Текст книги "Лесной исчезнувший мир. Очерки петербургского предместья"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
В то время Детским центром исторического воспитания заведовала Лариса Николаевна Кудинова – великолепный организатор и педагог. Ее несомненный талант – умение привлекать людей и вовлекать их в круг своих профессиональных интересов, а в случае профессии историка, и интересов глубоко общественных. В музее всегда одинаково свободно чувствовали себя и дети – от малышей до старшеклассников, и старожилы Лесного.
В день основания центра, 11 ноября, ежегодно открывались Лесновские чтения. Здесь же регулярно проходили занятия УНО (ученического научного общества), организованного Л.Н. Кудиновой вместе с учительницей 74-й гимназии Наталией Павловной Большаковой. К сожалению, когда особняк неожиданно был поставлен на длительную реставрацию, Ларисе Николаевне пришлось перейти на другую работу. Детский музейный центр исторического воспитания – так он теперь называется – вновь открыл свои двери в конце 2008 года.
Очень важно, что особняк сохранен вместе с усадьбой. Это создает органичное обрамление и продлевает историческое пространство. Пожалуй, это единственное место в Лесном, где можно по-настоящему испытать чувство «погружения в прошлое».
Не знаю, случай ли привел, или собственный выбор, но именно здесь, в соседнем доме, с 1964 года и до конца века, до самых последних своих дней жил Дмитрий Сергеевич Лихачев. Его квартира на пятом этаже выходила окнами на Болотную, на особняк с окружавшим его садом. И разве эти столетние лиственницы, сквозь тяжелые ветви которых просвечивали витражи причудливой башенки, не поддерживали его, не служили опорой «в дни тягостных раздумий о судьбах Родины»? Он каждый день видел их. Видел, когда писал о садах и парках, о Земле родной и старине, об экологии культуры…
Здесь, невдалеке, еще остался Серебряный пруд, но уже давно засыпан Золотой. Здесь, где когда-то проходили службы в церкви Петра и Павла у Круглого пруда и в домовой церкви «Лепты», где звенел звонок в стенах Коммерческого училища, где дом Кайгородова и особняк на Болотной своим противостоянием еще хранят память о прошлом – здесь было самое сердце Лесного.
Главное слово – «табу»
Детский сад, потом школа постепенно отрывали меня от дворовых компаний. Пока я ходила в садик, летом ничего не менялось и я оставалась в Лесном, но в последние три года перед войной мы стали уезжать на дачу в Толмачево. Времени для двора оставалось совсем немного. Зато я все полнее осваивала свой второй дом – дом бабы Зины. Постоянно там жили: она сама – Зинаида Николаевна Семенова, дед – Владимир Александрович Трофимов, «дед Владимед» (он сам себя так назвал, когда родился мой брат) и дядя Вася, младший брат моего отца. Старшие братья бывали только наездами.
Самый старший, Иван, жил в Москве и редко бывал в Ленинграде, но на лето стали привозить Леку, совсем еще маленького его сынишку. Привозила его мама – тетя Вера. Лека был жизнерадостным и забавным малышом. Белая пикейная панамка то и дело съезжала ему на ухо, из-под нее светился восторженно-вопросительный взгляд озорных глазенок. Казалось, он каждую секунду ожидал чего-то необычайно интересного, что сейчас вот-вот произойдет, и в чем он тоже примет участие. Он смело выбегал во двор, оказывался среди нас и всюду решительно устремлялся за нами.
Как-то, уже после войны, он катался в корыте по Серебке, а моя бдительная подруга Рая донесла об этом бабе Зине. Ему влетело, но тяга к воде сохранилась. В десятом классе он стал чемпионом Москвы по плаванию. Доктор экономических наук Алексей Иванович Семенов в наступившем XXI веке завоевал титул чемпиона России среди ветеранов. Он был моложе меня на семь лет.
Лекин отец – Иван Евдокимович, отличался от своих младших братьев и внешне, и своим более жестким характером. В молодости его бросало «на Кронштадтский лед». В конце 1930-х, в Москве, его «забирали», но сидел он недолго. Точных причин и обстоятельств не знаю, много лет спустя в домашнем кругу слышала об этом обрывочно, в том числе и то, что он «ничего не подписал». Он окончил электромеханический факультет Политехнического института, работал под руководством А.Ф. Иоффе, потом увлекся пластмассами, изобрел очень прочный состав древпластики (древесные пластмассы, или пластмассы с применением древесины). Во время войны получил Сталинскую премию. Об этом я узнала спустя годы, в середине пятидесятых. Тогда дома как-то отвлеченно и как бы вскользь говорили: «Иван заменил головку снарядов». В действительности речь шла о бронебойных снарядах против немецких «пантер» и «тигров».
Был в его молодости еще и такой случай. О нем мне рассказывал дядя Юра, старший мамин брат. На заре авиации в Лесном упал горящий самолет. «И Ванька бросился срывать с летчиков горящую одежду», – рассказывал дядя Юра. Правда, спасти их уже не удалось. Мне вся эта история тогда показалась не слишком правдоподобной. И только несколько лет назад в краеведческой литературе (в одной из публикаций Д.Ю. Шериха) я встретила описание этой катастрофы, случившейся в районе Дороги в Сосновку. И тогда все сошлось: ведь Иван после окончания Политехнического работал в Физтехе, который как раз там и стоит[28].
У бабы Зины почти всегда кто-то гостил, и не только родственники. Со своей мамой или бабушкой «из города» часто приезжал мой ровесник Андрей Чигиринский. Его бабушка, Мария Гансовна Бехман и мой дед, знакомые по каким-то старым революционным связям, поддерживали добрые дружеские отношения. Мама Андрея, Жозефина Эрнестовна, радистка Ленинградского порта, была одногодкой моего отца, а я – Андрея.
Андрей был очень воспитанным, «приличным» мальчиком, а главное – «городским», и это делало его выше нас, ребят с окраины. Поэтому мы, маленькие негодники, считали его чужаком и старались, чтобы жизнь в наших пампасах не казалась ему сладкой: по мелочам обижали, заваживали в прятках, особенно в первые дни, когда он только появлялся. Я старалась больше других, ведь это был «мой» чужак.
Однажды, как мне сначала показалось, он дал повод еще больше задевать его. Как-то, после первого класса, в нашем саду он устроил мне «сцену из рыцарских времен». Он прочел «Айвенго» и, наверное, решил, что кроме деревянных щита и меча, которые у него имелись, ему необходима еще и Дама сердца. Я, конечно, повела плечами, но втайне с той поры начала по-настоящему уважать его: надо же, прочел такую толстенную книгу! (я прочитала «Айвенго» только в шестом классе, когда проходили Средневековье). Андрей намного опережал нас, знал больше, был лучше воспитан. Он увлекался кроссвордами, сам пытался их составлять, советовался с моим дедом.
Тогда он жил у бабы Зины все лето. Много лет спустя я узнала причину: арестовали его маму, тетю Жозю. Но потом ее отпустили, и она снова вернулась в порт и служила там во время войны и всей блокады. Отец Андрея был лоцманом и встречал в Мурманске караваны судов из Ливерпуля. А Андрей тогда потерялся. Его спешно эвакуировали с интернатом, и никто не знал – куда. Нашла его баба Зина – в Кургане. Андрей стал военным врачом и блестящим морским офицером. Был атлетичен и красив, как киноактер. В 37 лет трагически погиб.
У бабы Зины подолгу жила тетя Саша Шаркова со своей дочкой Зиной. У нее были еще старшие сыновья. Они приехали из той деревни, откуда родом происходил первый муж бабы Зины Евдоким Федорович Семенов. Баба Зина всячески содействовала им с устройством в городе и всегда поддерживала их, как настоящая родня, а тетя Саша временами помогала ей по хозяйству. Зина – тоже. Говорили, что когда мне шел только первый год и мы летом поехали в ту самую деревню на Гдовщине, Зина, тоже еще совсем крошка, возилась со мной, как настоящая нянька. Какими и бывали раньше в деревнях старшие девочки в семье.
У меня в доме бабы Зины не было никаких привилегий. Ко всем детям – и своим, и чужим здесь относились одинаково ровно, по-доброму, но сдержанно, без телячьих нежностей. Было похоже на школу: свой твердо установленный режим, много различных занятий, но не меньше правил и наставлений. Семейные узы и привязанности внешне никогда не подчеркивались. Возможно, дело заключалось в том, что мой дед был учителем, и не только учителем, но и убежденным поборником новых отношений между людьми, поэтому он, видимо, считал своим долгом оставаться таким и дома. Принцип равноправия культивировался им и в семье, где, таким образом, выходило, что своя рубашка не должна быть ближе к телу.
Этот уклад активно поддерживался, вдохновлялся, а может быть, и был введен самой бабой Зиной, в коммунизм особенно не верившей, но умевшей хорошо ориентироваться в жизненных ситуациях. Она была женщиной умной, волевой и властной, была находчива, отзывчива и щедра на помощь всей округе. К ней приходили за советом и врачебной помощью – она умела ее оказать, приходили просто позвонить по телефону. Этим квартира бабы Зины еще больше походила на какое-то учреждение, куда всегда обращался народ. От дани натуральной баба Зина тоже не отказывалась, шла она в основном цветами. Букеты тогда набирались тугие, еле затискивались в вазы. Иногда их стояло на столе сразу по три-четыре в ряд.
У бабы Зины было строгое, даже суровое лицо, высокая старинная прическа с тюрбаном закрученных на макушке волос. Улыбка редко появлялась на ее лице, но уж если она улыбнулась или вдруг рассмеялась, это получалось так от души, что жизнь становилась прекрасной.
Их квартира была большой, со всякими закоулками и множеством комнат – две проходные, выходившие на террасы, две маленькие комнатушки, смотревшие на юг, и три угловых – спальня, кабинет деда и комната дяди Васи. По ним можно было долго бродить и находить много интересного.
Письменный стол деда весь был уставлен различными предметами и вещицами. Там стоял ящичек с восходящими ячейками для бумаг, рядом – фигурный ножичек из какого-то экзотического дерева для разрезания страниц, тут же спил бивня, где лежали ручки и карандаши, два бронзовых подсвечника, юбилейная Пушкинская медаль, фотографии в багетных рамках, ажурная серебряная ваза для сухих цветов, квадратная стеклянная чернильница в бронзовой оправе, «качалка» пресс-папье и на середине стола квадратная подкладка для письма с большими листами такой же промокательной бумаги, заправленными в ушки коленкоровых уголков.
Пишущей машинки у деда тогда еще не было, и он все писал ручкой с перышком «Рондо». Тупо спиленные на конце перышки писали контрастно: широко при нажиме и совсем тонко в соединительных линиях. У деда получалось очень красиво и ровно, как будто он рисовал. Когда я пошла в школу, нам никогда не разрешали писать таким пером. В первом классе только «86-м», потом еще «Союзом» и «Уточкой», с мягкой подушечкой на конце.
На письменном столе деда запрещалось трогать что-либо без него. И вообще, если тебя что-то интересовало, всегда следовало спросить: «Можно ли взять? Можно ли посмотреть?», а потом – все положить на место. Все, что требовалось для рисования или еще для чего-нибудь, дед «выдавал». Баба Зина так и говорила: «Спроси у деда – он тебе выдаст».
Одна из проходных комнат служила столовой, другая, примыкавшая к восточной террасе, называлась «читалка». В ней стояли высокие, до потолка, полки с книгами, рояль и граммофон. Там же висел и телефон на стене, а рядом с ним – старинный барометр. И красивая резная полочка над роялем, где среди разных других вещиц почетное место занимал полевой бинокль. Между окном и остекленной дверью на террасу стояла высокая тумбочка, в ее утробе покоилось все богатство дедовской коллекции граммофонных пластинок.
По выходным и в праздники дед Владимед устраивал в читалке «концерты по заявкам». Он открывал крышку граммофона, раскрывал дверцы внизу, где пряталась труба, включал в сеть – и диск вращался. Пластинки выбирали по каталогу. Мне, конечно, как и всем детям, тогда больше всего нравились популярные советские песни: «Каховка», «Матрос Железняк», «Три танкиста», «Марш буденовцев», «Утро красит…» («Москва майская») и еще многие другие. Мы все их знали и пели. Взрослые заводили романсы, но мне они казались скучными, я с нетерпением ждала чего-нибудь из своего репертуара. Папа смеялся: «Всему – свое время!»
Летом центр всей домашней жизни перемещался на восточную террасу. Отсюда открывался прекрасный вид на парк Турчиновича. По праздникам мы с Виталием высматривали у раскрытых окон идущих к нам через парк гостей – и от Старо-Парголовского, и со стороны Круглого. В дальнем углу террасы стояло плетеное ивовое кресло. Оно было раздвижное: из-под сиденья выдвигалась подставка, спинка опускалась, и оно превращалось в ложе.
В квартире была еще маленькая, как кладовка, «умывалка», оборудованная на месте, предназначенном первоначально для второй уборной, поскольку квартира была сдвоенной. В ней стоял умывальник образца «Мойдодыр» с мраморной доской и двусторонним изогнутым краником, вода лилась с одной стороны вниз, с другой – вверх, фонтанчиком. В стене, когда-то разделявшей коридоры двух квартир (а может быть, так было изначально), большая арка соединяла обе половины.
Меня многое здесь привлекало, но мое самое любимое занятие в этом доме – рассматривать картинки в журнале «Крокодил». Эти журналы, как и «Огонек», стопками лежали на тумбочке в «читалке». Я брала несколько штук и забиралась с ними в кресла, которые стояли в чехлах тут же, прямо посреди комнаты. Они были очень простые и очень уютные: квадратные, каждое с двумя прямыми спинками под углом, если их сдвинуть, получался маленький диванчик.
Все эти смешные картинки, а они заключали в себе и правду, и вымысел, и насмешку, были выполнены четкими линиями, иногда в цвете, иногда – нет, со множеством примечательных деталей, в них можно было подолгу вглядываться. Главное – рассматривать. Даже когда я научилась читать, подпись к ним значила гораздо меньше нарисованного. Отдельные карикатуры помню до сих пор. Вот две парные картинки. На первой – дама выходит на балкон, под ним кавалер в плаще и с гитарой поет серенаду; на второй – он ловит ее вместе с балконом. Или: какой-то вестибюль, где невесть что нагорожено, а дверь в туалет открывается в боковой стене прямо от ступеней лестницы, без площадки. Эти – на строительные темы.
Как сейчас, вижу обложку журнала с красочным изображением карнавала пушкинских литературных героев. Это, вероятно, был февральский номер 1937 года. Там были и Онегин, и Ленский, Татьяна, Руслан с Людмилой, и Цыганы, и черти с Балдой – все они веселились. И только один мальчик плакал: его не пропускали, потому что он пришел в костюме, похожем на летучую мышь, – он нарядился Демоном.
Дед, баба Зина и дядя Вася в саду перед нашим домом. Первые годы после войны. Вдали – «кондратьевский» дом, а «станкинского» уже нет
Из номера в номер на страницах журнала бегали капиталистические поджигатели войны с круглыми дымящимися бомбочками в руках. И – «дядя Сэм», и «Джон Буль», и стоял, как ликтор[29], похожий на бегемота Муссолини. Страус спрятал голову в песок – это Англия не хочет замечать разгоравшейся в Европе войны. Я забиралась в кресла, передо мной была стопка журналов – и обо мне забывали.
Иногда мне разрешали посмотреть картинки в книгах, стоявших на полках у деда в кабинете. Но это оказывалось настоящим событием и разрешалось только в его присутствии. Самыми замечательными среди них были тяжелые тома в картонных футлярах – Шекспир Брокгауза. В одном из них плыла Офелия по лесному ручью на своих воздушных одеждах, ее венок расплетался, и цветы по одному проплывали рядом с ее прекрасным лицом и распущенными волосами… Плывущих Офелий было несколько, потому что это были не просто иллюстрации к тексту, который шел на страницах двумя столбцами, а репродукции картин знаменитых художников. Перед каждой из них – тончайший листок папиросной бумаги. Дед учил нас, как бережно перелистывать страницы: чуть проводя пальцем по их обрезу сверху.
Дом, где жили родители моего отца, перед сносом
Дед почти никогда не произносил слово «нельзя», его заменяло «табу» – слово, имевшее загадочный и волшебный оттенок. Он объяснял нам, детям, его происхождение и смысл, тем самым вовлекая нас в какую-то новую игру. И мы словно чувствовали его особую магическую силу: «табу», это не разовый запрет, если его не снимут, действие его сохраняется на все время. Строжайшее «табу» было наложено на чтение за столом во время еды – для всех в доме без исключения. Дома дед Владимед всегда был одет, как на выход, – в тройке, в кармане жилета – часы на цепочке. Сухощавый, с усами и эспаньолкой, он немного походил на Дон Кихота.
Когда нас с Виталием отправляли в гости к бабе Зине, относились к этому очень серьезно. В мамином доме всегда называли ее по имени-отчеству – Зинаида Николаевна, говорили с почтением, но с настороженностью, словно в том, другом доме таилась какая-то опасность. Сначала я думала, что боялись ее острого языка, неожиданных и резких суждений, замечаний насчет нашей одежды, поведения, привычек и всего такого, но потом я поняла, что боялись не только слов.
Однажды она совершила-таки свое злодейство. Мне было тогда лет семь, а Виталию около трех. Как-то в начале лета нас собирали к бабе Зине, старались одеть прилично, но так, чтобы обошлось без придирок. На мне был сарафанчик из набивного, очень красивого сатина – поле, сплошь усыпанное фиолетовыми и темно-зелеными листочками, прилегающий лиф со шнуровкой, как у Красной Шапочки, и белая блузка с рукавами фонариками. На Виталии – полотняная косоворотка с вышивкой (все, что мы носили, нам шили дома). У маленького Виталия волосы вились колечками, и он был очень хорошеньким со своими кудряшками. Бабуся умилялась: «Как херувимчик!»
У бабы Зины мы играли, обедали, рисовали, потом наше внимание привлекла парикмахерская машинка для стрижки. Я знала о ее существовании, но в этот день она почему-то лежала на террасе, прямо на подоконнике. Конечно, машинку интересно было брать в руки, мы знали, что она жужжит, когда работает, но стричь-то ведь было некого, так что мы просто подержали ее в руках… И вдруг баба Зина говорит: «Хотите, я вас остригу?» Мы замерли от изумления и восторга. Вот так и зажужжала машинка на наших головах, приятно пощипывая наши отлетающие волосики.
Потом мы вернулись домой. Когда нам открыли дверь, мы глупо улыбались и поглаживали свои голые кочерыжки. Бабуся всплеснула руками. Она сказала: «Привыкла болванить своих мальчишек!» Мама ничего не сказала. Она умела молчать, за нее всегда говорили ее глаза.
Я потом поняла еще, что основной мишенью бабы Зины был Виталий с его кудряшками, она не могла смириться, что с ним носятся, как с девчонкой, а меня она «оболванила» заодно, для прикрытия своего маневра.
Товарищи
Дядя Вася, младший брат отца, был веселым и добрым. Когда я появилась на свет, он, как и братья моей мамы, ходил еще холостым. Дядя Вася был среднего роста, плотный сероглазый блондин. Мамины братья – высокие, стройные, кареглазые. Все они увлекались спортом, играли в футбол и хоккей с мячом, играли на первенство Выборгского района и за район. Конечно, ходили и на стадионы болеть за ленинградские команды. И повсюду, в пределах возможного, они таскали с собой меня – в мои от двух до пяти – за руку, на руках, на плечах, как на демонстрации. Я была для них их первой живой игрушкой и их товарищем.
Я постоянно крутилась у них под ногами, когда они сходились во дворе, чтобы обсудить свои дела и планы, – они и Жека Шаповалов, лучший друг дяди Васи. Они катали меня на финских санях и учили ходить на лыжах (на лыжах в Лесном ходили все, у нас они лежали на антресолях, и еще там были коньки, клюшки и специальные лыжные ботинки с загнутыми носами – пьексы, которые чудесно пахли кожей).
Летом брали меня на футбол, на стадион Ленина, потом все шли пешком, я – на плечах, в потоке толпы по Большому, к 18-му трамваю. На этом пути обязательно было мороженое, и не на улице, а в притененной и прохладной мороженице, за столиком и в вазочке.
С содроганием вспоминаю, как однажды зимой они взяли меня на американские горы. Кажется, они были на Крестовском. Морозный зимний вечер. Уже темно, как ночью. Мороз сильный – пар идет изо рта. Желто и расплывчато горит электрическая лампочка над прилавком сарайчика, где выдают инвентарь. Мы берем сани и поднимаемся наверх, на деревянную гору. Дядя Юра (мамин старший брат) ложится на санки лицом вниз, а я уже лежу там, оказываясь между ним и санями, как начинка пирога. Он обхватывает меня руками и крепко держит сани. Потом с грохотом и на страшной скорости – низвержение, у меня все обрывается внутри. Внизу дядя Юра как ни в чем не бывало спрашивает: «Галюха, прокатимся еще?» Я жмусь к дяде Васе.
Дядя Вася – Василий Евдокимович Семенов, окончил Ленинградский строительный институт (ЛИСИ). Когда началась война, его срочно командировали на Урал, на строительство цехов оборонного завода. Туда, на Северный Урал, уехали с ним и дед с бабой Зиной. Дядя Вася тогда только что женился на очень милой и очень любимой мной впоследствии тете Тасе Толвинской, дочери профессора Политехнического института (они жили во втором профессорском доме). Она сама только что окончила Политехнический, но добралась до Верхней Туры гораздо позже: сначала работала медсестрой в госпитале, который был в нашей школе, потом эвакуировалась вместе с институтом и своими родителями. Еще до окончания войны дядю Васю назначили начальником Первого строительного треста восстановления Ленинграда, и он вернулся в наш город. Умер он рано, внезапно, от сердечного приступа.
Дядя Юра прошел Финскую кампанию и был комиссован. Его, едва живого, вывезли из Ленинграда весной сорок второго, но он выправился и дожил до глубокой старости. Он был художником-оформителем, макетчиком. До войны он выполнял большие панорамные макеты колхозных ферм и поселков для ВДНХ. Вырезал из дерева малюсенькие фигурки людей, лошадок и коровок, клеил домики. В комнате у него всегда пахло столярным клеем и стружками.
Накануне
Два последних ярких впечатления моего детства остались из тех лет, когда я уже ходила в школу. Одно из них праздничное, второе – полное печали. Но сначала о первом.
Это был день рождения Сергея Мочалова, моего товарища и соседа. В гостях у него из детей я одна. А взрослых собралась большая, веселая и шумная компания. Тогда как-то так было принято, по крайней мере в известном мне окружении, что взрослые в наши дни рождения устраивали праздник для себя. Виновник торжества, конечно, получает подарки, но своих гостей у него один или два, только для того, чтобы ему было с кем играть и не мешать им. И дети оправдывали их ожидания, за столом не засиживались – новые игрушки привлекали гораздо сильнее.
В тот вечер все было так и не совсем так. Нина Николаевна, Борис Павлович и их гости вдруг сами стали играть. Сначала я даже не поняла, что что-то началось. Сначала Нина Николаевна зачем-то протащила через комнату пустые Сережины санки. Потом открылась дверь во вторую комнату.
Там было темно, только горела одна свечка… Посредине кто-то лежал на стульях под белым покрывалом, а рядом в черном балахоне стоял один из гостей, держал в руках книгу и что-то бормотал. Потом он наклонился и стал водить рукой по полу.
И вдруг из-за шкафа вышел еще один из гостей, самый высокий, с большим открытым лбом. На этом лбу каким-то образом держалось и свисало на лицо простое вафельное полотенце. Он медленно, страшным голосом прорычал: «Подымите мне веки!» – и еще двое подскочили к нему и откинули полотенце. Тогда он протянул руку и показал пальцем на того, который читал книгу: «Вот он!» Тот сразу упал. Все зашумели, захлопали и закричали: «Вий! Вий!»
Мы снова вышли. А когда дверь открыли, то все увидели вершину белой горы, над которой вился дымок, и все закричали: «Везувий!» Везувий был из стульев, простыни и того же высокого человека, он, скорчившись, сидел на сдвинутых стульях под простыней и курил. «Вием» и «Везувием» был академик Николай Николаевич Семенов. С тех пор я заболела шарадами.
Второе – очень сильное и очень зримое впечатление тех лет – гибель и похороны Димы Залевского. Все наши дома притихли, как только разнеслась весть о том, что Диму на велосипеде сбил грузовик.
Это случилось в самый разгар лета. Он только что окончил первый или второй курс Лесотехнической академии. Большой компанией – там были Юра Рыбежский и другие ребята нашего двора – они поехали на танцы в Озерки. Дима был на велосипеде. От «Светланы» до Озерков шоссе шло по одну сторону от трамвайных путей, но не так, как теперь за Поклонной горой, когда между ними есть зеленая полоса, а совсем рядом. Возвращаясь, все стояли на задней площадке трамвая, а он ехал за ними, смеялись и перекликались, среди них была и его невеста, тоже студентка. Он ехал по встречной полосе и не успел увернуться от грузовика. Несколько дней в больнице он пролежал без сознания.
Все эти несколько дней из квартиры в квартиру, из дома в дом передавали какие-то медицинские слова, но такими глухими, упавшими голосами, что даже мы, дети, понимали: надежды нет. Потом он лежал на столе, весь в цветах, а люди все шли и шли прощаться. Дверь в их квартиру со стороны парадного входа все время оставалась открытой. Помню, кто-то сказал: «Все наши хулиганы плачут».
Потом, на середине Старо-Парголовского, – замедленный открытый грузовик, спущенные борта, цветы, венки и люди, очень много людей. Процессии, казалось, нет конца, она растянулась по Старо-Парголовскому от Яшумова до Воронцова и направлялась через Спасскую на Богословское. Надрывные вздохи оркестра тяжело падали на наши дворы и окрестные улочки.
Позже, оглядываясь назад, я воспринимала это событие как какой-то знак, как предвестие надвигавшейся большой беды. Но тогда оставался еще год неведения и привычно текущей жизни.
Через несколько дней мы уехали в Толмачево. Вернулись в конце лета. Я пошла в третий класс, а Виталий в детский сад Клуба ученых. Прошел сентябрь с моим днем рождения, и вот уже земля в наших дворах покрылась сплошным золотистобагряным ковром опавших листьев и весь воздух вокруг пропитался их пряным ароматом.
Потом выпал снег и, как всегда, лежал до самой весны. Зима тянулась долго и имела привкус грусти, оттого что папа уехал работать в Петрозаводск и дома появлялся редко. В его рассказах звучали слова «Калевала» и «Сампо», и еще он привез печальную песню из спектакля, в котором играл, «про Деву леса, дочку северного ветра» и «про то, как люди из крови ковали Сампо».
В марте праздничной мишурой засверкали на солнце сосульки. Мы обламывали их с крыш сараев и лизали, как мороженое. К апрелю у южных стен домов стали показываться проталины.
Наконец, совсем сошел снег, а на пригорках зацвела мать-мачеха. Я знала, что скоро в поле, за парком Политехнического, из травы будут взлетать жаворонки. Видела их раньше, когда еще в детском саду нас водили туда на прогулку. Но теперь я в ту сторону не ходила. Зато, когда возвращалась с занятий в кружках Клуба ученых, можно было заглянуть в соседнюю рощицу, там, в тени, уже расцвели фиалки и ландыши.
Окончились занятия в начальных классах школы. Прошли отчетные концерты в кружках. И снова наступило лето.
За три дня до войны мы с мамой и Виталием уезжали на дачу. На этот раз наш поезд отправлялся не с Варшавского, а с Витебского – в Белоруссию…
В садах цвела сирень. Подходила пора жасмина и пионов. В последний раз мы проходили дорогами старого Лесного. И клены, клены в каждом дворе то ли прощались с нами, то ли хотели что-то удержать в трепетных ладонях своей листвы.
Вместо послесловия. Диалоги воспоминаний
Если вспоминаешь только о себе, своей семье и ближайшем окружении, можно уединиться и писать. Но если задумаешь представить более широкую картину прошлого, очень нужен собеседник и диалог воспоминаний. Мы говорим друг другу: «А помнишь?» – и все оживает, обрастает подробностями, фактами, незнаемыми тобой до этого событиями.
Мне посчастливилось с детством. Я успела прожить его целиком до войны и в таком месте, лучше которого, как мне до сих пор представляется, не было на свете. И я всегда ношу его с собой. Оно живет в моем подсознании и помогает жить. Оно огромно. Это не дом, не сад, не лица моих родных, вернее – конечно, все это, но еще и все наши дома и дворы вместе, в одном образе, со всеми населявшими их людьми, такими интересными и разными, их жизнью и судьбами. Поэтому, чтобы как можно полнее и точнее все передать, очень был нужен собеседник.
Первой и очень важной для меня в этой роли оказалась Нина Завитаева – девочка нашего двора, а потом и моя одноклассница. Без нее моя телега воспоминаний, вероятно, просто не сдвинулась бы с места.
Мы начали вспоминать вместе. Она обладала прекрасной памятью и достаточным житейским любопытством, была на год старше меня и уже в детстве знала о нашем окружении больше, чем я. Бесконечно жаль, что она не дождалась законченного результата начатой нами работы, с ней многое ушло навсегда. Но среди того ценного, что она успела мне сообщить, был и адрес Нели Фоминых – «девочки из соседнего сада».
Нелина семья после войны не смогла вернуться в Ленинград – некуда было – и осталась в Карелии. Я написала ей в Петрозаводск и получила ответ. Она прислала мне бережно хранимую в семье фотографию дома, потом приезжала и привезла еще несколько фотографий.
Обмен воспоминаниями о детстве и юности, естественно, всегда возникал на традиционных сборах нашего класса (тех, кто остался и в состоянии был прийти на встречу). Правда, в основном затрагивались блокадные и послевоенные годы, но иногда всплывали и какие-то более ранние моменты. Была среди нас и Наташа Брызжева. Она – геолог, в последние годы вместе с мужем работает по договору в Австралии. И вот я получила письмо из Сиднея… Кстати, Наташа недавно написала несколько страниц воспоминаний о блокаде. Написала искренне и правдиво, прямо от сердца, но пока держит при себе, говорит, очень личное. А ее письма я здесь привожу – это тоже наш диалог о Лесном.
Спасибо всем, кто откликнулся и принял участие в моем начинании.
Рассказ Нины Завитаевой
У лесозаводчика Василия Липатова были участки леса в Бокситогорском районе, в округе станции Ефимовская. Мой отец, Владимир Андреевич Завитаев, работал у него десятником. Он происходил из мещан и жил в селе Сомино – тогда Новгородской губернии. Бабушка пекла крендели, которые продавали на ярмарках. Отец моей мамы работал лесником у князя Вяземского в Осиновой Роще. Там было роскошное имение, в парке ходили павлины.