355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Здравствуй, племя младое, незнакомое! » Текст книги (страница 15)
Здравствуй, племя младое, незнакомое!
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:23

Текст книги "Здравствуй, племя младое, незнакомое!"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)

Правда, и после этого все не кончалось, женщины продолжали искать встреч с Федосеевым, звонить, приходить, со своим одним и тем же вечным вопросом: «Ну что же случилось?», и последующим после монологом о том, какой, де, он подлец, цветы, театры... шампанское дарил, чтобы только ею, доверчивой, воспользоваться, а теперь... Федосеев какое-то время слушал, даже пытался оправдываться, но, обнаруживая безуспешность своих намерений относительно мирного расставания, раздраженно восклицал: «Да оставьте вы меня в покое!»

Долгое время после этого Федосеев не влюблялся, но потом нехотя-невольно ловил себя на том, что опять заглядывается на какую-нибудь очаровательную Загадку, самым чудесным образом держащуюся и даже бегающую на неимоверно высоких и тоненьких каблучках.

Впрочем, нередко общение с женщинами обрывалось или осложнялось из-за его отношений с отцом.

СТАРИК

Старик жил в маленькой комнате за занавесочкой, и когда вечером Федосеев приводил домой очередную пассию, стараясь при этом как можно тише раздеться и прошмыгнуть с нею к себе, отец обязательно кричал:

– Чего ты? Чего ты так тихо-то? Я ведь все равно все слышу. Что, думаешь, глухой? На бровях, поди, приполз, так думаешь, не пойму, что ли? Нет бы прийти, да сказать: ну выпил, пап, ну с кем не бывает, я бы разве что, не понял? У...!

Все это произносилось на одном дыхании, и Федосеев подозревал, что речь продумывалась заранее, что старик знает, что он пришел не один, и кричит специально громко, изо всех сил надрывая горло.

Спутница Федосеева бледнела и порывалась уйти. Но он не мог доставить старику такой победы, он смеялся и махал рукой в сторону занавесочки и тащил ее по коридору в комнату, чтобы потом нарочито громко раскладывать диван, скрипя пружинами и половицами. А вдогонку еще доносился последний надрывный, пораженческий крик:

– Чего смеешься, дурень? Чего смеешься-то? Над отцом?

После всего этого Федосеев долго не мог попасть в нужную душевную волну, не говоря о физиологическом состоянии. Он знал, что больше никогда не встретится с этой женщиной, знающей теперь о нем частичку чего-то позорного. Еще он знал, что отец тоже не спал всю ночь.

Впрочем, как ни странно, чем больше отец становился немощным, тем меньше – сварливым. Вскоре он совсем затих, так, что Федосеев с неприятно бьющимся сердцем заглянул за его занавесочку... и застал старика за странным занятием. Он сидел на табуретке, в три погибели согнувшись, улыбался и что-то вырезал из брусочков дерева. На появление Федосеева он обернулся и жестом пригласил его заглянуть в большую картонную коробку. В ней лежали деревянные игрушки: косолапые, кривые, радостно улыбающиеся клоуны, петухи, медведи. Все они имели подвижные детали, скреплялись рыболовной леской и двигались, когда отец подвязывал их к длинным веревкам и дергал. Они радостно приветствовали его вместе со стариком, коряво подпрыгивали от движений старческих пальцев, побрякивая членами, не зная о своем уродстве. Федосеев увидел, как похожи улыбки кукол и отца. Он испугался. И впервые в его сердце колыхнулось к отцу что-то полуосознанное, щемящее и пронзительное.

Отец продолжал делать фигурки, совершенствуясь, крася детали в разные цвета и затем лакируя, так что вскоре картонный ящик заполнился доверху. Каждую готовую куклу он показывал сыну. Федосееву не казалось, что от крашения и лакировки куклы становились лучше, но чтобы не расстроить отца, внимательно разглядывал их и даже как-то посоветовал то ли в шутку, то ли сдуру, мол, ты их продавай. Посоветовал и забыл. А где-то через неделю старик надел свой лучший костюм и галстук, взял в руки сумку и попросил Федосеева отвести его на улицу около рынка. Там он нашел какой-то ящик и сидел на нем до самого вечера, демонстрируя товар. Иногда Федосеев приходил за ним и, прежде чем подойти, издалека наблюдал торговлю. Никто из проходящих не приценивался, только редкие дети приостанавливали свой припрыжчатый шаг, чтоб посмотреть на петушков, чем тормозили ведущего их и, как правило, нагруженного продуктами родителя. Еще к отцу подходил бомжеватый, посаженный неподалеку просить милостыню цыганенок. Федосеев видел, как они переговариваются с отцом, как цыганенок чему-то смеется, обнажая свои ровные белые зубы на чумазом лице, как срывается при виде появляющейся матери с грудным младенцем на руках, и как та дает ему крепкий подзатыльник, по-видимому, не удовлетворившись его дневным сбором, а отец вновь оставался один, шевеля ниточки своих кукол. Федосеев долго смотрел на него, смотрел до упора, пока переполнившаяся душа не ухала где-то в глубине, в спазмах жалости. Он подходил к отцу и говорил, чуть ли не впервые за несколько лет обращаясь прямо к нему:

– Пойдем, папа.

– Не мешай, сынок, у меня бизнес, – отвечал отец, неумело произнося последнее слово через «е».

– Да не нужно нам твоего бизнеса. Ну что ты у меня... Как будто сына нет, подумают...

– А что, хочешь сказать, есть? – говорил отец, и на секунду его глаза серьезно и обиженно сверкали, но потом смягчался: – Ты оставь меня. Здесь интересно – люди разные, сижу вот, смотрю, пока тепло. А дома, что дома?

Однажды старик вернулся сияя и присел рядом с Федосеевым, в нетерпении ожидая, пока тот его спросит, но Федосеев молчал. И отец первый не выдержал:

– Ну и что, как ты думаешь, что? – он сделал необходимую паузу. – Купили!

И в подтверждение своих слов вытащил сторублевую бумажку, гордо хлопнул по ней ладонью и принялся торжественно рассказывать:

– Гражданин такой... солидный, с дипломатикой, я даже удивился, что он петушка моего высмотрел, ну да ребенку, наверное, искал, заботливый отец... Во-от. И значит, посмотрел на меня, и ни тебе здрасьте, ни сколько стоит, а сразу так раз – и протягивает соточку... ну, да это видно было, что обеспеченный гражданин, от него, ты даже знаешь, духами пахнуло... Так вот... самое казусное-то! Он деньги мне заплатил, а петушка-то забыл взять... Так я еще не сразу-то его и окликнул, пока сотке дивился... потом даже чуток догонять пришлось...

Федосеев ничего не ответил, в нем лишь почему-то успело пронестись желание смять эту дразнящую бумажку в кулак, так, чтобы она хрустнула всею своей новизной... Но он не смял, он только улыбнулся старику.

Отец умер совсем неожиданно, когда сына не было дома. Неожиданно потому, что Федосеев очень боялся смерти отца, и когда ему становилось хуже, старался быть рядом; боялся особенно потому, что при жизни почти не любил, и могло бы получиться так, как будто он даже рад. Но отец улучил минуту его отсутствия и умер, а Федосеев так и не узнал, понял ли отец, что у него все-таки был сын, простил ли его, умирая. Он долго не заходил в комнату за занавеской, но позже, разбирая вещи, обнаружил все ту же коробку с остатками нераспроданных, а вернее, нераздаренных уродцев с красными улыбками и руками, запутавшимися в леске.

ЖЕНА

Спустя какое-то время Федосеев возобновил привычный ход своей жизни. И окунулся с новой силой в любовь. К тому времени уже поняв, что его схема «цветы – театр – друзья – шампанское – кровать» излишне сложна, он начал постепенно упрощать ее, выкидывая оттуда сначала театр, потом друзей, потом цветы, таким образом сократив ее до «шампанское – кровать», а еще попозже заменив шампанское на бутылку недорогого портвейна.

Именно на этом этапе жизни, когда Федосеев все больше упрощал и упрощался, когда в призрачное прошлое ушли театры и родители, канула обещавшая быть успешной, но так и не дописанная диссертация, ориентировочно на тему «Особенности русского модернизма», когда Федосеев начал выпивать помногу водки и ощущать наутро во рту ничем не перебиваемый металлический привкус и параллельно писать повесть, в которой он хотел довести до людей смысл существования человечества вообще, и именно в тот памятный день, когда ему исполнялось сорок девять лет, в жизни Федосеева появилась очередная женщина, с тонким белым лицом и раскосыми грустными глазами. Он уже имел наготове бутылку портвейна и даже уже узнал, что женщину зовут Ольга, и теперь на ходу придумывал повод, чтобы пригласить ее к себе, говорил что-то про свой неотмеченный день рождения, одиночество – гений – повесть – никто не понимает и т. д., когда она не снисходительно, не ласково и даже не раздраженно, а как-то бесцветно сказала:

– Ну зачем вы врете? Идемте.

– Куда? – не сразу понял Федосеев.

– Так у вас же день рождения...

А когда он дома достал из-за пазухи бутылку портвейна, Ольга сказала:

– Не надо. Выпьете сами утром. И, по-моему, вообще, вам уже хватит.

Потом она легла на диван и заснула. Федосеев долго смотрел на нее и ничего не понимал, а потом аккуратно лег рядом и тоже заснул.

Утром он проснулся от холода и обнаружил, что везде чисто и открыты форточки. В доме никого не было. Федосеев увидел на столе вчерашний портвейн и хотел его открыть, но передумал. Весь оставшийся день он ходил по квартире, глупо улыбался, иногда подходил к телефону, снимал трубку и слушал гудки. Он долго вспоминал, где и с кем вчера пил, и в конце концов, обзвонив для этого с десяток своих знакомых, узнал ее адрес.

Он позвонил в дверь, протянул цветы и сразу сказал:

– Знаете что, давайте жить вместе.

Ольга внимательно посмотрела на него своими раскосыми глазами и, пожав плечами, кивнула на цветы:

– Ну зачем?

Когда они прожили вместе полгода, Федосеев вдруг обнаружил, что совершенно ничего о ней не знает. Ольга не говорила ему о своей предыдущей жизни без него, и он рассказывал о себе, ничего не требовала, и он начал подрабатывать в школе и приносить какие-то деньги на хозяйство, не осуждала и не поощряла его пьянства, и он почти перестал пить. Она была лишена всего того, что обычно раздражало Федосеева в женщинах. Она не занимала часами телефон, не имела болтливых и шумных подруг, не отвлекала его, когда он писал, не пыталась переодеть его в подобранную ею одежду, не кричала на него из-за не поставленного на место предмета. Федосеев полюбил ее, казалось, только за то, что она совершенно ни в чем не мешала, едва ощутимо присутствуя в его жизни.

И тогда Федосеев сказал вторую существенную фразу в развитии их отношений. Он сказал:

– Знаешь что, давай поженимся.

И были какие-то хлопоты. Небольшие, конечно, без свадебного платья и всего такого, попроще; но все же хлопоты. И друг Валера, приехавший по этому важному случаю издалека, сказал ему после, по секрету, что, мол, это ты зря, что жены, они все змеи... Но Федосеев только мечтательно улыбнулся, отошел от Валеры, не сомневаясь ни в чем и глядя на Ольгу.

Он думал, что этот обряд как-то сблизит их, но все осталось так же. И он уже сам, поздно возвращаясь домой, спрашивал ее:

– А тебе что, совсем не интересно, где я так долго шлялся?

Ольга откладывала газету и внимательно-терпеливо спрашивала:

– И где же?

– Да по бабам, по бабам. Пил, гулял, все промотал! – раздражался вдруг Федосеев.

– Ну зачем ты врешь? – спокойно спрашивала она. Федосеев бросался перед ней на колени, утыкался головой в живот и быстро говорил:

– Оленька, Оленька, ну что же это у нас с тобой такое? Пусто как-то так... пусто... Ну почему ты такая? Что я делаю не так? Скажи, что я делаю не так? Ты на меня обижаешься из-за чего-то, да? Пусто как-то... Ну, скажи, скажи...

Она гладила его по голове холодными пальцами и говорила:

– Я совсем ни на что не обижаюсь. Все хорошо.

– Слушай, зачем я тебе, а? Зачем я вообще нужен тебе? Ведь все-таки нужен для чего-то? Зачем ты за меня вышла?

– Не знаю. Наверное, просто пришла пора.

– Пришла пора, – завороженно повторял Федосеев, – а я пришел как раз в пору, пришелся впору. Да-а-а.

– Ну иди, попиши.

– А хочешь, я с тобой посижу?

– Ну посиди.

– Тебе все равно, – кричал он, – тебе все все равно!

Он чувствовал, что что-то рушится, но не понимал что, и не знал, понимает ли это Ольга. А жизнь продолжалась. Причем продолжалась не меняясь, а все так же заведенно и строго. Вместе смотрели телевизор, дарили подарки на свои семейные праздники, открывали друг другу дверь... Но однажды все это перестало быть новым. Федосеев обнаружил, что телевизор они смотрят не вместе, а просто сидя рядом; что подарки в семье – это глупо, потому что все равно все принадлежит обоим, и покупая жене кофточку в качестве подарка, он просто одевает ее в необходимое. Но все же что-то еще теплилось. Даже загоралось, и тогда Федосеев стыдил себя за мысли о разладе и думал, что это ему только кажется.

Иногда они предпринимали какие-то попытки совместного отдыха. Федосеев помнил последнюю. Ольге на работе дали два пригласительных на вечер поэзии. Вечер проходил в актовом зале какого-то института. Народу пришло немного. Федосеев сунул человеку у входа их приглашения. Человек не сразу понял, а потом смущенно замялся и почему-то отказался: «Ну зачем же, зачем же?»

Они сели в самый первый ряд. Федосеев увидел на сцене забытую кафедру и подумал, что зал, наверное, в основном используется как лекционный.

Ольга махнула рукой какому-то человеку, который был ее сослуживцем и которому тоже дали пригласительный на сегодняшний вечер, и человек сел рядом с ними. Ольга сказала Федосееву, что это Серов, очень интересующийся человек, а Серов кивнул и сказал, что сегодня будет необычный концерт – сочетание поэзии с музыкой. Ольга повертела в руках приглашение и добавила, что музыка будет Рахманинова, и как бы обрадовалась.

– Я не люблю Рахманинова, – веско сказал Серов и замолчал. Этот смелый тезис настолько предполагал вопрос, что Федосеев не сдержался:

– А почему?

– Он излишне экспрессивен, – мгновенно ответил Серов, кидая, по-видимому, заготовленную реплику.

Федосеев разозлился, может быть, еще и оттого, что ему показалось, будто Ольга уважительно посмотрела на Серова, и хотел опять спросить, почему, почему экспрессивен, но концерт уже начался. И желтая старушка, в молодости любовница какого-то не очень известного поэта, начала читать стихи. Она старалась читать громко, ей не хватало воздуха, и она делала паузы для вдохов. Паузы получались не на месте, это отвлекало Федосеева от восприятия смысла и сбивало ритм. Он перестал слушать и просто смотрел. Старушка была очень худощава, праздничное платье с брошью жалко висело на ней и поднималось вместе с ее движениями, сплошь состоявшими из дерганий и подрагиваний. Со сцены до Федосеева временами доносился какой-то резкий и будто знакомый запах, он закрыл глаза и почти с уверенностью подумал, что пахнет «Красной Москвой», видимо, сохранившейся у чтицы за редкостью пользования. И эта женщина вся, в своем большом платье, с неуверенными взмахами рук, пахнущая полузабытым запахом из его детства, показалась ему неуместной. Ведь старость не должна быть такой, думал он, чтобы так, на сцену, ко всем. И тогда он начал слушать и, пробившись сквозь неправильность пауз и придыхания, понял, что стихи хороши.

Потом начал играть пианист. Это был, напротив, совсем юный мальчик в очках. Он играл хорошо и непонятно, то вознося, а то вонзая в потолок какие-то немыслимые пассажи. Федосеев слушал и поначалу все только удивлялся мельканию его рук, но вдруг что-то сдвинулось, и он почувствовал, что эти пируэты складываются в одну единую, гармоничную схему. Он удивлялся своему открытию и все слушал, слушал музыку, понимая, что уже зачарован ее льющейся грустью. А за окном стояла синяя морозная зима, многие зрители были простужены, громко сморкались и кашляли. Тогда Федосеев, вздрагивая, смотрел на пианиста, беспокоясь, что эти чужеродные звуки его спугнут и он, робкий и легкий, взовьется в своих кружащих мелодиях куда-нибудь вверх.

Чтица тоже вздрагивала от кашлей, но постепенно успокаивалась и вновь начинала плавно поводить головой под музыку, как зачарованная кобра.

Федосеев чувствовал, что уже любит их обоих.

Он незаметно посмотрел на Ольгу. Ее лицо было сосредоточенно и задумчиво.

«Так слушает, будто что-то понимает», – почему-то раздраженно подумал он, ревниво не допуская кого-то еще к своему пониманию и любви.

Когда концерт кончился, Серов одобрительно поаплодировал. Публика быстро разошлась. Федосеев задержался с женой в гардеробе и, уже когда стояли на остановке, увидел их – бледного, худого пианиста и старую чтицу с ним под руку. Молодость и старость. Начало и конец... Но оба шли одинаково, нога в ногу, медленно-медленно, будто впереди у них была целая вечность.

Всю дорогу Федосеев молчал и, казалось, о чем-то больно и напряженно думал, а дома читал Ольге чьи-то стихи, которые любил. И плакал. И иногда смотрел в ее глаза, сверяя с их выражением строки. Но не видел ничего.

– Ты совсем с ума сойдешь со своими стихами, – говорила она.

И он затихал, сраженный этим спокойствием, и думал о том, что это даже, наверное, лучше, что она именно такая и не понимает, потому что если бы она понимала, они бы плакали вместе, и это было бы намного, намного горше.

– Тебе все равно! Тебе все все равно! – утыкаясь в ее колени, повторял он опять и опять, но теперь уже как бы согласившись.

Потом поднимался и шел писать свою повесть для людей о смысле существования. Но теперь он уже понимал этот смысл не так, как раньше, а скорее, не понимал вообще и просто сидел и курил в попытках на чем-то сосредоточиться или уезжал в Дулово к другу Валере, чтобы поведать ему свою сложную судьбу и чтобы увидеть, как тот будет значительно поднимать брови, как бы говоря, что, мол, вот я-то тебя предупреждал, говорил тебе, ну да ничего, все образуется, только наши к власти придут. Кого Валера подразумевал под «нашими», Федосеев точно не знал, но подозревал коммунистов. Ему казалось, что для Валеры это очень, очень важно – «наши у власти», и что Валере, пристально заглядывающему в душу посредством глаз, нужно, чтобы Федосеев с ним согласился, но Федосеев с некоторых пор был аполитичным человеком, а последнее десятилетие, когда самая-то политика и началась, вообще понимал плохо.

РОДИНА

В год, когда страну разрывали на куски, Федосеев сидел дома, смотрел ящик и пил водку. Он видел большого человека в серо-голубом костюме, с волнистыми седеющими волосами и ласковым взглядом.

Федосеев еще не знал, хорош или плох этот человек, но ему нравилась его улыбка и волевое лицо с высоко изгибающимися бровями. Он был откуда-то из Свердловска, где жила сестра Федосеева, и это тоже нравилось. А также Федосеев слышал, что того милого человека зачем-то пытались опорочить и оболгать, а он всегда вставал на сторону гонимых.

В телевизоре мелькало много разных лиц, и Федосеев каждый раз радовался в душе, когда на экране появлялось это доброе русское лицо нового Президента России. Президент стоял прямо и достойно. Звучал новый гимн, который не нравился Федосееву. В нем не хватало величия и торжества, он не отдавался дрожащим эхом во всем теле и никак не запоминался. Но даже и таким Федосеев был готов принять его, почти так же, как и тот, прежний, если он принесет добро.

Новому Президенту, видимо, нравилось слово «народ», и он часто повторял его. Причем оно не звучало ругательным, как это бывало раньше, что народ – быдло и что правительства он своего достоин, а удивительно сладко и объединяюще, и слыша его, Федосеев понимал, что человек этот – свой, народный, который тоже натерпелся вместе со всеми и теперь не даст в обиду никого: ни соседа, ни Валерку, ни его, Федосеева. Ему даже казалось, что Президент знает о нем, знает о том, как ему плохо, и понимает, отчего он выпил сегодня почти целую бутылку.

Потом на экране возник Патриарх с умным лицом, бородою и крестом на длинном парадном одеянии. Федосеев не верил в Бога, но, на всякий случай, уважал его и носил на груди крестик, потому что Бог, думал он, спасает всех людей, независимо от того, верят в него или нет. Патриарх держал себя строго и говорил хорошо:

– Избранием народа и Божьим изволением Вам вручается высшая власть в России. Россия – это не просто страна, это целый континент, населенный людьми разных национальностей, разных убеждений и вер. Все мы желаем мирного и благоприятного будущего для нее, и все мы молимся о Вас и надеемся, что Вы будете, служить благу нашей Родины, ее скорейшему исцелению от тех тяжких ран, что были нанесены ей в прежние годы борьбы с духовными основами человеческой жизни. Мы поздравляем Вас с избранием на высокий пост Президента России и надеемся, что столь высокое служение, которому Вы призваны, не отделит Вас от народа, и Вы будете чутко отзываться на его боли, и тревоги, и надежды...

Федосеев не дослушал речь Патриарха и заснул. В тот вечер ему было покойно и радостно. Засыпая, он подумал о том, что больше не будет так пить, потому что жизнь налаживается, и для того, чтобы Президент смог сделать все хорошее, что задумал, ему нужен здоровый и трезвый народ.

Через несколько лет Федосеев понял, что добрый и большой человек обманул, хотя поначалу еще допускал, что сделано это было не специально, что, наверное, там не получалось и не ладилось у него с ворами. И Федосеев сопереживал и сочувствовал. Друг Валера догадался обо всем тоже поздно, уже на втором сроке. Он занял радикальную позицию и, завидя Президента на экране, кричал:

– Что, опять ты? Не лег еще на рельсы? И сам же себе отвечал:

– Не лег! Да и не ляжешь никогда! Порушил страну! У, боров!

Федосеев чувствовал исходившую от Валеры правду и грустнел. А Валера чему-то махал рукой и молча выпивал рюмку, словно пытаясь залить, притупить свой глубинный патриотизм, рвущийся наружу. Федосееву это очень нравилось, потому что он тоже сильно и давно любил Родину, но любовь эта была какой-то инертной, в то время как Валера имел какие-то взгляды и даже свои собственные мнения о пути выхода из кризиса. И Федосеев, давая понять, что он все понимает и точно так же чувствует, тоже наливал себе рюмку.

КАПИТАЛИЗМ

С Валерой Федосеев никогда бы не встретился, если бы не случай.

В те дни, когда он не ел ничего, кроме картошки, и из экономии почти бросил курить, ему позвонил бывший однокурсник, Рома Фроловский.

Рома вежливо спросил про дела Федосеева и, не дожидаясь встречного вопроса со стороны собеседника, начал о своих. Он подробно рассказал о том, что имеет теперь собственный ресторан в элитном торговом доме и что это все, конечно, сложно, но сам понимаешь, хочешь жить, умей вертеться, да потом семья, все чего-то хотят и т. д. Федосеев ничуть не удивился новостям, потому что еще в институте примечал за Романом коммерческую жилку, например, продажу федосеевских же конспектов, которые тот переписывал в нескольких экземплярах через копирку.

Или легендарная история о том, как Рома приобрел в Москве свою первую квартиру. Он предлагал разным бабушкам помочь донести вещи или дорогу перейти, а после оказанной услуги с сочувствием спрашивал:

– А что, разве никого у вас нет?

– Почему нет? Есть у меня и сын, и дочка, и внучат еще целая куча. В деревню к другой своей бабке поехали.

С подобными бабушками Фроловский сухо прощался. Но однажды он нашел такую, которая на этот вопрос ответила иначе:

– Нет, никого. Совсем уж никого не осталось. Сынок вот недавно помер, а внуков и не оставил.

Правда, вдруг старушка спохватилась и поинтересовалась:

– А на кой тебе это, что я одна?

Но на это у Ромы уже давно была готова история, которую он даже не потрудился выдумать, а заимствовал у все того же Федосеева, когда тот рассказывал ему про свою мать в день ее поминок.

– Понимаете, – говорил он печальным голосом, – у меня недавно умерла бабушка, которая меня, в общем-то, и воспитала. А я не успел с ней проститься. В ту минуту она была одна. Совсем одна. Я представлял себе, как это ужасно – умирать в одиночестве, и поклялся, что буду помогать всем пожилым людям, чем только смогу. Так что, если позволите, я могу и за продуктами ходить, и ведро выносить...

– Господи, вот сынок-то, какой молодец! И что, просто так? Просто так ходить будешь?

Рома оскорбленно развел руками, мол, ну конечно, какие могут быть тут разговоры. Бабушка с радостью согласилась, а Рома добросовестно выходил к ней в течение двух лет. Причем это было не так-то легко, как кажется, – вдобавок к хозяйственным обязанностям ему приходилось слушать все ее воспоминания, по сто раз пересматривать какие-то фотографии... Но старание было вознаграждено. Старушка написала завещание на имя Фроловского и быстро, без мучений умерла. Правда, ходили слухи, что смерть ее не обошлась без содействия Ромы... Но это уже перебор.

Встретившись, Федосеев удивился внешней перемене. Из робкого и худенького паренька Рома превратился в самодовольного, нагловатого и уже начинающего заплывать жиром мужчину, в замшевом пиджаке и выглядывающим из кармана телефоном, который, безусловно, говорил о напряженном графике жизни.

– Нет, нет мне места в подобных рыночных отношениях! – восклицал Роман, подвыпив. – Нет здорового капитализма в этой стране! Налоги! Они мне еще смеют говорить про налоги, которые сжирают мою прибыль и губят все уже в зародыше!

Федосеев вяло кивал, не вникая.

– Слушай, а ты хочешь, хочешь денег поиметь? – вдруг предложил Рома.

– Что, нанимаешь? – спросил Федосеев.

– При чем тут «нанимаешь»? Просто хочу помочь, могу попридержать для тебя вакантное местечко. Ты ведь посмотри, что ты куришь! А куртешку-то, поди, еще при коммунистах покупал?

– При коммунистах покупать не приходилось... – зло ответил Федосеев.

– Ну ладно-ладно, прости, если что. Я ведь о тебе же, балде, забочусь, – примирительно сказал Рома и похлопал Федосеева по плечу.

– Что нужно делать?

– Да ничего! – обрадовался Рома. – С респектабельным видом у витрины стоять.

– Просто стоять?

– Просто стоять. Ну, еще иногда заказ записывать и брать деньги. Сдачу себе. – Рома деловито отхлебнул вермута и добавил: – Да еще зарплата триста баксов... А ты под интерьер подходишь, у тебя лицо солидное, загадочное... Не переживай, в общем. Место хорошее, не замаешься. Ты это... не думай долго... Давай, вливайся в капитализм!

Через неделю Федосеев уже приступил к работе. Ему выдали замечательный черный костюм, бабочку и белые перчатки; так что он при взгляде в зеркало улыбнулся и даже расправил плечи, чтобы соответствовать форме. Правда, новое место смущало его. Торговый дом был слишком уж ярок. Он сверкал вывесками, игровыми автоматами, хромированными перильцами и огромными телеэкранами, демонстрирующими чудеса современной техники; шевелился стеклянными эскалаторами и разъезжающимися перед людьми, словно по волшебству, дверями. Ресторан находился на третьем этаже. Федосеев первое время боялся испачкать блестящие плитки пола (хотя обувь, стерильную, как и все здесь, ему тоже выдали), поэтому ступал осторожно и все время смотрел под ноги, иногда неловко задевая от этого столики или спотыкаясь о стулья.

Кухня была то ли японской, то ли китайской, а может быть, смешанной – этого Федосеев точно не запомнил – вывеска ресторана состояла из различного рода иероглифов, что, по мнению Ромы, должно было придавать ресторану «колорит и загадочность». На витринах в квадратных блюдцах лежали какие-то маленькие сморщенные закорючки в соусе, и под каждой имелась табличка с названием, но поскольку оно тоже было выписано иероглифами, то богачи, как правило, говорили что-нибудь типа: «Два этого и четыре таких, и еще всего по разу», а люди поскромнее сначала интересовались, а что это такое и что сюда входит. На такие вопросы Федосееву очень хотелось ответить: «А хрен его знает», но он пересиливал себя и, незаметно подглядывая в шпаргалку, приводил аналог названия в русском языке, хотя для него блюда так и оставались тем, чем были: «тухлым яйцом» или «кусочком теста с крабовой лапкой».

Роман не обманул, клиентов действительно было немного, а в бездействии Федосеев чувствовал себя неловко, ему казалось, что он ни за что получает большие деньги или что Роман отчасти из жалости, а отчасти, чтобы показать свое успешное существование, просто выплачивает ему такую сумму под предлогом работы. Поэтому Федосеев пытался помогать толстому смешному повару в колпаке, но ему тоже было почти нечего делать, а молоденькая девочка, оттирающая до блеска стены и полы, испуганно отшатывалась от Федосеева, едва только он брал в руки тряпку.

С работы он ушел уже через месяц, по, казалось бы, незначительной, пустяковой причине.

Еще издали Федосеев, от безделья наблюдающий людей, заприметил старичка. Старичок был самый обыкновенный: с палочкой, тряпичной сумкой, в пальтеце и каракулевой шапке, и если бы он случайно проходил мимо в метро, то Федосеев бы не заметил его даже на расстоянии метра, но здесь... Здесь он казался черным, безобразным пятном, на фоне душистых-золотых-норковых дам и их самодовольных обладателей. Последние делали вид, что ничего не замечают, что все идет так, как и должно быть, что трехэтажные торговые дома со стеклянными эскалаторами открыты для всех и что ведь у нас демократия и даже еще лучше, чем в Америке, потому что никогда не было табличек «только для белых», или даже «только в галстуках», действительно, почему бы старичку в каракулевой папахе не решить пошиковать и не промотать свою пенсию... может быть... Но Федосеев различал все удивительно остро: дамы, проходя рядом, едва заметно ускоряли шаг, мужчины вдруг внимательно принимались разглядывать витрины... а старик все шел, почему-то не чувствуя своей особости, шел медленно, постукивая палочкой, даже (казалось Федосееву) немного величественно, словно возвышаясь над чем-то, шел живым укором.

Федосеев потерял его из виду и, столбенея, увидел уже только когда тот входил в их ресторан. Подойдя к Федосееву, он обвел взглядом витрину, показал полусогнутым пальцем на ту самую крабовую лапку, запеченную в тесте каким-то особенным образом, и спросил:

– Сынок, почем пирожок? Что-то я не пойму здесь...

Федосеев смешался и понял, что на эту наивность вопроса, на этот выбеленный цвет его голубых глаз не сможет ответить пощечиной какой-то дурацкой, несуразной долларовой цены. Еще показалось, что весь сверкающий этот дом, со своими красивыми девочками, музыкой, огнями и экзотическими пальмами – сказочный, что все это – неправда, мираж, сон, который почему-то снится Федосееву и в котором он одет в смешной и невсамделишный фрак, и только старик, только старик – настоящий. Это настолько ясно явилось вдруг ему, что он потрогал свою бабочку, как бы проверяя ее на реальность, и ответил:

– Для вас – бесплатно! Вы же ветеран, а у нас ветеранам сегодня стопроцентные скидки.

– Неужели в негосударственных тоже есть? – обрадованно удивился старичок.

– Есть! – сказал Федосеев. – Есть!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю