Текст книги "Ангелика"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
– Ты ни разу не страшился? За все те годы, что провел на войне? Ведь тебя наградили за храбрость. – Они возлежали друг подле друга в первое утро свадебного путешествия. Она восхищалась его несметными благодушными любезностями, его неспешными экскурсами в прежнюю жизнь. – Я, надо думать, испугалась бы стрелять из винтовки.
– Так и должно быть. Британская женщина слишком ценна в роли матери и защитницы домашнего очага, дабы отсылать ее покорять заморские земли. – Она лежала, после жизни, полной злоключений и нужды, ощущая непривычное, едва постижимое успокоение. Она крошечными глотками смаковала первовкусие новообретенного, невообразимого богатства. Он возвысил ее до иного мира, в коем возможно было странствовать по италийским деревням, затем нежиться в постели после восхода солнца, пока за окном горы росли, кутаясь в лазурь облаков. – Однако знаешь ли ты, что есть на свете иные народы, почитающие женщин за воинов и мужчин за эмблему мира? Существует королевство в черной Африке, где – «королевство» воистину от слова «королева», добавлю я, – где все совершенно шиворот-навыворот. Тамошняя королева правит не как наша добронравная Виктория, но железной дланью. Армия ее – сплошь женщины. Свирепые чертовки!
– Ты рассказываешь молодой жене сказки.
– Ничуть. Это королевство такое же настоящее, как эта постель. Мне поведали о том мужчины, что видели его своими глазами. Женщины там заправляют всем, принимают любые решения, а мужчины готовят еду и присматривают за детьми, пока те растут. Но стоит девочкам достичь определенного возраста, как за них принимаются матери, разделяя их с братьями, товарищами по играм, и добросердечными папочками, что рыдают, расставаясь с храбрыми, озорными девчонками. Матери направляют девочек в школы, где те учатся у женщин считать и писать по-своему, усваивают историю их странного народа, а еще научаются воевать на манер тамошней армии Венеры… Никак не припомню названия; словно бы Торрорарина? И женщины там ухаживают за мужчинами, представь себе: они неотступно следуют за робкими самцами, обещают выйти за них замуж. И женщины же рыщут во тьме по дорогам, разъедаемые всепоглощающей страстью. Распутные волчицы, они соблазняют молоденьких мужчин нечестивыми деяниями, а когда прегрешения двоих выходят на свет божий, именно мужчина бывает гоним прочь из пристойного общества, в то время как женщина всего лишь становится известна как в своем роде шельма. Обесчещенные мужчины, а также многие сыновья бедняков часто покрывают себя и большим бесчестием. Они ведут бесстыдную торговлю, совсем как иные несчастные женщины в Лондоне.
Такие мужчины сводят концы с концами благодаря вознаграждению, кое выжимают из снедаемых желанием клиенток.
– Мужчины? Они делают это, а женщины им платят? Быть того не может.
– Чистейшая правда, – настаивал он. – Другие не падают столь низко, заместо этого попадая в конце концов в тамошний чудной варварский театр, и их продолжают принимать в некоторых домах.
История обратилась теперь в очевидную ахинею, если не была ею с самого начала, но Джозеф жаждал доставить супруге удовольствие и прилагал все усилия, лишь бы ее развлечь.
– Этого не может быть, – повторила Констанс – Мужчины есть мужчины, женщины – женщины. Они различны, как различны их желания.
Она положила голову ему на колени.
– Сколь далеко от дома ты забиралась в сем обширном мире, моя невеста?
– Не далее этого ложа. Но книга, кою ты велел мне прочесть, того естествоведа, с «Бигля», – он говорил то же самое, а ему довелось побывать в краях куда как дальних в сравнении даже с тобой. Мы просто-напросто благонравные обезьяны. Именно ты в это веришь, и вот я слышу от тебя нечто противное.
– Не противное, но всего только указание на границы этого утверждения. Мы сыты не едиными бананами, точно так же и в прочем мы определенно не являемся обезьянами. И в том, что касается этого, этого – как его поименовать? – этого распределения желания, мы, британцы, непохожи на французов, кои столь напоминают нас наружно, и уж совсем противоположны мы этим жен щинам-казановам с Мадагаскара, из чего мы в состоянии заключить, что желание, как ты выразилась, есть предмет культуры, не эволюции. Желания, что приемлются и поощряются среди одного вида людей, отвращаются другим их видом, и внизу нашего перечня запретов и обычаев мы подписываемся именем Бога – за Него. Мы, британцы, располагаем нашим одобренным образом жизни и стережемся тех, кто отбивается от стада.
– Но ты же итальянец, – поддразнила она.
– Британец, девочка моя, не меньше тебя. Мы британцы потому, что ведем себя именно так, на наш манер обуздывая свои обезьяньи порывы. Если бы ты знала сына Британии, что ведет себя точь-в-точь как дикарь из джунглей, в чем бы он оставался британцем?
Отдельно от произносимых им слов она могла вызвать из памяти ощущение Джозефа; он был легок, и мягок, и занимателен. Ее увеселение имело ценность в его глазах. Заполучив ее руку, он боролся за нее снова и снова. Однако слова – его легкомысленная речь о сынах Британии, что ведут себя ровно обезьяны, приемлемое разнообразие порывов, разнящихся от страны к стране… когда она, лежа на кушетке, взирала той ночью на вянущий огонь, слова не так просто разделялись с воспоминанием.
VIIIНесмотря на то что окна оставались распахнуты весь день напролет, жгучий запах не желал исчезать. Нора заперла окна в нижнем этаже, в детской же Констанс закрыла их самолично, потревожив неплотно пригнанное окно.
Наверху она наткнулась на разоблачавшегося Джозефа. Преображение, кое обуяло его дух после всего-навсего бритья, было чрезвычайным. Констанс не таясь вглядывалась в новые контуры, ее супруг также уставился в зеркальное стекло.
– Тождественные близнецы, я полагаю, – сказал он слишком громко. Она редко наблюдала в нем подобный душевный подъем. Джозеф вновь констатировал великое сходство между собой и своим отцом. Встав за спиной Констанс, он положил руки ей на плечи, запустил пальцы под ночную рубашку, дабы дотронуться до неприкрытой кожи, и заговорил загадками:
– Мой отец не был порочен. Я судил его слишком сурово. Если он ищет моего прощения даже по сю пору, бесчувственно было бы отказывать ему, не так ли? Прощение, Констанс: ты знаешь о нем все. Такова природа женщины и ее привилегия. Ощущение все же необычайное.
Его руки бередили ее. Он алкал. Этим вечером она не смогла загодя настроить его должным образом. Она витала в эмпиреях. Стоя позади, он приблизил гладкую щеку к ее ланите, и Констанс, не подумав, произнесла:
– Сегодня вечером я не смогу ответить на твою ласку, мой дорогой.
– Я и предположить не мог, – ответил он словно заготовленной фразой и отстранился. Идиотическая оплошность Констанс явилась со всей очевидностью им обоим: считанные дни спустя он вернется к этому разговору, и она окажется беззащитной, ибо подобная ложь вновь вступит в действие лишь через месяц, правдою же обернется куда скорее.
Он спал. Она всматривалась в потолок. Констанс некого было винить в собственной уединенности, кроме разве себя самой. Она плыла по течению дней на подушках и простынях. Она обладала деньгами, коих хватало на все ее желания. Ложе вознесло ее в вышину, глаза ее закрылись. Она бы щедро заплатила за несколько мгновений возмутительных речей Мэри Дин, но Мэри Дин и иные девушки рассеялись. Она дремала, и Джозеф улыбался ей в лавке Пендлтона, всовывая твердую монету в мягкий кулак.
– У вас, таким образом, нет никого, к кому я мог бы обратиться, дабы иметь честь насладиться вашей компанией? И вас совершенно некому защитить? Возможно, со временем вы увидите во мне друга.
Монета за монетой, зловещие расспросы, восторг, в каковой ввергало его отсутствие у нее заступника.
– Иными словами, вас некому защитить?
Монета за монетой, такие твердые, проникают в ее вспухшую, уступчивую плоть, ее руки ноют от бремени, затем доктор не дает Констанс встать и напоминает, что ей, миссис Бартон, ослушанье не на пользу. И снова монета, и еще одна вдавлена в ее трепещущие, окровавленные руки, и Ангелика заходится страшным воплем. Констанс открыла глаза. To был не кошмар: дитя кричало. Констанс – руки трясутся, болят по-прежнему – помчалась вниз по лестнице, по коридору, и ворвалась в комнату Ангелики.
– Дорогая, что случилось? Тебе больно?
Она увлекла девочку в свои объятия, неуклюже прижала к себе, с трудом борясь с тяжестью, с раскинутыми членами.
– Мамочка, – бормотала девочка, моргая. – Моя ручка.
– Твоя ручка? – Констанс вытянула искривленную ручку Ангелики из пресса, что составился, их плотно прижатыми телами. – Тебе больно?
Лик девочки переменился, и она принялась еле слышно всхлипывать, повторяя жалостливую мольбу: «Моя ручка», – пока глаза ее не закрылись. Констанс уложила дитя обратно в кровать, где та мгновенно откатилась прочь, подложив руки под ланиту. Не без труда Констанс удалось освободить их и осмотреть. Она достала свечу и, возвратившись, поднесла свет к дочериным кистям без единой меты. Погрузиться в беспокойный сон о болящих руках и быть разбуженной криком девочки, что жалуется на болящие руки? Идея сладостная и ужасающая одновременно: они делили между собой кошмары. Твердые монеты вдавливались и в эти крохотные мя гонькие спящие ручки, дабы пригрезившаяся боль исторгла крик пробуждения.
Констанс задула свечу. Когда глаза приспособились и оформилась серая тень спящей девочки, ее мать взобралась по ступенькам во тьму. Констанс вспоминала, как Сара Клоуз шептала ей однажды во мгле долгой но чи Приюта, что сновидения беспокойны и непоседливы, что временами они просачиваются из одного сновидца в другого, покоящегося в непосредственной близости, либо в того, чье сердце скрепил с твоим Господь. Неслышные нити тянулись из Констанс, с тем чтобы обнимать Ангелику даже во сне.
Она легла, и Джозеф тут же выразил недовольство:
– Да что же это, в самом деле?
Он смотрел на часы под разными углами, пока не сподобился определить время при тускло-сером мерцании потолочного светильника.
– Проклятье, половина четвертого. Кон, да что с тобою?
IXНа дневном свету догадка чахла: она более не казалась правдоподобной и в любом случае не составляла уже предмета гордости, пусть даже Ангелику с очевидностью терзали страх и боль, что родились в душе ее матери. Когда бы натура Констанс не отличалась меланхоличностью, ей снились бы явления более сладостные, и ее дитя – далеко ли внизу, в далеком ли доме, принадлежащем другому мужчине, – вздыхало и впитывало бы из сырого ночного воздуха материнское удовольствие. Так или иначе, вид Ангелики, что играла сама с собою и, не ведая, что за нею наблюдают, потирала руку, словно та причиняла ей боль, на миг одарил Констанс властным, спешным ощущением, и обильные слезы оросили поджатые губы.
Констанс отошла от играющей девочки, когда Джозеф радостно произвел на свет суждение: хотя сегодня как раз тот день, когда Нора раз в месяц оказывается на свободе, отец вполне способен благополучно провести час наедине с собственным ребенком, благодарю тебя.
Склонив голову перед Джозефовым обыденным осмеянием ее «суеверий» и обыденным же отказом на просьбу разрешить Ангелике ее сопроводить, Констанс попрощалась и отбыла в церковь в одиночестве.
Она усаживалась далеко позади: замужняя вдова, бездетная мать. Она прибывала последней и отбывала первой. Будучи подлинно незамужней и бездетной, она садилась неизменно вперед, приходила рано, уходила поздно.
Таков был ее компромисс с всеобъемлющим неприятием Джозефа, а равно со зримым неодобрением церковного старосты и прихожанок. Она торопилась домой, спасаясь бегством от сгустившегося за ее спиной презрения.
И возвратилась в домашний хаос: Ангелика лежала ничком на полу гостиной, и вопли ее извлекали из фортепьянных струн сочувственные призвуки. Итоговый неестественный вой вверг Констанс в зубовный скрежет.
Джозеф, излучая скуку высшей пробы, облокотился о косяк, нисколько не задеваем девочкиным горем.
– Ей больно? – закричала Констанс, пересиливая шум.
– Ни капельки, – нарочито медленно протянул Джозеф. – Видимо, она лишилась рассудка.
Ангелика била ногами о пол, затем перевернулась на спину и принялась пинать воздух. Ее личико опухло, покраснело, увлажнилось. Она хрипло голосила:
– Он мне не папочка! Не папочка, не папочка, не папочка, нет.
– В точности как я сказал, – пробормотал он.
Неимоверными трудами Констанс удалось привести дочь в чувство, между тем Джозеф, наблюдая, то и дело утруждал себя вопросами о применяемых Констанс методах; притом он не шевелил и пальцем, громко вздыхал либо именовал Ангелику «беспокойным образцом девочки», чем лишь усугублял ее буйство.
– Что явилось этому причиной?
– Поинтересуйся сама у маленького злобного дервиша.
– Он! – застонала Ангелика, содрогаясь в объятиях Констанс, подобно лихорадочному новорожденному. – Он хочет, чтобы я съела голубку.
– О, это чистый абсурд. – Он покинул ее с ребенком, бьющимся в корчах.
Это происшествие не оставило бы столь тревожного следа – с Ангеликой время от времени взаправду случались приступы гнева по поводам, кои не впечатлили бы взрослого, и если супруг настаивал, чтобы дочь ела голубей (если Констанс поняла все правильно), совершенно не стоило удивляться тому, что граница, до коей Джозеф мог сдерживать события, вскоре оказалась перейденной, – однако позднее тем же воскресным днем, когда он приблизился к Ангелике с предложением почитать ей книгу, дочь при виде отца сбежала и, рыдая, укрылась за Констанс. Он пожал плечами и удалился наверх, а Констанс между тем старалась сохранить выражение лица, кое подразумевало, что она далека от мысли, будто действия Ангелики оправданы хоть в малейшей степени.
– Почему ты ведешь себя так с папочкой? – прошептала она.
С каждой фразой Ангелика избавлялась от бремени возраста, желая сделаться еще любимее и оттого обрести защиту еще надежнее:
– Я выбираю тебя. Я выбираю мамочку. Ангелика любит мамочку. Я люблю мамочку.
– И я тебя, ангелочек мой. Однако же мы должны хорошо вести себя с папочкой. Мы не должны его тяготить. Мы должны делать все, что он просит. Он – наш заступник. Понимаешь?
– Он заступается и за мамочку?
– Разумеется, дитя мое.
XОбличительный полумесяц вперял взор в окошко гостиной, оглядывая Констанс, что погрузилась в чтение. Покуда лондонские душегубы бездействовали, газетные листки по необходимости возглашали подробности резни в далеких землях. И хотя Констанс почти тотчас же позабыла, как именуются место действия и туземные злоумышленники, образ событий не покидал ее с тех пор, как она впервые усвоила новости. Пятьдесят шесть умерщвленных британских женщин и детей были застигнуты врасплох с первого же мгновения. Констанс ощущала эту неописанную, эту неописуемую подробность глубинно и убежденно: матери были парализованы (сделавшись еще более легкой добычей), ибо верили, даже когда их разделывали ножи, что сей ужас никак не мог произойти, поскольку женщины не узрели ни единого знака близившейся опасности. Они не допускали и мысли, будто эти смуглые мужчины так сильно их ненавидят. Убаюканные, они жили, не омрачая свое существование мельчайшим сомнением в безопасности. Они расцветали под палящим иноземным солнцем и наблюдали за детьми, что охотились на песке на чужедальних животных. Они не встревожились, даже когда их мужчины, возвратясь в тот день необычайно рано, стали выкрикивать наставления и призывать к спокойствию. Последовавшие секунды, ужасающие сами по себе, должно быть, сделались много хуже ввиду их нелепости. Кто эти разъяренные люди? Это чужеземцы либо мужчины, коих мы видели и не замечали, кои не далее как вчера благодушно подавали нам чай? Они явно не в состоянии ненавидеть нас до того, чтобы причинить боль ребенку.
Полновесная истина, будучи явленной во плоти, должно быть, ослепила их подобно неприглушенному солнечному свету. Как долго женщины оказались способны смотреть правде в глаза? Те, кого не убили моментально, видимо, сошли с ума: вот что творят ничем не скованные мужчины. Мы никогда не были в безопасности, мы лишь воображали ее. Нас никогда не любили, не боялись в достаточной степени. Они зарежут даже мое прекрасное дитя, мою Мэг, моего милого Тома.
Газета возвещала о грядущем возмездии, о суровых карах, какие обрушит на кровожадных смуглых чертей Армия Ее Величества. Генерал Мэкки-Уайльд, наказуя их, будет неумолим. Но Констанс понимала, что наказание понесут вовсе не преступники. И эти безвинно пострадавшие души выпестуют затем волдыри неприязни. И неприязнь сия прорвется, и выплеснется, и станет жалить, покамест новоявленные мстители не отправятся рубить и резать врагов; а под ударом снова окажутся женщины и дети. И новый генерал станет составлять планы нового возмездия.
Констанс и Джозеф сидели перед камином, окруженные неприветливым холодом, хотя середина лета маячила всего в двух неделях впереди.
– Ты думаешь, он найдет виноватых? – вопросила она.
– Они все виновны: и те, кто это сделал, и те, кто ныне их укрывает, и те, кто их воодушевлял, и те, кто одобрял молча. Проблема в излишке виноватых. Требуя от Мэкки-Уайльда выискать всех, кто виновен, мы требуем чересчур многого.
– Что же, однако, взбесило этих людей? К чему творить столь невообразимое?
– Нет никакой причины. Едва ли они люди. Трусы, звери, коими правят призрачные страсти либо неприязнь.
Значит, трусы; но справедливо спросить, все ли трусы полагают себя таковыми, как, например, сознавала себя трусихой Констанс. Не исключено, что эти люди считают себя храбрецами. Не исключено, что таковы они и были, на свой манер, ибо, разумеется, они понимали, что не смогут избавиться от нас вовсе, погубив малое число безвинных, и все же решились на убийство, сразив тех, кого в лучших отделах своих дикарских душ должны были считать достойными снисхождения. Разумеется, они сообразили, что убиение безобидных британцев обрушит на их головы гнев Империи, и все же устроили бойню. Разве это не ужасающая, не вывернутая наизнанку храбрость?
Джозеф столь редко рассказывал ей о войне, на коей воевал, и она не смогла в тот миг вызвать из памяти непроизносимое название места, где героизм супруга удостоился хвалебных посланий и медали, хранимой не на виду.
– А британские войска творили деяния, подобные этому?
– Ты помешалась? – Она не хотела его злить, она лишь доверила ощущению следовать за ощущением, пока слова не сорвались с ее уст. – Неужели ты воображаешь всех мужчин эдакими зверьми? – Нет, однако те смуглые звери тоже мужчины и, кроме прочего, считают себя солдатами. – Господи, женщина. Британский воин… – И она почуяла гордость мужа за то, что его полагают таковым, пусть в действительности он – получеловек меж британцем и смуглокожим. Констанс представила Джозефа в армейской униформе (так она поступала часто), но на сей раз он явился ей не в тугих подтяжках и отсвечивающих белых рейтузах. Она увидела Джозефа вспотевшего, испуганного и взбешенного, его лицо побурело от грязи, и под руками его извивались женщины и дети.
Констанс осталась при углях; ее извинений за вздорную болтовню оказалось совершенно недостаточно, дабы унять его гнев. Оставшись одна в темнеющей гостиной, она слушала, как он шагает вверх по лестнице.
Констанс моментально поднялась бы, лишь заслышав приближение Джозефа к комнате Ангелики… она оборвала себя на полумысли: что же это со мною? Он прав, я не рассуждаю ясно и точно запутаю себя безвозвратно, если не стану строже с собой. Зачем бы мне бояться, когда он идет лобызать малышку на ночь? Опасаться следует скорее человека, кой поступил бы иначе.
Сколь малая часть Джозефа обнаруживалась тут, посреди меблировки, меж сувениров! Когда он привел Констанс сюда женой, дом был без малого пуст. Теперь, пребывая в одиночестве, она против всех усилий вновь ощущала эту пустоту. Вот новая подробность, кою Констанс услыхала во время скитаний: темные люди отделили головы детей от их туловищ. Сияющим утром, когда непостижим любой ужас, черные кромсали рыдающие головы, отделяя их от бьющихся тел, и предъявляли матерям.
Позади нее затрещала половица.
– Прости меня, – сказала она, не обернувшись, но никто не ответил ей из тьмы. – Пожалуйста, не держи на меня зла. Мой ум помрачили газеты.
Угли распались и осели пеплом. В оконном стекле она узрела отражение мужского лица позади собственного, однако, обернувшись, увидела лишь темную комнату и дверной проем, что вел в темную кухню. Половица затрещала опять, но теперь Констанс расслышала и шаги Джозефа высоко над ней. Она прикусила язык и кинулась к лестнице. Она упала, разумеется, наступив на подол, и ушибла колено о деревянную ступеньку, и заорала что было мочи, но снова взметнулась, на шаг опережая того, кто схватился за подол и удерживал ее, выдирая полоску ткани с хрипением распарываемой плоти. Констанс, одолев оба пролета, вбежала в комнату; пока она стремглав пересекала порог, захлопывала за собой дверь и выкрикивала имя Джозефа, в то время как он расправлял на столе завтрашние брюки, в ее голове возникли разом две мысли: что она все это вообразила – и что в момент опасности, пусть ложной, она, убоявшись, поспешила за помощью к супругу вместо того, чтобы спешить на помощь к ребенку; и Констанс устыдилась своей двояко доказанной слабости.
Она ткнулась в объятия Джозефа.
– Я скверная жена. Ничтожная, глупая, напуганная тенями.
Он настоял на том, чтобы она убедилась: все в порядке. Он свел ее по ступеням, осветил для нее лоскут от юбки, что был пленен лестничным ограждением и навалившимся сверху ковром, осветил пустую, вновь напоенную уютом гостиную, объяв рукой плечи Констанс. Он повел ее обратно наверх.
– Мы прошли через испытание, ты и я, – говорил он, сжимая ее в руках, прижимая ее голову к своей груди. – Я сознаю это, Кон. Жестокое испытание. Когда мы отдаляемся друг от друга в наших сердцах, промежуток заполняют хладные, темные измышления. – Его рот оказался подле ее уха. Он облобызал ее шею. – Но бояться нечего. Я никогда не позволю причинить тебе вред. – Он облобызал ее ланиты, ее ухо, облобызал ее шею, дотронулся до нее губами и зубами. – Ты вспоминаешь тот день, когда мы повстречались?
– Любовь моя, мне нужно взглянуть на Ангелику. – Его зубы вновь вдавились в трепещущую мягкую кожу ее шеи.
Кажется, он вовсе не слышал ее, однако вдруг выпустил из объятий.
– Разумеется. – Он отвернулся. – Разумеется.
Когда она неохотно возвратилась, он спал. Шла пятая ночь с тех пор, как Ангелика оказалась уединена далеко внизу, Джозеф не требовал уважения к своим правам, и Констанс безмолвно возблагодарила его за то, что он сдерживает собственные порывы или слишком утомлен. Она лежала на своей половине и всматривалась в него, пока не подметила черту-другую. Она разглядела наконец абрис его закрытых глаз. Они забегали под веками туда-сюда, и губы его разошлись, и он задышал часто, с чуть слышным присвистом.
– Лем, держи ее, не давай ей встать, черт бы тебя побрал, – выговорил он сквозь сон спешно и чисто. В лице его читалась несдерживаемая чувственность. – Держи, кому говорю!