Текст книги "Лесной исчезнувший мир. Очерки петербургского предместья"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Она вела домашнее хозяйство, ходила в магазины, кормила внуков, Эдика и нас (я женился в конце 1951 года, сын Саша родился в конце 1952, а сын Коля – в конце 1955). Нагрузка на маму была слишком большой. В довершение всего летом 1957 года мы отправили Маму с Колей к родственникам в Куйбышев одну, без сопровождающих. Билет был с прямой плацкартой, но требовалась пересадка в Москве. При переходе с Ленинградского вокзала на Казанский у Мамы произошел тяжелый инсульт, и она умерла в ближайшей больнице, не приходя в сознание. Колю, которому было тогда полтора года, подобрала милиция и направила в детский приемник. Мы с женой прилетели в Москву по телеграмме главврача больницы на следующий день, но Маму уже не застали. Она умерла 17 июня 1957 года и была кремирована в Москве. В последний путь ее провожали мы с женой и маленький Коля. Урна с прахом захоронена в могилу деда Николая Константиновича на Богословском кладбище. Мама прожила на свете 53 года. Ее смерть, наверное, самый тяжелый мой грех.
Брат Эдуард
Мой брат Эдуард появился на свет 23 января 1936 года. Помню, как в морозный и солнечный день мы с Отцом поехали с букетом цветов за мамой и братом в Педиатрический институт. Ехали мы на такси, в автомобиле М-1, что для нашей семьи представлялось роскошью. Когда усаживались в машину с Мамой и младенцем, мне дверцей прищемили палец. Было очень больно, но зато встреча ярко запечатлелась в моей памяти. Появление младенца, конечно, отразилось на моем семейном статусе. Основные заботы доставались Эдику, а про меня иногда забывали. Как и я, Эдик рос домашним ребенком под присмотром
Мамы и бабушки. К сожалению, дед Эрнст уже не мог нянчить маленького внука, он сам стал беспомощным и вскоре умер. Но главная беда ждала нас впереди: война и арест Отца.
Брат Эдик в возрасте двух с половиной лет. 1938 г.
Когда началась блокада, Эдику было 5 лет, мне 14. Голод пришел в нашу осиротевшую семью. Роль наркома по продовольствию взяла на себя Мама. Она очень строго делила еду по кучкам и раздавала каждому свое. Себе, разумеется, меньше всех. Эдик не очень страдал от голода, по крайней мере первое время. Ему хотелось, чтобы я с ним больше играл, а я соглашался играть только в обмен на корочки хлеба или крошки другой еды, которую Эдик тайком от Мамы отделял от своей порции и прятал в карманы для меня. Так происходило некоторое перераспределение продуктов. Так младший брат, ребенок, спасал меня, подростка.
Брат Эдик в трехлетнем возрасте. 1939 г.
Эдик был светло-рыжим, с золотистыми волосами и белой не загорающей на солнце кожей. Из-за значительной разницы в возрасте мы с ним, к сожалению, не успели сблизиться. Он окончил Лесотехническую академию, что не удалось в свое время нашему Отцу. Женился на однокурснице, как и я, но только на 10 лет позднее, когда Мамы уже не было в живых. Он очень любил лес, охоту, рыбалку, таежное житье. Занимался лесоустройством, часто бывал в экспедициях в Сибири и на Дальнем Востоке, был сильным и выносливым. Но незаметно к нему подкрадывалась тяжелая болезнь, начались мучительные головные боли. Последняя его поездка была недалекой – в Питкяранту на северо-восточном берегу Ладоги.
Брат Эдик в 1947 г.
Длительное обследование привело к страшному диагнозу: мозговая опухоль. Эдик перенес две операции на мозге, испытал невыразимые страдания, лишился речи, оказался парализованным инвалидом. Болезнь длилась около шести лет. Заботы о больном мы с его женой Кирой и моей женой Ириной, как могли, поделили между собой. Нам помогали две старушки: Кирина мать Прасковья Михайловна и моя соседка тетя Шура. Мы переживали тяжелые для всех годы, особенно для Киры. Мы не нашли другого выхода, и последний год Эдик провел в психоневрологическом интернате, проще говоря, в доме инвалидов у Смольного. Этот дом существовал еще до революции под патронажем Института благородных девиц. Увы, в Смольном уже не было благородных девиц, а дом стал пристанищем пронзительной человеческой беды. Эдик скончался там 20 марта 1975 года, на 39-м году жизни. Последние месяцы он уже не имел контактов с внешним миром. Его прах, как и прах нашей мамы, захоронен в могилу деда Николая на Богословском кладбище.
Болезнь Эдика пробудила и обострила во мне родственные чувства. Я старался, как мог, облегчить его участь, питал его и себя надеждами на выздоровление, настраивал его на борьбу с болезнью. После первой операции по удалению опухоли с помощью своего приятеля Э.Е. Томашевского я вывез Эдика летом 1971 года в деревню Гонгничи Подпорожского района. Эдик в тех местах когда-то работал по лесоустройству. Он верил, что чистый воздух, парное молоко, свежая рыба, ягоды и грибы помогут ему излечиться. Вначале все так и было, но осенью болезнь ожесточилась. После второй операции Эдик уже не встал, и никаких надежд более не возникало.
Незадолго до смерти Эдика, 5 марта, умерла Танточка. Две потери в один месяц, предшествующие им тяжелейшие болезни и страдания умирающих, наверное, ожесточили мою душу. Я почувствовал бесцельность и одиночество своего существования, свою ненужность в семье. Наметившийся разлад с женой Ириной Васильевной постепенно углублялся. У нее были свои несчастья: прогрессирующая глухота, потом смерть матери, болезнь отца. Сил для взаимной поддержки у нас обоих не хватило. Жизненные обстоятельства сложились так, что в 1978 году, в 50-летнем возрасте, я отказался от всего прошлого и нажитого: от созданного за многие годы дома, от довольно высокого служебного положения, от старых друзей и даже в какой-то степени от детей. Правда, дети потом вернулись, друзья частично тоже, но многое утрачено навсегда.
Наша семья существовала 26 лет, прошла молодость, прошла и зрелость. Были трудности, но были и прекрасные, светлые дни. Я не жалел и не жалею ни секунды о произошедших со мной переменах, но глубоко скорблю о том, что в жизни нередко счастье одних совершается за счет несчастий других. Страдальческая смерть Ирины Васильевны стала еще одной моей бедой. Умом я понимаю, что в преждевременной смерти Отца, Мамы, брата, Ирины Васильевны прямой моей вины нет. Но совесть неспокойна: вовремя не позаботился, не уберег, не подумал, не сумел, был слишком занят собой.
Довоенное детство (1927–1941)
Воспоминания моего детства, как правило, не связаны со степенью значимости событий для дальнейшей жизни и определяются в основном степенью эмоционального воздействия в тот момент. Радостные впечатления запоминаются лучше и чаще, чем грустные. Это свойственно не только детству, молодости, но и зрелому возрасту. На мой взгляд, тем самым в человеке генетически закладывается и поддерживается природный оптимизм. Например, дети и подростки обычно не помнят или очень смутно помнят похороны даже близких родственников. Детская память не воспринимает горя. Будь иначе, можно было бы сойти с ума.
Юлия Николаевна с сыновьями Валей и Эдиком. 1939 г.
Картина детства в целом представляется мне ярким и веселым праздником, изредка прерываемым недолгими огорчениями. В самом деле, выдран я был, кажется, только однажды, когда прицепился к телеге извозчика (их называли гужбанами), уехал далеко со двора и долго отсутствовал. Заметных травм пережил лишь две-три на руках и одну на лице, когда мне рассекли губы льдиной (не успел увернуться). Родителей вызывали из-за меня в школу тоже всего один раз: на уроке пения в последнем ряду я самозабвенно распевал: «Мы мирные люди, сидим на верблюде…» вместо: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд…» Завуч подкрался сзади и, торжествуя, выволок «контру» с урока.
Были, конечно, болезни, из которых особенно запомнились две. Несколько предвоенных лет меня мучили жестокие приступы бронхиальной астмы. Приступы случались по ночам, я задыхался, першение в груди вызывало неудержимый кашель. Мама дежурила около моей кровати, давала лекарства, подкладывала высокие подушки, давала курить лечебные папиросы «астматол». Днем я чувствовал себя хорошо и летом на даче тоже. С началом войны моя астма пропала бесследно.
Вторая болезнь, как считала Мама, – это гланды (миндалины), вызывавшие у меня частые ангины. В результате примерно в 9 лет была проведена операция, которую я хорошо запомнил. Резала известная в то время врач Гелярова в 14-й поликлинике у Круглого пруда. Кому пришлось перенести эту операцию, тот знает, насколько она кровава. По-видимому, я так орал и брыкался, что Геляровой не удалось закончить операцию в полном объеме. Родители, не давайте резать своим детям миндалины! Не травмируйте детей!
Вот, пожалуй, и все проблемы детства, остальное – праздник. <…> Возвращаясь в детство, вспоминаю прежде всего чувство защищенности и уют родительского дома. Как много это значило! Конечно, бывали трудности, бывали и слезы, мои собственные и даже Мамины, которые особенно меня травмировали. Но в целом были уважение, согласие и любовь. Так что я считаю свое детство (до 1941 года) безусловно счастливым.
Юлия Николаевна с сыном Валей. 1932–1933 гг.
Некоторые воспоминания кажутся мне сейчас особенно приятными, умиротворяющими. Например, чтение книг, вернее, разглядывание иллюстраций. Книг было много, среди них меня привлекали «Русская военная сила» (в двух томах), «История Земли» (в двух томах), «Вселенная и Человечество», «Путешествие натуралиста» Дарвина, «Научные развлечения» Тома Тита, басни Крылова, баллады Жуковского, стихотворения Лермонтова и др.
В детскую память врезались и такие, казалось бы, незначительные события, как топка печей зимой. Отец приносил из сарая охапку березовых поленьев, щепил большим ножом лучину, отдирал кору. Поленья аккуратно укладывались в печь стоймя, потом так же аккуратно размещалась растопка – лучина и березовая кора. Зажигать растопку иногда доверяли мне. Тяга была хорошая, и вскоре поленья начинали весело трещать. Тогда дверцы печи (их было две – внутренняя гладкая и наружная узорчатая, обе без каких-либо отверстий) плотно закрывались, а поддувало приоткрывалось. Самое интересное происходило через час-полтора. Дверцы печи открывались, и взору представало раскаленное чрево. Я садился на низкую скамеечку поодаль от печи и наблюдал, как жаркие, почти белые угли постепенно краснели, становились вишневыми, подергивались пеплом. Над углями начинали прыгать голубые огоньки, потом они исчезали; это означало, что сгорели последние остатки угарного газа. Можно было закрывать дверцы и заслонку трубы. Вся эта процедура, когда я ее вспоминаю, волнует меня до сих пор. Нечто подобное я неоднократно испытывал около ночных туристских костров. Огонь завораживает человека, это хорошо известно, но, по-моему, еще больше завораживают его угасающие угли.
Пикник на Муринском ручье. 1937–1938 гг.
В связи с печами не могу не вспомнить исчезнувшую ныне профессию трубочиста. Трубочисты меня, как и большинство детей, привлекали и очень интересовали. Они лазили по крышам и были почти сказочными персонажами. В штате ЖАКТов трубочисты не состояли и были свободными тружениками, вроде стекольщиков и точильщиков, ходивших тогда по дворам (изредка они попадались и в послевоенное время). Стекольщики таскали плоский ящик со стеклами на ремне, точильщики – точильный станок с ножным приводом, а трубочисты имели при себе моток черной веревки с гирькой, веник-голик и большую поварешку с длинной ручкой. Одежда на трубочистах была всегда черной, а улыбка – белозубой. Всех бродячих мастеров детвора встречала и провожала с восторгом.
В начале 1930-х годов дети не ходили в детские сады, по крайней мере из нашего двора. Родители пытались иногда организовывать домашние кружки из 2–3 детей под руководством старушек (гувернанток), преподававших нам немецкий язык, фортепиано, рисование. Но эти кружки быстро распадались. Основное время мы росли во дворе и были относительно свободны. Любимыми нашими играми были обыкновенная лапта (с битой), круговая лапта (с двумя водящими), штандер, прятки, казаки-разбойники. Постарше мы часто играли в рюхи и крокет. Эти игры нам выдавались и поддерживались в порядке семьей Василия Ивановича Семенова. Велосипедов у нас тогда не было, но зато были самокаты, на которых мы носились по всему двору.
Пересечение Институтского проспекта и Объездной улицы. 1930 г.
Учились мы все во 2-й школе Выборгского района на углу Институтского пр. и Малой Объездной. Кстати, 1-я школа, новая и образцовая, располагалась по Дороге в Сосновку (ныне – Политехническая ул.). Бывшее здание школы с круглой башенкой обсерватории встроено теперь в комплекс зданий Телевизионного института.
Наша школа, бывшее Лесное коммерческое училище[7], помещалась в двух старых домах. Младшая ступень (до 3-го класса) училась в трехэтажном каменном доме по Объездной. Эта школа называлась «Лепта»[8], что у нас означало, образно говоря, «пузатая мелочь». Средняя и старшая ступени учились напротив «Лепты», в доме бывшего Коммерческого училища. Здание «Лепты», как мне помнится, снаружи было вполне заурядным. Внутри планировка и отделка отличались рациональностью. Мне запомнились перила на лестницах. Сияющие полировкой, из благородных сортов дерева, они были бугристыми, как бы зубчатыми. Съезжать по таким перилам верхом было невозможно. Что же касается основного здания школы, то оно было двухэтажным и соседствовало с домом Кайгородова. В центральной кирпичной части здания с большими сводчатыми окнами на обоих этажах размещались просторные залы, служившие парадными, музыкальными, танцевальными и спортивными помещениями. К центральной части справа и слева примыкали деревянные флигели, которые с краев венчались островерхими крышами. Островерхая крыша, но пониже, была и над центральной частью.
Дом Кайгородова. 1930 г.
О прошлом нашей школы свидетельствовали не только старые здания, но и их оборудование, оснащение кабинетов (зоологии, географии и других). Институтский в 1930-е годы совсем не походил на проспект, был грязной немощеной улицей, примерно такой же, как Малая Объездная. Для пешеходов по правой стороне были проложены мостки. По ним-то мы и бегали в школу, стуча каблуками. Школьных ранцев тогда не было, и мы носили портфели в руках.
В последний раз я прошел по мосткам в конце 1941 года, осторожно неся не портфель, а баночку жидкого супа, который получил в школе. Вскоре левое крыло школы было разрушено бомбой и частично сгорело, затем оба крыла разобрали на дрова. Рассказывали, что ломавшие школу солдаты сливали спирт из банок с зооэкспонатами и пили его под названием «ужовка», «лягушовка» и др. Не пошла в ход только «близнецовка». Центральная часть здания нашей школы, так же как и здание «Лепты», были снесены много позже, после войны.
Говоря об Институтском проспекте, улице моего детства, не могу не вспомнить, что на пересечении его со 2-м Муринским проспектом когда-то был Круглый пруд. Я его не застал, пруд был засыпан, по-видимому, в середине 1920-х годов. Но перекресток и трамвайная остановка до войны (и много лет после нее) продолжали называться Круглый пруд. Мы говорили, что живем у Круглого пруда, хотя правильнее было бы говорить, что мы живем у Серебряного пруда.
Беседка на Серебряном пруду. 1931 г.
Круглый пруд засыпали при прокладке прямой линии трамвая, который раньше огибал пруд с северной стороны. Прежде на круглом зеленом островке размещались пруд, церковь, часовня и восемь раскидистых дубов. Сам перекресток для автотранспорта и извозчиков продолжал до войны оставаться круговым. Круговые участки, как и весь 2-й Муринский пр., были вымощены булыжником. Я хорошо помню дорожных рабочих, которых мне было очень жалко: в грязной и рваной одежде, с ногами, обмотанными тряпками, сидя на земле, они тесали булыжники, укладывали на дорогу, а потом трамбовали их деревянными трамбовками.
Бревенчатая церковь, окрашенная в светло-зеленый цвет, с небольшой колокольней, с окнами из цветного стекла, вспоминается мне смутно[9]. Сохранилось ощущение, будто я бывал в этой церкви во время службы, видел алтарь, священника. Может быть, то были мои крестины? Церковь снесли в середине 1930-х годов, а часовню, по-видимому, еще раньше, потому что я ее не помню совсем.
Институтский проспект у дома Кайгородова. Начало 1930-х гг.
Для мальчишек того времени значительный интерес представляли дубы, росшие вокруг бывшего Круглого пруда. На моей памяти их было восемь. Дубы представлялись нам большими, развесистыми и суковатыми. Мы часто лазали по их ветвям внутри кроны и собирали желуди. Часть дубов сохранялась многие годы и после войны. В 1991 году я обнаружил там только одно дерево, которое могло принадлежать к великолепной восьмерке. Ныне кольцевая планировка перекрестка полностью утрачена. О ней напоминает здание поликлиники, возведенное в 1920-е годы по оригинальному проекту, но позднее грубо надстроенное.
В сотне метров от бывшего Круглого пруда, на 2-м Муринском проспекте, стоял самый большой в округе каменный дом в 4 или 5 этажей. Он стоит и сейчас, но уже давно не является самым большим. Дом как дом, коробка с аркой посредине. Мне же он памятен по многим причинам. В этом доме помещались продовольственный магазин, булочная и 19-е отделение милиции. Из магазина и булочной мы снабжались до войны продуктами питания. Других магазинов поблизости не было. Напротив дома была трамвайная остановка «Круглый пруд», около дома лепились ларьки, торговали мороженщики, гуляла молодежь, словом, здесь размещался местный Бродвей.
Выезд на пикник через Сосновку к Муринскому ручью. 1933 г.
Дети 1930-х годов, как и теперешние, очень любили мороженое. Мороженщики той поры, по большей части мужчины, торговали с тележек. Мороженое представляло собой два вафельных кружка диаметром 5–6 см, между которыми зажимался слой собственно мороженого. Такая конструкция изготовлялась с помощью нехитрого приспособления прямо на глазах у покупателя. Оставалось только взять колесо двумя пальцами за вафли и катать его по языку. Наслаждение!
Магазин в большем доме позже выдавал нам блокадные пайки (125 г хлеба в день на иждивенца). Стояли громадные очереди. Продукты отпускались часто по вечерам, при свете коптилок. В этом магазине работала уборщицей бабушка Мария, о чем я уже рассказывал. Позже в этом доме, в 19-м отделении милиции, я получил паспорт. Словом, большой дом имел отношение к судьбе нашей семьи.
Воспоминания довоенного детства не во всем безоблачны и содержат некоторые тревожные впечатления. К ним относятся, например, разговоры взрослых вполголоса, обрывавшиеся при появлении посторонних. Смысл разговоров я иногда улавливал. С ужасом обсуждался арест Петра Федоровича, дальнего родственника по Туссинской линии. После убийства Кирова шли разговоры о множестве арестов. Во время финской войны обсуждались призывы в армию, финские снайперы-кукушки, обмороженные красноармейцы в госпиталях.
Наша семья и ее друзья, кажется, не предчувствовали надвигающейся катастрофы. Жили широко, гостеприимно и весело. На фотографиях тех лет счастливые лица людей, которым было по 30–40 лет. Любимейший отдых в выходные дни – пикники, вылазки за город, в Вырицу, Поселок, на реку Оредеж или в Сосновку и за нее, к ферме Бенуа, на Муринский ручей и многочисленные мелкие озера. В ту пору эти места были совсем дикими. Там водились зайцы и лисы, гнездились утки. Замечу, что дикие обитатели Замуручья долго не хотели покидать родных мест. Брат Эдик стрелял уток за бывшей фермой Бенуа до начала 1960-х годов, а я встречал зайцев и лис на Карабсельских холмах даже в 1970-е годы.
Наша семья в годы войны (1941–1945 гг.)
В июле-августе 1941 года Мама пристроилась в качестве воспитателя к какому-то детскому коллективу (детскому дому или саду), забрала меня и брата и мы выехали в эвакуацию поездом в направлении Москвы. Проскочить в Москву наш состав с детьми не успел: дорога была перерезана немцами. Колонна детей в сопровождении десятка женщин, уходя от линии фронта, направилась по проселочным дорогам на северо-восток. За нами ехало несколько подвод со скарбом, одеялами и кухонной посудой. Помню, как в одной из деревень мы мылись в бане, все вместе, женщины, дети и несколько подростков, вроде меня. Женские фигуры я осознал впервые. До этого я в баню ходил только с отцом. Во время блокады в нашей круглой бане не раз потом бывало, что мужчины и женщины мылись вместе. Никого это в ту пору не волновало, лишь бы помыться.
Наш пеший переход продолжался от деревни до деревни. Спали в избах и клубах вповалку, питались плохо. Больных и совсем маленьких детей устраивали на подводах. Когда мы вышли на железную дорогу Ленинград – Кириши – Будогощь, она тоже оказалась перерезанной, блокада уже началась. Нас посадили в товарные вагоны и через Мгу возвратили в Ленинград. По дороге немцы бомбили состав.
Окончание 7-го класса. Июнь 1942 г.
Поезд останавливался, мы убегали в лес, потом снова карабкались в вагоны, заталкивали младших детей и ехали дальше. По сторонам дороги торчали покосившиеся телеграфные столбы с обрывками проводов и одна за другой почти вплотную тянулись разного диаметра черные воронки от бомб. Изредка попадались остовы разбитых и сгоревших вагонов. Были, конечно, раненые и убитые. В отличие от ярких эпизодов довоенной жизни эти события помнятся нечетко, как бы в дыму или сером тумане. Думаю, дело в перегрузке нервной системы, в заторможенном, шоковом состоянии 14-летнего подростка. Бессмысленный круг страха в конце концов завершился, и мы вернулись домой, не ведая о том, что ожидает нас впереди.
Люди вокруг пытались делать привычные дела. Наступало 1 сентября. Почти все школы были превращены в госпитали или закрылись, но некоторые начали учебный год. Я пошел в школу на Сердобольской улице с намерением учиться в 7-м классе. Но первый день занятий оказался последним. Немцы начали бомбить школу в момент окончания уроков, когда ученики высыпали из дверей. Я был в числе первых, оказался лежащим в канаве, вокруг гремели взрывы, сыпалась земля. Когда все стихло, не чуя под собой ног, я убежал через парк ЛТА домой.
Экзаменационная комиссия. 1942 г.
Через некоторое время (по-видимому, в ноябре) начались занятия в нашей школе на Институтском пр. В одной-единственной нетопленой комнате занимались одновременно 7-й, 8-й и 9-й классы по 4–6 учеников в каждом. Сидели в пальто кучками вокруг учителей, говорили вполголоса, писали карандашами (чернила замерзали) на обороте каких-то старых деловых бумаг или квитанций. После занятий каждому выдавалась порция жидкого супа. Из-за этого супа и ходили в школу. Кто-то выпивал суп сразу, я носил домой. Потом здание школы пострадало от бомбы и занятия на некоторое время прекратились. Позже нас перевели в другую школу, на проспект Раевского, за песчаным карьером. В июне 1942 года я окончил с грехом пополам 7-й класс в числе семи учеников на весь район Лесного.
Так закончился для меня первый год войны и блокады. Мама как-то ухитрялась все это время кормить и содержать нас в относительном порядке. Она получала служащую карточку, я – иждивенческую, а Эдик – детскую. Только теперь я могу в полной мере представить себе страдания Мамы. В отличие от нас она понимала, что мы обречены. Но судьба распорядилась иначе. В июле я устроился учеником на завод и получил рабочую карточку. Подробностей этого события не помню, хотя оно оказалось решающим. Вряд ли в свои неполные 15 лет я отдавал себе отчет в происходящем. Кто-то меня надоумил, скорее всего, одна из школьных учительниц (но только не Мама, которая считала меня хоть и старшим, но еще ребенком). Горе, обрушившееся на нашу семью, надломило Маму, она часто плакала, пытаясь скрыть от нас свои слезы. Когда я сообщил ей, что устроился на работу, в ее слезах, наверное, появился и проблеск надежды. По поводу работы я обращался на несколько предприятий, в том числе на заводы им. Карла Маркса и «Красная Заря», но не иначе как Провидение привело меня на завод № 436.
Выпавшие на нашу долю испытания не закончились. В конце 1942 года наш дом на Институтском пошел на слом. Возникла новая беда: куда и как переезжать. Нам давали комнату в Батенинском жилмассиве, но ни транспорта, ни грузчиков не было. Вот тут-то и начались чудеса. На заводе № 436, где я проработал едва ли полгода, нашлись отзывчивые люди и выдали мне, тогда еще беспаспортному ученику электромонтера, ордер на целых две комнаты в ведомственном доме (Ганорин пер., д. 7а, кв. 1).
Чуть позже Мама по моей протекции пришла на завод и тоже получила рабочую карточку, а брат попал в заводской детский сад. О спасшем нас заводе особый разговор, но сначала – о новом месте жительства. Я провел там большую часть своей жизни, 36 лет. Раньше родными были Круглый пруд, Институтский и 2-й Муринский проспекты, Серебряный пруд. Потом родными стали Яшумов, Ганорин, Воронцов переулки, Ольгинская улица, песчаный карьер, Сосновка.
Не могу отказать себе в удовольствии вспомнить, как выглядели эти места в 1942–1946 годах. По существу, мы поселились на краю Сосновки. В нашем квартале еще сохранялись островки леса, а сама Сосновка начиналась в 300 метрах от нашего порога. До войны здесь стояли старые деревянные двухэтажные дома, бывшие дачи. В 1942 году большинство этих домов разобрали на дрова. Остались немногие каменные и небольшая часть деревянных, в их числе дома 7а и 7б по Ганорину пер., построенные в 1935–1937 годах.
В доме 7а было восемь трехкомнатных квартир, в одной из них на первом этаже нам дали две комнаты. Дело было зимой. Печей в доме не было, паровое отопление не действовало. Почти все стекла в комнатах незадолго до нашего переселения были выбиты взрывом мощной фугасной бомбы. Воронка от взрыва диаметром около 8 м и глубиной не менее 3–4 м долго служила потом свалкой мусора. Окна забили фанерой и картоном, завесили старыми одеялами. В большой комнате соорудили печь-времянку, вернее, низкую плиту из кирпича с двумя конфорками. Трубу вывели в кирпичный вентиляционный канал. Дом оказался теплым, и мы устроились в большой комнате втроем относительно уютно. Жили в полумраке, при свете горящей печи или коптилки.
Во вторую комнату мы вскоре пустили на постой авиационного капитана и его денщика из подразделения аэродромного обслуживания в Сосновке. Солдаты быстро привели комнату в порядок, поставили большую круглую печь, заготовили дров, протянули с аэродрома полевые телефоны. Капитана часто поднимали по ночам, он орал по телефону благим матом, бывало, и пьянствовал. Денщик оказался вежливым и достаточно образованным солдатом-евреем Яковом Ароновичем. Мир не без добрых людей. В числе других Яков Аронович помог нам пережить зиму 1942–1943 годов. Он подкармливал нас из капитанского и своего пайков. Спасибо этому доброму человеку.
Размышляя теперь, на склоне жизни, о судьбе нашей семьи, не могу отделаться от мысли, что во время блокады мы должны были погибнуть вслед за Отцом. Но не погибли. Что нас спасло? Прежде всего мы жили не в городе, а в Лесном, где были печи, были дрова, а также огороды, желуди, крапива, щавель, грибы. Но главное – люди. Нас спасал дед Эрнст, который собрал и оставил нам много красивых вещей – мебели, картин, бронзы, посуды. Почти все ценное из дедова наследства Мама обменяла на продукты. Пианино, например, взяли за несколько килограмм крупы и пару буханок хлеба. Упитанные покупатели еще и торговались – много просите, посмотрите, правая ножка поедена жучком. Нас спасала бабушка Мария, которая приносила нам хлебные крошки. Нас спасал солдат Яков Аронович. Нас спасали завод № 436, работавшие там люди, наши знакомые и соседи по дому. Ну, а меня и Эдика спасала, конечно, Мама.
Дом 7а по Ганорину переулку (впоследствии д. 6, корп. 4 по Яшумову, а еще позже по ул. Курчатова) я со временем полюбил не меньше, чем старый дом на Институтском проспекте. Старый дом устраивали дед и отец, это был отчий дом, а новый дом устраивал я сам. В нем буквально все прошло через мои руки, он стал позже отчим домом для моих детей. Полюбил я ближние и дальние окрестности: Сосновку, Бугры, Карабсельки, Юкки, Парнас. Получилось так, что в годы послевоенной юности и молодости, живя у края Сосновки, мы с братом привязались душой к местам, которые раньше любили посещать наши родители.
<…> В довоенные годы считалось, что район Лесного ограничивался с юга парком Лесотехнической академии (ЛТА). До 1-го Муринского был Лесной, после него – город. На почтовых конвертах к нам писали: Ленинград, Лесной, дальше улица и т. д. Если кто-то отправлялся из Лесного дальше 1-го Муринского, то говорили: он поехал в город. В период блокады это деление укрепилось. Город подвергался артиллерийским обстрелам, Лесной нет. Лесной иногда бомбили, но обстрелов, слава богу, у нас не было. Граница проходила где-то в районе Литовской улицы. Мы полагали, что снаряды до Лесного просто не долетали, поскольку немецкие пушки стреляли по городу с юга. Бывало, артобстрелы заставали нас в городе, у Финляндского вокзала или в Нейшлотском переулке около военно-учебного пункта Всеобуча. Тогда мы бежали что есть мочи по Лесному и только около Литовской улицы переводили дух, считая себя в безопасности.
Парк ЛТА занимал в моей юности и молодости особое место. Там я учился жизни и гулял с друзьями из ЛТА и с Володей Кобзарем, читал стихи Пушкина, Лермонтова, оды Державина, баллады Жуковского (стихи я любил и знал их много, но сам стихов не сочинял). В студенческие годы парк ЛТА вновь принял меня, школа жизни продолжилась. Путь от моего дома в Ганорином переулке до общежития во Флюговом переулке лежал через парк. Все дорожки и проезды я прошел там несчетное число раз. Замечательный парк! Он был дорог не только мне, но многим из нашей семьи, это наследственное чувство. Дед Эрнст, Отец и брат Эдик – всех утешал парк ЛТА. Золотой осенью 1951 года, незадолго до окончания института, в парке ЛТА я объяснился в любви и сделал предложение своей будущей жене Ире Буровиной. Она жила в общежитии, а я дома в Ганорином переулке. Парк был в некотором роде нейтральной территорией.
У главного здания Лесотехнической академии. 1930 г.
С восточной стороны парк ЛТА ограничивался Малой Спасской улицей (ныне – ул. Карбышева). «Катись колбаской по Малой Спасской» – говорили мы в детстве. Улица идет от круглой бани к железной дороге и станции Кушелевка. С этой станции я многие годы ездил за грибами в Пери, Грузино, Васкелово, Лемболово. Рядом с Кушелевкой под железнодорожным мостом проходит линия трамвая, делая крутой поворот в виде буквы S. Студенты называли этот поворот интегралом. Остановки там не было, но старые вагоны имели открытые площадки, на повороте трамвай тормозил и мы выпрыгивали или, наоборот, запрыгивали на ходу. Так мы сокращали путь до общежития и обратно.