степени раскрепощенности. А по какому-то внутреннему счету, особенно если мерилом считать любовные стихи, Надежда Яковлевна тогда Лютику все-таки «проиграла»! Иначе бы не бросила в сердцах про дуру-Лютика, получившую такие стихи!..

7

Довольно существенно, что Ольга Ваксель была поэтом. Стихи являлись проявлением и потребностью ее высокоталантливой натуры, и не так уж важно, что объективно она была поэтом слабым, эпигоном акмеистов, прежде всего Ахматовой и Гумилева.

Самые ранние стихи Лютика датированы летом 1918-го, самые поздние – октябрем 1932 года. Но поэзия уже занимала ее и в 1916-м, когда, в Коктебеле, она виделась с Мандельштамом и тосковала по Арсению Федоровичу, своему будущему мужу, разражаясь в его адрес стихами. Хорошо, что они не сохранились.

Сохранившимся еще долго были свойственны неуклюжее изящество и подростковая угловатость: «И все чернее ночи холод, / Я так живу, о счастье помня, / И если вдохновенье – молот, / Моя душа – каменоломня» («Павловск», 1920). Или: «Задача новая стоит передо мной: / Внимательною стать и вместе осторожной, / И взвешивать, чего нельзя, что можно…» (1922). Или: «И лето нежное насыплет на плеча / Крупинки черные оранжевого мака» (1923).

Возможно, тут сказывалось и то, что Ольга и не помышляла разносить свои стихи по редакциям (а многое, кстати, и напечатали бы!) и оттого не считала нужным окончательно их отделывать. Она даже не показывала их своим друзьям-поэтам – тому же Мандельштаму, например. Вместе с тем, и не будучи публичным поэтом, она определенно себя ощущала поэтом как обладателем некоего дара:

 
Но если боль иссякнет, мысль увянет,
Не шевельнется уголь под золою,
Что делать мне с певучею стрелою,
Оставшейся в уже затихшей ране?
 
(«Когда-то, мучаясь горячим обещаньем…», 1921)

И уже по одному ощущению своей тайной причастности к поэзии личность Мандельштама, поэта публичного и бесспорного, была Лютику отнюдь не безразлична. В воспоминаниях видно, как она изо всех сил старается представить его фигуру комической, а личность – скучной и назойливой. Но это деланное безразличие! Несомненно, она видела и ценила в нем замечательного поэта, тянулась к нему, мечтала показать ему свое. (А может быть – вопреки имеющимся свидетельствам, в том числе и своим, – и показывала?..)

Большинство ее стихов написаны в традиционном раннеакмеистическом ключе, с характерным сложным грамматическим рисунком и романтическим настроением. В них как бы законсервировались десятые годы, и они были не хуже того, что тогда печаталось, например, в «Гиперборее».

Прототипы же легко узнаваемы: тут и Гумилев, и Ахматова, и Мандельштам. Иногда (не часто) на страницы врывается и ее собственная биография, как, например, в стихотворении «Дети» (1921–1922):

 
У нас есть растения и собаки.
А детей не будет… Вот жалко.
<…>
На дворе играют чужие дети…
Их крики доносит порывистый ветер.
 

Несколько чаще среднеакмеистического обретается на ее страницах тема смерти: «Мне страшен со смертью полет… / Но поздно идти назад» (1921). Или: «И если снова молодым испугом / Я кончу лёт на черном дне колодца, / Пусть сердце темное, открытое забьется / Тобой, любимым, но далеким другом» (1922). Или: «Мне-то что! Мне не больно, не страшно – / Я недолго жила на земле…» (1922).

Конечно, ожидаешь найти «следы» и Мандельштама – и находишь! Например, в стихах февраля 1922 года:

 
Ведь это хорошо, что я всегда одна.
Но одиночество мое не безысходно:
Меня встречаешь ты улыбкою холодной,
А мне подобная же навсегда дана…
Ведь это хорошо, что выпита до дна
Моя печаль, и ласка так нужна мне.
Иду грустить на прибережном камне,
Моя тоска, как камень холодна…
Не много пролито янтарного вина,
Когда весь мир глаза поцеловали;
И думаю, что радостней едва ли
И девятнадцатая шествует весна…
Очнувшись от блистательного сна,
Пыталась возродить его восторг из пепла,
Но небо солнечное для меня ослепло
Сквозь искры алые обмерзшего окна.
И ширились лучи от волокна
Дрожащего, испуганного света…
Кто знает, что дороже нам, чем это,
Когда душа усталости полна.
 
(7 февраля 1922)

Или:

 
Какая радость молча жить,
По целым дням – ни с кем ни слова!
Уединенно и сурово
Распутывать сомнений нить,
Нести восторг своих цепей,
Их тяжестью не поделиться.
Усталые мелькают лица,
Ты ж пламя неба жадно пей!
Какое счастье, что ты там,
В водовороте не измучен
(Как знать мне, весел или скучен?),
Тоскуешь по моим цветам.
Как хорошо, что я так жду,
И, словно в первое свиданье,
Я в ужасе от опозданья,
Увидев за окном звезду.
 
(11 февраля 1922)

И не о ресницах ли самого Мандельштама (до Вистендаля еще чуть ли не десятилетие!), часом, вот эти строчки? —

 
Стройнее и ближе, зарей осиянный,
Чуть видимый оку, приблизившись плавно,
Встаешь успокоен, счастливый и сонный,
Глядишь сквозь ресницы с влюбленностью фавна.
 
(21 декабря 1921)

Стихов, написанных в 1925–1930 годах, нет, или они не сохранились. Да и за 1931–1932 годы осталось всего три или четыре стихотворения.

И это, отметим, уже совсем другие стихи – без угловатости и подражательности. В них есть и свобода, и, в общем-то, легкое мастерство.

 
Я не сказала, что люблю,
И не подумала об этом,
Но вот каким-то теплым светом
Ты переполнил жизнь мою.
Опять могу писать стихи,
Не помня ни о чьих объятьях;
Заботиться о новых платьях.
И покупать себе духи.
И вот, опять помолодев,
И лет пяток на время скинув,
Я с птичьей гордостью в воде
Свою оглядываю спину.
И с тусклой лживостью зеркал
Лицо как будто примирила.
Все оттого, что ты ласкал
Меня, нерадостный, но милый.
 
(Май 1931)

В последнем же стихотворении – еще и прямые указания на причины трагедии, толкнувшей Ольгу Ваксель на самоубийство[791]791
  Оно приводится чуть ниже.


[Закрыть]
.

8

Пора уже вернуться к Ресничкам-Вторым, к Христиану Вистендалю. Вот описания их первых встреч:

Было довольно скучно. Музыканты играли все те же, тысячу раз слышанные вещи, «Рамону» и др. Все те же надоевшие лица завсегдатаев «Европейской», смешные пары, танцующие с ужимками, словом, пора было уходить. Вдруг Николай обнаружил на той стороне зала нечто примечательное. «Посмотрите на этого молодого еврея, какие у него замечательные ресницы!» Я возразила: «Не только ресницы». И вечер сразу наполнился большим содержанием.

Спустя некоторое время Лютик и Реснички оказались вдвоем:

…Я сообщила ему, что влюблена в него, как девчонка. В первый раз в жизни он слышал подобное признание, и не знал, как на него реагировать. Он никак не мог принять этого всерьез, но все же хотел выслушать все, что я могу ему сказать. <…> Он был очень серьезен и внимателен. <…> Я вложила всю горячность своего увлечения в ласки, которыми осыпала его, и он сам был теперь ближе, нежнее и человечнее. Это было потрясающее счастье, после которого можно было умереть без сожаления или пережить долгую и скучную жизнь, согреваясь одним воспоминанием о нем. Я спала урывками, просыпаясь с блаженной улыбкой; видела его во сне, как будто мы не расставались.

Еще позднее;

Около этого времени, встретив Х[ристиана], я согласилась снова встречаться с ним. Я чувствовала себя в силах быть ровной, спокойной, не доставлять ему неприятностей своей экспансивностью, которая его пугала.

Итак, на совершенно новых началах мы виделись снова. Теперь эти встречи в тихом шведском Консульстве были моим отдыхом, моей радостью. Ради них я готова была на все. <…> Сначала мне казалось, что Х[ристиан] так же сух и холоден, как раньше, но постепенно от раза до раза он стал проявлять ко мне настоящую нежность и внимание совершенно другого порядка, более человечного. Я была счастлива, как только это мыслимо…

Воспоминания О. Ваксель заканчиваются описанием разгоревшейся страсти:

…Когда я обнимала его, – это был действительно трепет живого сердца. Он говорил мне, что ожил, что он снова хочет жить и любить меня и работать, сделать что-нибудь для своей маленькой Норвегии. Я была горда и счастлива.

Бывали минуты, когда мне казалось, что возвращается пора безумия, что я снова слишком начинаю увлекаться, что я мучаю моего друга своей чрезмерной страстностью. Но я вовремя брала себя в руки, только сжимала зубы до скрипа, чтобы не проявить как-нибудь своих бурных настроений. Иногда во сне мне казалось, что я громко произношу его имя. Я просыпалась, обнимая подушку.

Все это было написано весной 1932 года – частично самой Ваксель, но большей частью – под ее диктовку – ее третьим мужем, норвежским дипломатом Христианом Иргенс-Вистендалем. Правда, в диктовку веришь все-таки с некоторым трудом, настолько стилистически хорошо – как бы на родном языке и на едином дыхании – все написано[792]792
  Да и не напишешь столько за один – первый – месяц пребывания в чужой стране, когда с избытком чисто внешних впечатлений и усилий по привыканию! Может быть, существовала предшествующая авторская редакция, лишь переписанная Вистендалем?


[Закрыть]
.

Воспоминания обрываются на событиях весны 1932 года, когда жить Ольге оставалось всего полгода. В эти полгода уместилось не так уж мало: поездка в Крым и на Кавказ с Христианом; лето с сыном в Мурманске и подготовка сына к поступлению в школу; в начале сентября – когда было получено официальное разрешение на брак с Вистендалем – поездка в Москву для регистрации брака и получения зарубежной визы; и, последнее, приезд в Ленинград для оформления доверенностей, прощания с сыном и матерью, на чье попечение она оставляла Асика.

28 сентября Христиан увез Ольгу на свою родину, в столицу Норвегии Осло. <…> Она была окружена вниманием и трогательной заботой родных и друзей Христиана; языкового барьера не было, так как Ольга Александровна хорошо говорила по-французски и по-немецки, да и занятия норвежским у нее шли успешно. Но неожиданно для всех, прожив всего лишь месяц в семье Христиана, 26 октября 1932 года, оставив несколько стихотворений и рисунков, Ольга Александровна застрелилась из револьвера, найденного в ночном столике мужа. Сказались и ностальгия, и глубокая осенняя депрессия, и тяжесть от травли, которые несли ей бесконечные преследования со стороны Арсения Федоровича, усталость от жизни, в которой она безуспешно пыталась найти свое место. И твердое решение жить только до тридцати лет, которое она приняла. Смерть Ольги принесла большое горе всем близким[793]793
  Цит. по: Смольевский А. А. Ольга Александровна Ваксель (1903–1932) // Львова А. П., Бочкарева И. А. Род Львовых. Торжок: Всероссийский историко-этнографический музей, 2004. Вып. 1. (Серия «Новоторжский родословец».) С. 264.


[Закрыть]
.

Последнее стихотворение Ольги Ваксель – это своего рода предсмертная записка самоубийцы:

 
Я разучилась радоваться вам,
Поля огромные, синеющие дали,
Прислушиваясь к чуждым мне словам,
Переполняюсь горестной печали.
Уже слепая к вечной красоте,
Я проклинаю выжженное небо,
Терзающее маленьких детей,
Просящих жалобно на корку хлеба.
И этот мир – мне страшная тюрьма,
За то, что я испепеленным сердцем.
Когда и как, не ведая сама,
Пошла за ненавистным иноверцем.
 
(Октябрь 1932)

Увы, в цикле ее сердечных привязанностей (а стало быть, и «отвязанностей») ничего не изменилось: и норвежский рай оказался очередной ошибкой – непредставимой поначалу, но роковою на этот раз.

9

Весть о том, что Лютика нет в живых, что она застрелилась где-то в Скандинавии, достигла Мандельштама не сразу. В один из его приездов в Ленинград ее принес театральный журналист и, естественно, один из поклонников Лютика – Петр Ильич Сторицын[794]794
  Сторицын (Коган) Петр Ильич (1894–1941), литератор, театральный критик.


[Закрыть]
. Громом среди ясного неба новость не оказалась, иначе стихи памяти Ваксель – и, несомненно, другие – появились бы сразу.

Почему же тогда спусковой крючок сработал в начале лета 1935 года в Воронеже?

Причин тут две. Главная – это обращение к Гёте, занятия которым заставили Мандельштама задуматься об этапах творчества поэта и о роли женщин на этих этапах. На все это постепенно наплывал ставший уже чисто «вакселевским» образ вожделенной Миньоны.

Второе – это краткое отсутствие в Воронеже Нади. Стихи памяти Ваксель Мандельштам, безусловно, считал «остро-изменническими», и в ее присутствии такие стихи автоматически не писались.

Возможна ли женщине мертвой хвала?

 
Она в отчужденьи и в силе,
Ее чужелюбая власть привела
К насильственной жаркой могиле.
 
 
…Я тяжкую память твою берегу —
Дичок, медвежонок, Миньона, —
Но мельниц колеса зимуют в снегу,
И стынет рожок почтальона.
 

И сразу же слова о свадьбе в «заресничной стране» приобрели окончательный – совершенно новый и зловещий – смысл.

П. Нерлер (Москва)

«Эта муза…»: Блок и Высоцкий – на фоне Пушкина

«Посещение Музы, или Песенка плагиатора» – так называется написанное в 1969 году произведение Владимира Высоцкого, в котором упомянуто имя Блока:

 
Я щас взорвусь, как триста тонн тротила,
Во мне заряд нетворческого зла:
Меня сегодня Муза посетила,
Немного посидела и ушла!
 
 
У ней имелись веские причины —
Я не имею права на нытье, —
Представьте: Муза… ночью… у мужчины! —
Бог весть, что люди скажут про нее.
 
 
И все же мне досадно, одиноко:
Ведь эта Муза – люди подтвердят! —
Засиживалась сутками у Блока,
У Пушкина жила не выходя.
 
 
Я бросился к столу, весь нетерпенье,
Но – господи помилуй и спаси —
Она ушла, – исчезло вдохновенье
И – три рубля: должно быть, на такси.
 
 
Я в бешенстве мечусь, как зверь, по дому,
Но бог с ней, с Музой, – я ее простил.
Она ушла к кому-нибудь другому:
Я, видно, ее плохо угостил.
 
 
Огромный торт, утыканный свечами,
Засох от горя, да и я иссяк,
С соседями я допил, сволочами,
Для Музы предназначенный коньяк.
 
 
…Ушли года, как люди в черном списке, —
Всё в прошлом, я зеваю от тоски.
Она ушла безмолвно, по-английски,
Но от нее остались две строки.
 
 
Вот две строки – я гений, прочь сомненья,
Даешь восторги, лавры и цветы:
«Я помню это чудное мгновенье,
Когда передо мной явилась ты»!
 

Перед исполнением песни автор порой сопровождал ее название подзаголовком: «История Остапа Бендера», имея в виду знаменитый эпизод из «Золотого теленка»: «И только на рассвете, когда дописаны были последние строки, я вспомнил, что этот стих уже написал А. Пушкин. Такой удар со стороны классика!» А иногда Высоцкий еще и рассказывал слушателям концертов популярную в ту пору историю о поэте Василии Журавлеве, «нечаянно» опубликовавшем под своим именем стихотворение Ахматовой. В какой-то мере сюжет песни – комический аналог ахматовской сентенции: «Но, может быть, поэзия сама – / Одна великолепная цитата». Кстати, персонаж Высоцкого не просто присваивает себе авторство пушкинских строк – он их творчески трансформирует, переводя при помощи слов «это» и «когда» из четырехстопного ямба в пятистопный; уже этого достаточно, чтобы отвести обвинение в плагиате.

Зачем Высоцкому понадобился Блок? Как нарицательный пример подлинного поэта, у которого Муза «засиживалась сутками». Выше только Пушкин: у него она «жила не выходя». (На некоторых фонограммах на месте Пушкина находился Бальмонт – наверное, таким способом автор хотел сделать более неожиданным появление пушкинских строк в конце песни. Но потом все-таки пришлось вывести Пушкина на сцену уже в третьей строфе, чтобы не ставить Бальмонта выше Блока.)

Думал ли Высоцкий, слагая эту песню, о том, что и как писал о своей Музе сам Блок? Едва ли. Никакой переклички с эстетически-программным и трагическим стихотворением Блока «К Музе» («Есть в напевах твоих сокровенных…») 1912 года здесь не обнаруживается. Зато – по-видимому, случайно – возникает некоторая параллель с ранним юмористически-пародийным стихотворением Блока, которое тот в 1895 году поместил в домашнем журнале «Вестник» с пометой «Декадентские стихи». Этот текст М. А. Бекетова привела в своей книге «Александр Блок и его мать»:

 
Горько рыдает поэт,
Сидя над лирой своею разбитой,
Лирой, венками когда-то увитой,
Всеми покинутый, всеми забытый.
Муза ушла от него.
Стих его рифмою дышит пустою,
Счастливо время поэта былое,
Страшно грядущее все роковое…
Время поэта прошло.
Плачет он горько над лирой разбитой,
Лирой, когда-то венками увитой,
Всеми покинутый, всеми забытый[795]795
  Бекетова М. А. Воспоминания об Александре Блоке. М.: Правда, 1990. С. 241–242.


[Закрыть]

 

И у юного Блока, и у зрелого Высоцкого комическим сюжетом становится уход Музы. Высоцкий заостряет этот комизм при помощи парономазии «посетила» – «посидела». Исполняя «Песенку плагиатора», он иногда преднамеренно деформировал стихотворный ритм, переходя на «презренную прозу»: «Меня вчера… сегодня Муза посетила. Посетила, так немного посидела и ушла».

Обратим еще внимание на словосочетание «эта Муза», не очень характерное для поэтической речи. У Высоцкого местоимение «эта» – элемент прозаизации. Любопытно, однако, что оборот «эта Муза» встречался в не очень известном стихотворении Блока «Я мог бы ярче просиять…» (1903):

 
Но эта Муза не выносит
Мечей, пронзающих врага.
Она косою мирной косит
Головку сонного цветка[796]796
  Блок А. А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. Т. 4. М.: Наука, 1999. С. 182.


[Закрыть]
.
 

Слова «эта Муза» в беловом автографе были подчеркнуты, то есть Блок ощущал непривычность для себя такого сочетания (в единственной прижизненной публикации в газете «Час» в 1907 году курсив отсутствовал). Совпадение между текстами Блока и Высоцкого опять-таки случайное, но показательное как факт сходного поэтического словоупотребления.

Песня Высоцкого носит отчетливо шуточный характер. Но, как он сам не раз говорил, в его произведениях всегда содержится «второе дно», и притом непременно серьезное. В данной песне Высоцкого есть ощутимый зазор между незадачливым персонажем-плагиатором и автором, который в иронически-игровой форме заявляет о своих масштабных творческих амбициях, о готовности стоять в одном ряду с Пушкиным и Блоком. «Эта Муза» посещала классиков, и она же посетила автора, скрывшегося под маской не то Остапа Бендера, не то сочинителя-дилетанта.

Перекличка с Блоком содержится в финале одного из последних стихотворений Высоцкого – «Я никогда не верил в миражи…» (написано в 1979 или 1980 году):

 
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, —
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.
 

Как отметил Н. А. Богомолов, «это прямой рефлекс не только знаменитой формулы <…> но еще и названия статьи – „Безвременье“»[797]797
  Богомолов Н. А. Высоцкий – Галич – Пушкин, далее везде // Богомолов Н. А. От Пушкина до Кибирова: Статьи о русской литературе, преимущественно о поэзии. М.: НЛО, 2004. С. 437.


[Закрыть]
. К этому можно только добавить, что и здесь, как в случае с цитатой из Пушкина, Высоцкий «удлиняет» четырехстопный ямб источника, приводя его в соответствие с пятистопным размером собственного стихотворения: «Мы тоже дети страшных лет России». При этом «лишнее» слово «тоже» оказывается и семантически существенным. Оно устанавливает связь, во-первых, между ровесниками Высоцкого и теми, кого «расстрелы косили» в 1937 году, во-вторых, с блоковской эпохой.

В процитированной выше статье Н. А. Богомолов выявляет в другом позднем произведении Высоцкого еще одну реминисценцию из Блока – не столь очевидную, но весьма выразительную. Стихотворение Высоцкого начинается следующим образом:

 
Слева бесы, справа бесы.
Нет, по новой мне налей!
Эти – с нар, а те – из кресел,
Не поймешь, какие злей.
 
 
И куда, в какие дали,
На какой еще маршрут
Нас с тобою эти врали
По этапу поведут?
 

Во второй строфе исследователь резонно усматривает связь со стихотворением «Пушкинскому Дому», а именно со строфой:

 
Что за пламенные дали
Открывала нам река!
Но не эти дни мы звали,
А грядущие века.
 

При этом в перекличке текстов возникает прежде всего «трагический смысл, Высоцкий чувствовал его и в блоковском стихотворении, точно зафиксировавшем момент разочарования в грезившихся „пламенных далях“, на смену которым у Высоцкого приходят те дали, куда ведут по этапу»[798]798
  Там же. С. 438.


[Закрыть]
. А пушкинские «Бесы» предстают ритмико-семантической основой диалога Высоцкого с Блоком. Триада «Пушкин – Блок – Высоцкий» здесь выстраивается не в игровом и комическом контексте, как в случае с «Посещением Музы», а под знаком трагической иронии.

Поэзии Высоцкого вообще присуща цитатность, а Пушкин и Блок – пожалуй, главные его интертекстуальные «герои». Апелляции к Блоку иногда бывают демонстративно открытыми. Как, например, в стихотворении-песне «Памятник» (1973), где инверсивно цитируется название блоковского шедевра:

 
Командора шаги злы и гулки.
 

Или в песне «Давно смолкли залпы орудий…» (1968):

 
Покой только снится, я знаю…
 

А бывают и случаи более тонкие, как в стихотворении «Слева бесы, справа бесы…» или в «Песне про снайпера, который через пятнадцать лет после войны спился и сидит в ресторане»:

 
Куда нам деться!
Мой выстрел – хлоп!
Девятка в сердце,
Десятка в лоб…
 

А. В. Кулагин видит здесь «неслучайное интонационное совпадение со строкой из поэмы Блока „Двенадцать“»: «На спину б надо бубновый туз!»[799]799
  Кулагин А. Высоцкий и другие: Сборник статей. М.: Благотворительный фонд Владимира Высоцкого, 2002. С. 44.


[Закрыть]
Вместе с тем исследователь точно обозначает пределы цитатности Высоцкого: «Особенность песенной поэзии Высоцкого в том, что она всегда апеллирует к „общим местам“ сознания аудитории, опирающимся в свою очередь на классические, хрестоматийные формулы, известные буквально каждому слушателю, независимо от его возраста, профессии, интеллекта… Условно говоря, Высоцкий работает „по школьной программе“»[800]800
  Кулагин А. Поэзия B. C. Высоцкого: Творческая эволюция. М.: Книжный магазин «Москва», 1997. С. 87.


[Закрыть]
. Не касаясь в данном случае отличий между песнями и непесенными стихотворениями Высоцкого, заметим, что упомянутые выше тексты Блока («Рожденные в года глухие…», «Пушкинскому Дому», «Шаги Командора», «На поле Куликовом», «Двенадцать») принадлежат если уж не совсем к «школьной программе», то во всяком случае к хрестоматийно известным шедеврам. Это предостерегает нас от рискованных поисков в текстах Высоцкого следов блоковских произведений, не относящихся к часто цитируемым «хитам». Недаром, обратившись к теме Музы и упомянув Блока в качестве одного из ее любимцев, Высоцкий не прибегает к осознанному цитированию блоковских стихов на данную тему.

Коснувшись проблемы «Блок и Высоцкий» на цитатном уровне, упомянем, что параллели на уровне тематически-мотивном проводились в работах В. А. Зайцева, Н. М. Рудник, С. В. Вдовина, И. Б. Ничипорова. Здесь еще возможны новые находки, а перспектива системного соотнесения творчества двух поэтов видится в сопряжении поэтики с биографией. Искать основание для сравнительного исследования стоит не только в текстах, существуют и пересечения личностно-психологические. Вот один эмоциональный аргумент: когда в 1979 году А. В. Эфрос поставил радиоспектакль (ставший также дискоспектаклем) «Незнакомка» с музыкой Н. В. Богословского, Высоцкий оказался очень органичен в роли Поэта. Блока и Высоцкого объединяют, на наш взгляд, два общих признака: легендарность (то есть нерасторжимая связь биографии с творчеством в общественно-культурном сознании) и обращенность к неограниченному читателю, то есть к читателю вне социальных, образовательных и идеологических различий. Думается, что именно это – principium comparationis для дальнейших исследований.

Вл. Новиков (Москва)

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю