Текст книги "Затерянная земля (Сборник)"
Автор книги: Артур Конан Дойл
Соавторы: Чарльз Робертс,Кристофер Брисбен,Иоганнес Иенсен,Карл Глоух
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
Разумеется, у каждой семьи был свой костер, который охранялся и поддерживался с величайшей заботливостью; пусть даже в тяжелые времена приходилось жертвовать последним куском сала, – шли и на это, только бы не дать огню погаснуть. Если же такая беда все-таки случалась, ничего другого не оставалось, как запастись головней от древнего костра, зажженного самим Всеотцом и перешедшего в род Гарма. Но, понятное дело, потомки Гарма не давали огня даром, а брали хорошую мзду или обязательства на будущее время. Род Гарма развил в себе тонкое понимание собственных выгод, которое отнюдь не притуплялось, переходя по наследству. Кроме священного костра, потомки Гарма обладали еще самым огненным камнем, так что наделены были щедро, даже с избытком. Им-то огонь был обеспечен, если бы даже погас костер, – они знали тайну огня. Злые языки болтали, что Одноглазый, передав своему старшему сыну искусство добывания огня, заповедал ему посвятить в тайну всех, но Гарм счел за лучшее сохранить ее для себя одного. Другие утверждали, что Одноглазый унес камень с собою в могилу, чтобы он не достался никому, а Гарм нарушил священный мир могилы и присвоил себе камень. Как бы там ни было, все знали, что чудесный камень оставался в роду Гарма. Он переходил по прямой линии от отца к старшему сыну; никто никогда и не видал его, кроме самого старшего в роду. И не было такой чудесной силы, какую бы ни приписывали этому камню! Впрочем, к нему еще ни разу не прибегали для обновления священного костра, который не угасал со дней Младыша.
Ледовики охотно покорялись роду Гарма из уважения к общему праотцу. Но результатом такого культа Всеотца было то, что сохраняемые родами предания о жизни и привычках Одноглазого навеки определили весь уклад их жизни. Род Гарма крепко стоял за это, так как именно в этом был залог его могущества. Разрешалось лишь то, что было закреплено преданием, о чем можно было сказать: так поступал Старик. Все первые простые обычаи, вызванные в свое время – хоть их и держался сам Младыш – простою необходимостью, приобрели глубокое священное значение и исключали всякие новшества, способные подействовать в освободительном духе. В результате – весь жизненный обиход застыл; люди едва осмеливались шевельнуться, стесненные на каждом шагу благочестивыми соображениями. Охотничий пыл в Ледовиках мало-помалу остывал, но делать было нечего, приходилось покоряться необходимости; нельзя ведь и помыслить было отказать могиле Всеотца в жертвах, которые являлись вполне естественною данью каждого сердца, движимого благочестием. Род Гарма всецело держался того же мнения и со своей стороны старался укреплять благочестие, усердно лакомясь мамонтовыми желудками, приносимыми народом в жертву Одноглазому.
Так обстояли дела пока Ледник расползался; а это продолжалось долго. На небе появлялись незнакомые звезды с хвостами, гостили там некоторое время и снова исчезали, поселяя в умах людей мистический ужас. Поколения сменяли друг друга; гноища около жилищ откладывали один слой угля и костей над другим; мужи, еще так живо помнившие свое собственное детство, как будто оно было лишь вчера, видели своих детей взрослыми и отцами, игравшими с собственными малютками, которым предстояло увидеть то же самое… А между тем Ледовики все так же обтесывали свои топоры, все так же рыли себе в земле ямы и прикрывали их огромными каменными глыбами, – все согласно темному, но незыблемому преданию, гласившему, что сам Всеотец делал так, а не иначе. Души угасали в сером сумраке однообразной жизни, длившейся века.
Ледник продолжал говорить свои речи скалистому острову, как говорил их тысячелетия; раздавался глухой грохот и гул обвалов в пещерах подо льдом, скрежет льда о скалистую почву и шум подземных вод, но его никто не слушал; слишком знакомы были эти звуки; слух с ними свыкся.
Немало было на Леднике мужей, но они были связаны по рукам и ногам, сами того не сознавая. И вот, в то время, как мужи предавались своей охоте и своему добровольному рабству, женщины вводили в обиход немало разных улучшений, – незаметно, как-то само собою. Никому в голову не приходило уделять женщинам место в установленном мужчинами общественном строе; они стояли вне круга, очерченного необходимостью, и поэтому пользовались полной свободой. Не то, чтобы у женщины не водилось своих собственных мелких обычаев; такие были и, пожалуй, хранились еще незыблемее мужских, так как были созданы привычкою, а не самими женщинами. Но женскому полу была свойственна какая-то смутная детская забывчивость, сродни первобытной беспечности Ледовиков, которые изо дня в день смотрели и не примечали многого, но на все новое кидались жадно. И так как нет ничего женственнее, чем быть непохожею на других, то восстание против чего-нибудь нового иногда считалось настоящим преступлением.
В ежедневном обиходе женщины следовали привычкам Маа: возились со всякого рода плетеньем, с припасами и, разумеется, со своими малышами. Матери постоянно таскали их на спине, даже у себя дома в жилье, даром, что больше уж не кочевали, – ведь, так делала Маа! Летом женщины собирали зерна и прочее съедобное, что росло на острове, а зимою сучили шерсть и плели себе одежды; этот обычай был так же стар, как солнце и луна.
Но кроме того, женщины теперь лепили горшки из глины и обжигали их в огне. А Маа так разве делала? Может быть да, а может быть и нет. Прежде женщины обмазывали свои корзинки глиной и вешали их сушиться над огнем; но вот одна такая корзинка была впопыхах подвешена слишком близко к огню; огонь охватил ее и осталась одна затвердевшая глина; это и был первый горшок, появлению которого обязаны были неосмотрительности. А этим отличался весь женский пол. Это выходило у них так мило! А потом, верно, какая-нибудь молодая, пышнотелая бабенка просто поленилась предварительно сплести прутяной каркас и слепила горшок сразу из глины. Смело, но удачно! Другие стали подражать, так и пошло, – все лепили себе глиняную посуду без формы.
Но обожженные горшки привели к важной перемене в обиходе, – появилась привычка варить пищу вместо того, чтобы только поджаривать ее над огнем, как прежде. Положим, горшок еще не ставили на огонь, но в самый горшок совали раскаленные камни, пока кушанье не поспевало.
Женщинам поистине было привольное житье: они целыми днями возились у очагов в то время, как мужчины охотились. Вот они и пробовали готовить еду и так и сяк, поджаривали, нюхали, вынимали из горшков, клали снова, отведывали, мешали и перемешивали. Простое любопытство и праздность научили их также печь хлеб. Как было не попробовать поджаривать и подогревать всякие лакомые вещи, прежде чем начать грызть их? И они поджаривали на черепках зерна ячменя до тех пор, пока те не становились сладкими-пресладкими; потом они перетирали зерна между двумя камнями, брызгали на муку водицей или молоком и пекли чудеснейшие лепешки; ребятишки в подражание им усердно лепили такие же из грязи, а мужчины, раз отведав лепешек, остались довольны, и хлеб стал постоянным блюдом, благо зерна хватало. Испеченные на раскаленных камнях и посыпанные золою лепешки имели солоноватый вкус и являлись ценной приправой к пище, особенно зимой, когда не было свежей зелени.
А не то, так женщины совали в глиняный горшок всякую всячину – коренья, лук, мясо, жир, разбавляли водою и спускали в горшок раскаленный камень, который не только кипятил кушанье, но и придавал ему вкус прибавкой угольков и золы. Когда такой взятый с очага камень, светившийся в жилье, как солнышко, и брызгавший искрами и звездочками, спускали в горшок, вода в нем начинала кипеть, сам горшок – качаться и выпускать густой пар под крышу жилья; сразу видно было, что силою огня изгонялся из воды какой-то злой дух! Он сердито ворчал и так ворочался там, что приходилось придерживать горшок, чтобы он не опрокинулся. Правда, предания ничего не говорили о том, что Маа в свое время умела кипятить воду, но как знать? То, что делалось теперь, верно, делалось и всегда. Варка пищи была утверждена.
Когда женщины не упражнялись в своих съедобных выдумках у огня, они плели себе одежды, одну тоньше другой, но всегда в строгом соответствии с модой всего племени. Одно время – целое столетие – считалось безусловно необходимым носить на себе лишь шкуру белого медведя, открывавшую весь перед. В результате белые медведи почти перевелись, а женщинам пришлось большую часть времени проводить в жилищах по милости этой холодной моды. Но что же было делать? Необходимость одеваться именно так обусловливалась тем, что никому не полагалось даже мельком видеть женскую спину! Впоследствии трезвые потомки никак не могли постичь такую странно одностороннюю стыдливость предков.
Разумеется, женщины на Леднике собирали также всякую всячину, чтобы принарядить, приукрасить себя. Волчьи зубы, просверленные посередине и нанизанные на ремешок, удивительно шли к шейке такого слабого существа, каким являлась женщина. Косточка, продетая в носовой хрящ, принадлежала к числу тех украшений, которые могла добыть себе всякая, а потому продержалась в моде сравнительно недолго. Зато весьма ценилась красивая окраска лица, достигаемая смазыванием кожи охрой, которую доставали у источников на острове. Эта яркая окраска скоро распространилась и на все тело и, нечего таить, соблазнила даже мужчин; им тоже полюбилось смазывать себя смесью охры и жира, пока все тело не становилось огненно-красным и не блестело издалека во всей своей красе.
Но, кроме таких улучшений, касавшихся собственной наружности, женщины установили обычай, которого не знала Маа Древняя. Теперь следы этого обычая терялись во мраке поколений, и о происхождении его никто и не думал. Женщины доили самок прирученных оленей и ввели молоко в домашний обиход. Быть может, за этим обычаем скрывалась грустная и красивая история о женщине, у которой не хватало молока для своего младенца и которая стала занимать молоко у оленьих самок, оставленных про запас зимовать около жилищ. Впоследствии же оленье молоко полюбилось и взрослым. Теперь в кладовушах всегда стояли горшки со свежим или свернувшимся молоком, и много оленьих самок оставалось по этой причине в живых. Впоследствии же обычай этот завел далеко!
В общем все мирно уживались на Леднике и жили честно, в простоте. Но постоянный прирост населения скучивал Ледовиков и не давал им двинуться вперед. Быть может, северяне навсегда и остались бы на положении бедного и честного племени звероловов, замкнутого в бесплодном созерцании прошлого, если бы кольцо, плотно охватывавшее все их существование и сжимавшее их все теснее и теснее, наконец, не выбросило вновь одного отщепенца и освободителя, подобно Младышу, который, против воли своего народа, поднял этот народ на высшую ступень.
Одновременно с этой переменой подверглись коренному изменению и условия жизни на Леднике – на том Леднике, который навсегда определил судьбу человечества.
ЕдинорогЖил был муж, по имени Белый Медведь; он не принадлежал к роду Гарма и с раннего детства наслышался о произволе и несправедливостях, чинимых этим родом. Отец Белого Медведя частенько сиживал в своем жилище, прижавшись спиной к дальней стене, шевеля губами и всем своим видом показывая, что проклятия так и кипели в его душе; случалось это обычно тогда, когда потомки Гарма наносили ему обиду, ложившуюся ему на сердце раскаленным камнем; но он так и не издал ни звука; молча проглатывал свою ярость, хоть и был отважным звероловом, ежегодно приносившим Огневику, старшему в роде Гарма, кучу мамонтовых зубов и другой охотничьей добычи.
Отец Белого Медведя был силач, а Огневик – жалкий карлик, едва таскавший свое тучное тело от своих кладовуш со съестным к ложу, где спал, и обратно. Еще ребенком Белый Медведь дивился на этих двух, слушая, как Огневик помыкал его отцом, которому едва доходил до груди. Когда же Белый Медведь бродил по острову в толпе других ребятишек, и мальчишеский аппетит разжигал в них смелость, разговор их всегда сводился на то, что они вырастут и съедят Огневика! Слюнки текли от таких разговоров, но тут же ребятишки боязливо шикали друг на друга: ведь у Огневика был священный камень, который убивал людей и сам собою возвращался назад в его руки, – ой-ой!
Впоследствии, когда Белый Медведь вырос и сам стал звероловом, он тоже выучился благоговеть перед Всеотцом, и его заставили дать у священной могилы обет жертвовать потомкам Гарма большую часть своей добычи. При этом Огневик дал понять Белому Медведю, как давал понять и другим, что доброхотные приношения пойдут ему самому на пользу и обеспечат ему благоволение Всеотца, который должен скоро вернуться и забрать с собою весь свой народ в тот богатый счастливый край, о котором Белый Медведь, небось, знает. Еще бы! Белый Медведь хорошо знал все, что касалось блаженного края вечного лета, который был утрачен, но, по словам Огневика, должен был снова отыскаться. Но он не особенно много об этом думал; ему было хорошо и на Леднике. Что же касается жертв, то Белый Медведь вознаграждал себя за убытки, добывая себе вдесятеро больше прежнего. Он стал отважным звероловом и самым веселым мужем на своем острове, вечно распевал и никогда ни с кем не враждовал; ладил даже с Огневиком.
Но вот Белый Медведь загляделся на одну девушку, и ладу этому пришел конец. По обычаю, молодые люди, желавшие соединиться и зажить самостоятельно, испрашивали себе благословение на могильном холме Всеотца и получали от священного костра огонь для своего домашнего очага. Всякий другой огонь был запрещен и считался нечистым. Ни один добропорядочный человек не нарушал обычая, а на скалистом острове водились только добропорядочные люди. Но благословение стоило немало и связывало навеки, да еще зависело от доброго согласия Огневика, – дозволит ли он парочке соединиться или нет. Белому Медведю он отказал. Огневик всегда недолюбливал семью Белого Медведя, а девушка приглянулась ему самому. Звали ее Весна, и она была прелестна.
Но кто вообразил бы, что Огневик попросту отказал, да и дело с концом, тот плохо знает огневиков. Он отказал Белому Медведю весьма осторожно: когда, мол, возложишь на могилу Всеотца рог единорога, тогда и получишь Весну. А это было делом невозможным.
Белый Медведь, однако, улыбнулся и отправился на Ледник. Целый год пропадал он и вернулся, сразив чудовище. Это был величайший подвиг, когда-либо совершенный на Леднике. Никто даже не считал его осуществимым. Только Младышу Древнему впору было обладать достаточным для того мужеством и силой. Но Белый Медведь все-таки совершил подвиг, за что и получил прозвище Победитель Единорога и прославлен был в песнях и сказаниях.
Сам же он увековечил всю охоту на клинке своего копья. Сначала он провел длинную поперечную черту, а от нее четыре продольные черточки вниз и одну наискось кверху, – это означало единорога. Затем проведена была отвесная черта, перечеркнутая сверху другою, поперечной, – это был сам Белый Медведь со своим копьем. Все остальное – борьба и поражение единорога – подразумевалось само собою.
В сущности, зверь этот был носорог. Но не тот обыкновенный, обросший шерстью и злющий риноцерос[21]21
Риноцерос – латинское название рода носорогов (Rhinoceros).
[Закрыть], который ходил по пятам мамонта на скалистых островках и часто падал под ударами Ледовиков. Тот тоже был свиреп и опасен, и не очень-то приятно было иметь с ним дело; но все же он был ничтожен в сравнении с единорогом.
Этот был совсем особенный, имел только один рог и был почти в три раза больше обыкновенного носорога. Туловище его было длиннее туловища мамонта, только ростом он был пониже. Ужаснее же всего было то, что, несмотря на свою неимоверную тяжеловесность, он бегал и прыгал с быстротой оленя и нападал первый, даже если его не трогали; встреча с ним несла смерть. Стоило ему почуять охотников, как он огромными прыжками кидался на них, с пронзительным и оглушительным ревом. Огромный, в рост человека рог, торчавший у него на лбу между глаз, угрожал пронзить того злополучного охотника, который осмелился бы приблизиться к нему, хотя бы на расстояние одной мили. Один вид этого сверхъестественно огромного зверя, скачущего во все стороны с ловкостью собаки, поражал страхом всякого; это было самое быстроногое и самое тяжеловесное животное на свете. Когда он пускался в галоп, то оставлял на земле не следы, а целые ямы, где мог укрыться взрослый мужчина, а на бегу вдруг поворачивался и кидался в стороны, не давая людям опомниться; нечего было и думать спастись от него. Опасность усугублялась тем, что его почти невозможно было приметить на Леднике или на поросших ивняком скалистых островках, где он обитал. Лежа на льду, он походил на продолговатую каменную глыбу или на поросль карликовых растений, пока вдруг не срывался с места, а там один миг, и он тут как тут! Звероловы предвидели свою участь с первой же минуты, едва заведенный ими издали посторонний предмет на льду, принятый ими за мертвый, вдруг оживал; значит – наткнулись на единорога; через минуту он пронзит их насквозь или растопчет в прах! Лишь очень немногим удавалось спастись от него, и от них-то и узнали то немногое, что было теперь известно об ужасном звере.
Ледовики были уверены, что этот единорог единственный, – самка, уцелевшая еще с тех пор, когда все звери были изгнаны из потерянного края. Чудовищу не удалось тогда сыскать себе пару, и пришлось ему коротать жизнь в одиночестве, остаться на Леднике старой девой. Вот отчего оно так вытянулось, было такое жилистое и так ярилось на весь свет. Немногие, пережившие встречу с чудовищем, рассказывали, что у него были маленькие красные глазки, словно оно плакало целую вечность. А когда в новолуние по Леднику разносились громкие стоны, люди говорили, что это жалуется единорог, повернув хвост к северному ветру, – сердце его разрывалось от тоски по своим соплеменникам, которых ему не суждено было отыскать.
У единорога, значит, никогда не было детенышей; вот откуда бралась эта ужасная юношеская прыткость; чудовищная самка скакала, словно телка, даром, что была стара, так стара, что бока у нее поросли кремнем. Люди, видевшие ее воочию и дрожавшие при одном воспоминании о ней, говорили, что у нее вся кожа была в складках и везде, где только не была покрыта совсем побелевшею шерстью; и об эти складки или морщины можно было порезаться; чудовище как будто носило на себе каменистые отложения веков! И рог его вырос куда длиннее, чем у самцов, оттого, что чудовище – а оно осталось в девичестве – достигло неимоверной старости.
Одолеть такого зверя, сохранившего всю прыть и горячность молодости да приложившего к этому опыт бессмертия и горечь бездетности и закалившего эту смесь в одиночестве среди льдов, – недаром считалось Ледовиками делом более чем несбыточным. Но Белый Медведь все-таки одолел единорога.
Подробности самой охоты так и не были выяснены; Белый Медведь, бывший ее единственным участником; рассказывал о ней весьма восторженно, на песенный лад, но чрезвычайно кратко: он-де до тех пор дразнил старую деву, пока она с разбега не свалилась и не застряла в расселине Ледника; там он ее и прикончил. Рог оказался величиной в рост самого Белого Медведя, а он был не из низеньких. Колец же на роге было столько, что и не сосчитать; ни дать, ни взять терн Скорби, который нарастал слой за слоем целую вечность.
Кроме рога, Белый Медведь принес с охоты и сердце единорога, совсем молодое и нежное с виду, но такое твердое, что его не брал ни один топор.
Огневик, от имени Младыша Древнего, взял рог на сохранение, а ко всем празднествам и песням в честь великого подвига Белого Медведя повернул свою жирную спину. Уговор он, по-видимому, совершенно забыл.
Когда же Белый Медведь смущенно намекнул, что теперь-де следует получить обещанную Весну, Огневик произнес темную речь, которую можно было истолковать приблизительно в том смысле, что он лишь шутил, предлагая Белому Медведю пойти да уложить единорога, и полагал, что предложение его так и будет принято в шутку. И всякий беспристрастный муж наверно согласится, что подобное предложение могло означать лишь тонкий, иносказательный отказ. Раз же Белый Медведь так неосторожно и дерзко ловит его на слове, то он, Огневик, склонен придать своему предложению добавочное истолкование: оно выражало смиренное пожелание Белому Медведю быть не на шутку искалеченным в награду за беспокойство. И если теперь Белый Медведь явился домой целым и невредимым, то он, значит, обманул ожидания Огневика и был в долгу у Всеотца за такой исход дела! Вот что сказал Огневик.
Переговоры велись у жилья потомков Гарма, – старого жилья Младыша, то есть на священном месте, и события быстро привели дело к развязке. Когда Белый Медведь понял, что ему не дадут ни Весны, ни огня для собственного очага, он на минуту рассердился и невольно замотал головой, на которой носил снятую с головы мускусного быка шкуру с рогами. Огневик подумал, что он хочет его забодать, втянул в себя живот и затрясся, словно от холодного сквозняка. Белый Медведь улыбнулся и сразу успокоился.
Затем он смерил Огневика с ног до головы взглядом, громко посмеиваясь при этом; хлестнул карлика самой маленькой розгой, какая только подвернулась, и хотел уже уйти, но Огневик принялся вопить, словно роженица в муках, и со всех сторон налетели потомки Гарма с ремнями и палками, чтобы связать Белого Медведя и задать ему трепку.
Тогда в Белом Медведе проснулся дух Младыша, и никто оглянуться не успел, как он совершил невозможное – убил насмерть одного из сыновей Огневика, считавшихся неприкосновенными. Остальные отступили, онемев от ужаса, а Белый Медведь в бешенстве схватил труп за одну руку, наступил на него ногами и оторвал руку от тела, чтобы отбиваться ею, как палкой. Но никто уже не нападал на него, и он, с ревом швырнув оторванную руку под ноги Огневику, разом остыл и ушел.
В тот же день Белый Медведь похитил Весну, и они вместе бежали на Ледник.