Текст книги "Ангелика"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Он пробудился рано. Она спала. Он заметил тень на белой инкрустированной поверхности гардероба у двери детской. Дотронулся до нее, лизнул палец. Прошлой ночью Констанс запачкала шкаф кровью. Джозеф открыл ящик с бельем, дабы стереть пятно, и увидел продолжение бурых следов, нисходивших по ярусам хрустящей белизны до месторождения картонной коробки из-под «Сельди Макмайкла», где покоились два небольших флакона того же синего рифленого стекла, мерцающий осколок коего Джозеф извлек из рассеченной плоти Ангелики. Коробка таила, кроме того, веточки зелени, оловянные распятия, баночки с белым и зеленым порошками, а также клинок без ножен; костяная рукоять хранила те же бурые отметины, что привели Джозефа к находке. Вот он, итог типично женской нерешительности и щепетильного малодушия.
Он застиг Нору у печи.
– Что за толстая дама посещала наш дом в мое отсутствие?
Поначалу она отпиралась, затем осознала мучительные последствия своей лжи. Джозефа испугали жестокость, с коей он допрашивал ирландку, и острое удовольствие, кое получал от допроса. Он наслаждался скоростью, с какой заставил ее сломаться, тем самым вернув себя и ее к положенным ролям.
– Чистые глупости, дама с опытом по части привидений, – начала Нора и не останавливалась до тех пор, пока он не уяснил, что жена отравляла его пишу. – Я пыталась остановить ее, сэр, да только она сказала, мол, это все приправы, – причитала Нора, пока он заламывал ей кисть.
– Папочка! Ты первый! – сказала Ангелика, когда он пришел забрать ее. Она охватила ручками его шею и расцеловала в щеки. – Так мы станем себя вести, когда будем мужем и женой.
Он отнес ее наверх и, усадив на колени, стал наблюдать за спящей Констанс.
Когда вскоре ее глаза открылись, безмятежность пробуждения моментально уступила ненависти и страху.
Она выдала очередную ложь и унеслась к подножию лестницы держать совет со сломленной пособницей. Он дал ей отсрочку, вопреки всему по-прежнему надеясь, что она не станет обманывать его и далее, но бросится к его ногам, ища милосердия. Его сонные веки норовили закрыться и растворить явь во сне. Увы, последовав за Констанс, он был подарен безнадежным спектаклем:
– Нора, девочка повредилась через принадлежащий тебе предмет, – продекламировала разгневанная госпожа. – Трудись с большим тщанием, если ценишь свое место.
– Нора, – произнес невпечатленный зритель, – твоей хозяйке нехорошо. Она нуждается в отдохновении.
Проследи, чтобы ничто не нарушало сегодня ее покоя и одиночества. Никаких посетителей.
Что ощущал этот человек, спрашиваю я себя, когда шел или ехал охотно или нехотя в кабинет доктора Майлза? Подозреваю, что потеря жены перестала его печалить. Оплакивать было уже нечего. Он прощался с нею много лет и утратил задолго до того, если она вообще когда-либо ему принадлежала. Она расставила этот капкан, натянула пружину и развела калечащие челюсти давным-давно, возможно даже – вероломнейшим образом – до того, как Джозеф ее узнал.
Нет, полагаю, мой отец не скорбел, ступая на Кавендиш-сквер; взамен его гнал впереди наполнял решимостью окрыляющий гнев. Полагаю, нельзя исключать гого, что он испытывал облегчение, даже был счастлив.
Пойдут кривотолки, но никто не усомнится в том, что Джозеф – хозяин в своем доме и он сможет беспрепятственно воспитывать ребенка. Он даст девочке образование. За обедом они станут сидеть рядом. Под его руководством она сделается изысканнейшей собеседницей.
Возможно, Констанс возвратится недели или месяцы спустя, когда более-менее придет в себя. Или нет.
Разумеется, думал он, замерев перед домом Майлза и глядя на бронзового Персея в саду – в натуральную величину, держащего за змеящиеся волосы голову Медузы с изорванной шеей, – невозможно мужественно избегнуть стыда, что выпадет на его долю в этом деле.
Если Констанс терзаема размягчением рассудка, душевным недугом, на нее, в конце концов, нельзя возлагать вину за произошедшее. Джозеф выбрал ее и сделал своей женой. Он не заметил гротескного разбухания ее худшего естества. Преображение этой женщины было его долгом, однако он предпочел увильнуть от ответственности. Ее причуды, как и причуды любой женщины, отличались сумасбродством и переменчивостью, он же слишком долго взирал на них с терпеливым изумлением: женщинам положено бушевать, такова их природа, затем-то мы и впускаем их в наши сердца, чтобы они нас разжигали, чтобы мы впитывали их жар, даже если наша неколебимость их остужает. Такая снисходительность, однако, лишь подчеркивала его неудачу, ибо причуды женщин источали безумие. Не встретив на своем пути барьер мужской силы, они грозили затопить все доступное пространство. Вот почему вдовы и старые девы столь всеохватно эксцентричны: никто не сдерживал их, когда они неослабно, капля за каплей проникали буквально всюду. Прилив Констанс теперь бился в окна, пятнал стены на уровне бедер – и все еще прибывал.
Ныне слабый и лишенный мужества Джозеф станет молить о заступничестве истинного медика, настоящего отца, мужчину. Майлз все устроит. Джозеф по меньшей мере защитит свою Ангелику; он никогда и ни за что не расскажет ей о противоестественном источнике опасности.
Застать доктора Майлза, впрочем, оказалось нелегко, хотя Джозеф возвратился к его дому в полдень и ближе к вечеру, замерев в сумерках около Персея до часа, когда доктор уже и не мог объявиться.
Он вернулся домой, не разрешив проблемы, и принужден был продлить временные ограничения, кои наложил на супругу. Он не был жесток, обеспечил ее свежим воздухом и пищей, невзирая на все ею совершенное. Он почти вообразил себе, что его жену подменили, что какая-то иная сущность изгнала Констанс, заняв ее тело, и увядание ее красоты служило точным мерилом тому, сколь долго ею владела эта гниль.
– Я могу умереть, – бушевала она, – но и в этом случае не позволю причинить Ангелике вред. Не могу представить себе ничего хуже, нежели жизнь ребенка в этом доме.
– Что ты говоришь?
– Я видела тебя, – рявкнула она. – Тебя.
Слова потрясли его, невзирая на уверенность в своей позиции.
– Что же именно ты видела?
Или же он снова впал в ошибку снисходительности? Быть может, следовало силой внушить ей, что она не видела вообще ничего?
– Я тебе не позволю, Я не стану праздно сидеть, я ее не оставлю. Мой конец предрешен – но не ее.
И так далее: туманные обвинения пополам с беспредельными фантазиями. Если поместить ее под особый присмотр, его правота будет доказана. Когда их с Майлзом мнения совпадут, станет ясно, что Джозефа не в чем винить. Его тайные порывы и прегрешения были тут ни при чем, а равно – его профессия, привычки и прошлое, освеженное в памяти либо забытое.
Идеальное и неусыпное наблюдение за Констанс, как за животным или преступником, невозможно. Джозеф не мог надеяться – даже будучи движим жалостью – оставить Констанс в ее состоянии дома на неопределенный срок. Он удостоверился в этом на заре, услышав скрип входной двери и совершив смутное открытие: ночь напролет Констанс бродила по улицам вместе с Ангеликой, а затем, таясь, привела ее обратно.
Джозеф изучал дремлющих мать и ребенка при оживающем свете. Если перемены во внешности Констанс отражали ее душевное расстройство, новое утро явило убийственное и радикальное ухудшение. Не имело ни малейшего смысла звать эту женщину женой или упоминать имя Констанс. Она окончательно утратила все черты девушки из канцелярской лавки. Ее грязные волосы спутались, глаза обвелись черными кольцами, лицо было окровавлено, помято и забрызгано грязью тайных ночных похождений. Сия помойная старуха не была Констанс, однако подле нее, смиренно дожидаясь спешащего на помощь отца, лежал маленький подлинник красоты Констанс, терпеливый и прелестный, более Констанс, нежели Констанс собственной персоной.
XVII– Мистер Бартон! Превосходно! Я так надеялся поговорить с кем-нибудь этим утром. А вы? Иначе с чего бы вам… я категорически не принимаю по средам. Садитесь, сэр, садитесь. Да, да. Никоим образом не сомневаюсь, но первым делом – необычайный случай, каковой произошел со мной вчерашним вечером; я страстно желаю оживить его через постороннее восприятие – вы улавливаете смысл моих слов? Пока вы, как я уясняю себе, обретались в моем саду, я обедал в обществе пригласившего меня члена Королевского астрономического общества. Мы обедали в особняке общества, в холле, освещаемом движущимися звездами на потолке.
В кухне общества, Бартон, трудится такой да Винчи, что я едва могу выразить восхищение его мастеровитостью.
Всякая перемена блюд, понимаете ли, выражала стадию познания человечеством вселенной. Суп – потерпите немного, я не астроном, – суп был вселенной, каковой ее знал Аристотель: концентрические круги помидоров и перечного соуса поверх густого черного варева, в центре коего помещается Земля, изображаемая плоским круглым тостом, каковой выкрашен в голубой цвет и имеет на себе весьма убедительную карту Греции из спаржевой массы. На всяком из концентрических кругов – дрейфующий предмет: помидорный кружок за Марс, ромбик пастернака за Венеру, трюфель за Луну, и все это усеяно золотой пылью звезд – золотые хлопья, превосходно разгоняют кровь.
Джозеф ощутил, как его тело в кресле тяжелеет; голос Майлза успокаивал.
– Затем! Персы или, может быть, индусы, точно не помню, не исключено, что и китайцы, – они верили, что Земля есть одинокая, опутанная венами рек гора, замершая в запрокинутой пасти гадюки, в то время как солнце, месяц и звезды покоятся в указанном порядке на спине черепахи, воздетых крыльях орла и в корзине на морде кабана. Бартон, то было представление, равного коему я не видел в жизни! Черепахи, чьи панцири замещены тонкими ломтями говядины, выделанными под панцири, а поверх них – ярко-желтая дыня, фаршированная огневой апельсинно-редисовой мякотью. Дичь была грандиозной, гусь небывалой упитанности, зажаренные крыла коего, раскинутые кверху и выгнутые дугой, таким вот манером, поддерживаются горами перепелиных яиц, а меж кончиков крыл подвешена луна, ее поверхность образуют запеченные кружочки картофеля, фасольные моря, вулканы, извергающие плавленый сыр, что с силой выдавливается неким устройством, спрятанным под столом. Но индусский кабан! Да благословит его Вишну: паренек примерно ваших размеров, но на вид мясистее и со сплетенной из макарон корзинкой в пасти, а в корзинке – гора светил: перепелиные желтки, плавающие в бланманже, и… о! я – да! да! припоминаю: гадюка и гора! Нам обоим подали по заливному угрю, свившемуся кольцами, клянусь вам, с разверстой пастью и пузырем, вмещающим гору свинины, кою обтекает соус, непонятно как подкрашенный голубым, дабы, понимаете ли, уподобить его рекам. И теперь – пудинг!.. Я пропускаю несколько перемен, ибо не уверен, что помню космологию перекрученной рыбы и сыра, каковой был порезан на кометы Коперника или нечто похожее. У меня имеется брошюра, Бартон, объясняющая каждое блюдо… Но с пудингом, Бартон, мы приходим наконец к современному, научному и совершенному взгляду на нашу вселенную. Пять поварят вкатили дивное диво на платформе, не уступавшей размерами столу.
Этот человек – истинный мастер! Проще простого было бы сотворить восемь шоколадных шаров, глазировать их той же сахарной пастой чуть разных оттенков… Но нет, повар не вынес бы столь прозаичной поделки. Нет, все восемь планет обращались вокруг лимонно-творож ного солнца, а всякая планета обрамлялась соответствующими спутниками. В фокусе презанятного представления царствовал Сатурн, каковой окружали леденцы всевозможных цветов, украшавшие плавучие кольца размерами с каретное колесо. И Юпитер! О, Зевсов Пудинг! Должно быть, Юпитер – это апельсин с гигантским красным пятном, но из чего сделано это пятно, из сладчайшего ли смородиново-малинового варенья, – сие останется тайной для всех, кроме, полагаю, нашего Творца. Полярные шапки Земли? Ванильные меренги.
Венера? Американские апельсины и свекловичный сахар, упрятанные в лимонный крем и генуэзский бисквит.
Джозеф желал теперь, чтобы воспоминания Майлза струились неостановимо, избавляя его самого от любой мысли. Он сидел бы здесь, невзирая на бегство и возвращение солнца, уставясь поверх фикусов-каучуконосов на Кавендиш-сквер и из чужих рук поглощая реки портера, леса сигар, беседы великих людей науки, кои собрались на покойное, доступное лишь мужчинам пиршество. Увы, слишком скоро доктор, упомянув пригоршню резных астероидных орешков, покончил с велеречивым удовольствием и настоял на разговоре о невзгодах Джозефа.
– Она подожгла дом? Вы вполне в том уверены? Значит, истерия, вне всякого сомнения, усугубилась.
Умопомешательство, коренящееся в болезненном страхе пред супружескими обязанностями, причина к делу не относится. Вы пытались на свой манер подчинить ее себе, она же воспротивилась. Судя по всему, она твердо вознамерилась дать себе волю. Она выбрала истерию и, предав свой рассудок, поставила ваш дом под угрозу тяжелого заражения… Ребенок олицетворяет собой фиаско вашей супруги, оттого ее помешанное эго ненавидит его и способно, если не восстановится ее лучшее естество, попросту его доконать. Все это, Бартон, страшно обыкновенно в женщинах известного класса и душевного склада. Медицинская наука всякий день доказывает истину, знаемую со времени, когда человек был изгнан из рая: все они безумны по временам в большей или меньшей степени. Они движимы луной, точно как приливы и отливы. Они – создания приливные, богини моря. Мы их за это любим, однако же они предрасположены к яростным бурям, как и океаны. Неудивительно, что род слова «вода» – женский в любом языке Земли, кой мудро наделяет объекты полом… Она снеслась с медиумом? Само собой разумеется. Спиритические чудачества приманивают адептов отовсюду, включая многих выдающихся мужей, коим они попросту не пристали, однако, увы, легковерие – это чума, изничтожить каковую медицина не в силах. В женщинах устремление к оккультным практикам таится глубоко и прочно. Я изучил всевозможные видения и явления, коих женщины вожделеют, – рвотную эктоплазменную материю, говорящие столы, автоматическое письмо, – явления, как видите, очень женские по своей природе, что приводит нас к пониманию вашего печального случая. В основе спиритизма гноится сексуальный по существу страх: страх преображения, либо влечение к преображению, сопровождаемое страхом перед этим самым влечением.
Приглядитесь, сэр, к мифу о ликантропии, каждомесяч ном превращении человека в волка. Отчего этот миф страшен? Да оттого, что в реальном мире имеются существа, кои не по своей воле и кошмарным образом преображаются всякий месяц – кровопролитно, болезненно, сбивая нас с толку ежемесячным изничтожением рассудка. Женщины боятся сей регулярной перемены, но в глубине души перед ней трепещут и мужчины, боясь сделаться похожими на женщин. Отсюда ликантропия.
Вампиризм? В каждом скрупулезно расследованном случае виновником оказывался безумец, что подпиливал себе зубы и набрасывался на женщин, желая испить их крови, дабы им уподобиться. Вам как ученому я могу посоветовать несколько трудов: работы Железински, Каспара, Аффорда, Карла Кнампы, даже мой скромный вклад вы обнаружите у Говера в Олд-Комптоне. Все мы, сэр, кружим подле одних и тех же истин. Ваша жена страшится собственного желания стать мужчиной. Вы страшите ее, ибо олицетворяете это потаенное желание во плоти. Что до духов, в наваждение коих она верит, – держу пари на ужин в «Лятуреле» – эти призраки пытаются отпугнуть ее от ее сокровеннейшего желания, ибо лучшее «я» вашей супруги сознает: это желание порочно. Призраки – хотя она, быть может, этого не знает, а если и сознает, то не признается, – приходят по ее приглашению, ибо она желает вернуться на приличествующее ей место, будучи испуганной непререкаемым авторитетом, роль коего я умолял сыграть вас, однако вы от нее отреклись, нанеся тем самым ущерб себе и ей.
Иные философические построения Майлза ускользали от Джозефа, но один элемент потряс его до основания: можно желать перемениться, даже страшась перемен. Совершенно неоспоримо. Джозеф влюбился – уместно ли тут это слово? – в девушку из канцелярской лавки и, как только это сделалось возможным, забрал ее и сделал своей женой. Он любил стройную, милую девушку; он обрюхатил ее и изнурил родовыми пытками.
Он запустил процесс, что, развиваясь неотвратимо, дал ныне крен.
Сам Джозеф точно так же преобразился просто потому, что был слишком тесно связан с ней и ребенком; он переменился, вышел за границы ее любви, переменился так же верно, как Дантов проклятый: «Лик бывший искажен, / Переиначен весь».
Он сидел тогда перед арочным окном в номере гостиницы, помещавшейся в пятисотлетней башне; за спиной Джозефа ниспадали серебро и тьма флорентийского Дуомо, полная луна сияла над плечом круглой лампой для чтения, и при свете ее Джозеф читал жене Данте.
Этот миг, этот пик их счастья и абсолютной совместной успокоенности уже тогда, даже тогда – виделось ему в суровом белом свечении диагноза Майлза – развращался преображением, ибо менее часа спустя Констанс несла в себе первое гибельное семя, коему суждено было исказить ее красоту, юность и душевное спокойствие через семь месяцев. Он посеял это семя с самыми добрыми намерениями, но Констанс, возможно, была мудрее Джозефа и справедливо боялась его как посредника преображения. В ту лунную ночь в сказочном замке он взял ее со всей мягкостью и сдержанностью, какими обладал, – и все равно она кричала от боли и страха.
XVIIIБудучи негодной женой и матерью, она все-таки бросилась опекать гостя. Она развлекала доктора Майлза – каковой пришел, дабы увезти ее прочь, – с обаянием, кое было присуще ей в юности. Увы, ее представление было, разумеется, не более чем даром Джозефу, своего рода извинением, даже признанием: она знала, на пороге чего стояла, и давала понять, что покоряется. Когда Джозеф затворил дверь за Майлзом, кой прощупывал безумие Констанс, у него перехватило дыхание. Он алкал воздуха, но дышал лишь травянистым лошадиным навозом и розами проходившей мимо цветочницы. Его глаза увлажнились! Он оплакивал ее, пока она изо всех сил – слишком поздно – рисовалась неповрежденной, осознавая только сейчас – слишком поздно – последствия собственного безволия, умильно предлагая ему прежнюю себя в миниатюре, дабы стать воспоминанием, в коем он закук лится на долгое время разлуки, пока она не решит вновь обрести рассудок. Двое мужчин, коих Майлз привез, дабы превозмочь Констанс, наблюдали за Джозефом через дорогу, однако превозмочь его слезы уже ничто не могло.
И вот пала ночь, и накатил туман: вначале до лодыжек, затем по глаза. Неужели именно этой ночью он оступается, попадая в Темзу либо в руки головорезов, карманников, трупокрадов? Не сегодня; я никогда в это не верила, как и Гарри. Что тогда – актеры-наемники? Третий опроверг эту возможность.
Бросается ли он с моста, в прибрежный перегной, в логовище львов в зоопарке? Уходит ли от семьи, именно этой ночью, ждет в темнейшей ночи первого поезда, корабля в Кале? Вряд ли. Его жену поместили под особый присмотр, дабы она предалась оздоровительному отдыху, дочь и дом оказались в его руках, завтра он рассчитает Нору и начнет жизнь заново – как мужчина.
– Предполагайте, дорогая моя! – наставляли вы меня уверенно и нетерпеливо и облизывали губы в предвкушении ответов на мои загадки. – Всякое ваше предположение способно явить нам образы, сокрытые под пленкой сознания.
Вечный охотник за сокрытыми во мне образами. Хорошо же, сэр, вот мое предположение, ни единым намеком не обязанное ни Норе, ни Гарри, ни Майлзу, ни Третьему, ни Энн, ни моей матери.
Он старался затеряться, но потерпел неудачу, вперял свой взор в Темзу, Тауэр и женщин, что торговали собой, зажимал уши, дабы не слышать нараставшие вопли отчаяния, кои, чудилось ему, доносились из его дома.
Он страстно желал ринуться назад и спасти ее от сильных мужчин, что заталкивали ее тело в ожидающий экипаж. Однако же он принудил себя оставаться в стороне, сражаясь (жжение в глазах, бесполезные кулаки) с желанием освободить ее, пока прилив этого желания резко не пошел на спад. Осознав, что Майлз наконец подал знак доверенным лицам и проследил за тем, как ее связывают, осознав, что его ждет дом без Констанс, Джозеф внезапно не смог заставить себя вернуться и часами бродил в ошеломлении, позабыв о времени, противясь соблазну обновленного дома, размышляя вслух, пиная крыс, наблюдая за дождем, что полнил лужи крошечны ми белыми взрывами, и, к собственному удивлению, замер, ссутулившись, у двери возрожденного и очищенного жилища, и расшитыми дождевым бисером кулаками утопил ключ в родном замке, и взошел по лестнице в холодную постель.