Текст книги "Ангелика"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Мы свиделись с Третьим десятки лет спустя, когда он превратился в старика, уснащавшего разговор густым театральным хохотом и недомолвками, но никак не слабоумной болтовней. Энн пожелала представить меня своему давнишнему другу, о чем поведала, когда мы направлялись в облюбованное им логово (пивную с весьма обшарпанным обаянием) с целью меня озадачить: не смогу ли я выбить для него скромную роль или закулисную работу помощника костюмера, доверить ему охрану имущества во время представления, даже уборку. Однако до тех пор, пока она не оставила меня наедине с этим счастливым стариком – со словами: «Дорогуша, спрашивай у него что пожелаешь, и он воздаст тебе самыми правдивыми ответами», – я не понимала, что встреча наша устроена с несколько иными целями.
На мои заверения в том, что любой друг моей тети – это мой друг и я приложу все усилия, лишь бы он заполучил работу в театре, что прежде служил ему домом, он снисходительно поблагодарил меня за снисхождение, прибавив, что не собирался испытывать мое терпение, прося о любезностях «вас – подумать только, вас». Почему «подумать только»? Он засмеялся:
– Я знаю, кто вы.
– От Энн или по театру?
Он сказал только:
– Видите ли, я не забыл ни единой реплики. Мне не хочется опять выходить на сцену, но я на это еще способен. Дайте-ка мне наводку.
Он не лгал. Мы удостоверили это в ходе весьма занимательной беседы. Стоило мне снабдить его словом – двумя из любой однажды сыгранной им роли, как он безукоризненно выдавал свою реплику. Разумеется, собственно слов в ней было немного: хоть он и сыграл десятки ролей, его уделом явилась по большей части проза солдафонов и головорезов либо, если это были стихи, рубленые ритмы и урезанные рифмы, культи, кои пронзали королей и князей, дабы разгорячить атмосферу затяжными изъяснениями и приказами. (Куда чаще он всего лишь стоял немо и грозно, вооружен мечом, или барабаном и знаменем, или пирогом, в каковой были запечены насильники над дочерью Тита.[10]10
Уильям Шекспир, «Тит Андроник», акт V, сцена III.
[Закрыть]) Однако в нашей игре моя память сдалась первой. Он был готов не колеблясь воспроизвести по малейшей наводке («Молю, какие вести?»[11]11
Бенджамин Дизраэли, «Трагедия графа Аларкоса», акт II, сцена III.
[Закрыть] или «Входят гонец и Талбот»[12]12
Уильям Шекспир, «Генрих VI, часть первая», акт II, сцена III.
[Закрыть]) свои малочисленные, трудноразличимые реплики Часового, Солдата, Пленного Гота.
Парой дней ранее и впервые с детских лет я спросила Энн, что же, по ее мнению, сталось с Джозефом Бар тоном; и тем лучезарным утром в пивной я осознала, что ответы мне следует искать у этого древнего актера. Как по-вашему, разве она не великодушна? Любящая меня Энн не пожелала поддаться искушению защитить себя.
Она знала, что убедит меня в чем угодно, разрисует мой мир своими красками и я приму их с благодарностью и стану любить ее больше прежнего. Но нет, она предоставила мне оценивать ее деяния, не выслушав ее доводов и без предубеждения, кое диктовала мне моя долгая к ней любовь. И более того, поступая, как всегда, благородно, она не признала бы совместной вины без согласия товарища по заговору, вот она и привела меня к нему под фальшивым предлогом, дабы позволить Третьему предпочесть исповедь или молчание, позволить ему осудить ее, если он того желал.
Третий решил исповедаться лишь в одном, проронив с нон-секвитурной[13]13
От лат. nоn sequitur – вывод, не соответствующий посылкам (досл. «не является следствием»).
[Закрыть] беспечностью:
– Мы с вашей тетушкой забавлялись этой игрой долгие годы.
И взглянул на меня так, словно бы сказал все, что мне нужно знать. И я полагаю, что так оно и было. Наверняка они с Энн беседовали за тридцать лет до того, однажды утром, кое выветрилось из его ясной памяти ко времени нашей встречи. Они разговаривали тихо, подавая реплики, коими однажды жили, интонацией или взглядом по капле вливая новый смысл в старые слова, изображая реальность в пьесах.
«Глостер. Сюда, где тихо, на два слова».
«Головорез. Господин?»
«Глостер. Я быть избавленным хочу от червоточца,
Что погубляет мной любимое. Насильник
Над непорочностью, сам дьявол во плоти».
«Головорез. Мне дайте имя, господин, – и будет так.
Переплыву я ад, и глазом не моргнув,
От жалкой крысы, от блохи чтоб вас избавить.
Скажите имя! Мне пожалуйте его и
Свою любовь».
Когда текст иссякал, Энн, должно быть, попросту меняла пьесы, ибо знала, что Третий последует за ней по зияющему драматическому канону.
Она подводила его к постижению ее желаний даже в присутствии множества ушей, кое считало их всего лишь пьяными актерами.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ДЖОЗЕФ БАРТОН
IНаиболее ярые приспособленцы бегут чудаковатых родителей, потому я воображаю – ибо не вижу иного способа выполнить ваше задание в части, где сведения, коими я пользуюсь, скудны как никогда, – что данный экземпляр алчет условностей, не всегда убеждая себя в успехе своих начинаний. Ему нелегко удерживать власть над своей работой, своим домом, своими женщинами. Его супруга ослушивается либо притворяется послушной, соблюдая всего только букву его закона, в то время как дух упархивает прочь, и наш герой не в состоянии сказать, где же разошлись пути их замыслов. Он лезет вон из кожи, дабы порадовать супругу, но едва способен ее понять, а равно и вспомнить, за что выбрал ее во время оно, а равно и уразуметь, отчего она отнеслась к нему благосклонно. Его поразила современнейшая хворь, от коей страдают у нас столь многие мужчины: нерешительность. Он отрекся от мужественности. Словно под гипнозом, он позволил типично женским побуждениям выйти из положенных им берегов и захлестнуть его дом. Преподать ему роль было некому, инстинкты его подвели. Его беспокоили страсти, кои, по его мнению, щадили остальных.
IIГарри Делакорт, источник немногих из весьма немногих имеющихся в моем распоряжении фактов, кричал на Джозефа Бартона – дабы его расслышали, невзирая на оголтелую толпу, потому Гарри мог говорить, не отрываясь от ринга, не оборачиваясь и не рискуя пропустить влажное соударение ободранных костяшек и багровой плоти.
– Повивальная бабка говорит, что не успеет рассвести, как я обзаведусь третьим ребенком.
– Отлично! Я понятия не имел, что она уже на подходе. Ты доволен?
– Ты знаешь, что сказала мне эта безумица? «Лучше всего… – по ее разумению, – если ребенок будет спать при матери первую неделю или около того». Неделю? Бог мой, при таком раскладе не выживет никто.
Нет, ты слыхал когда-либо о подобном? Словно я вожак своры цыган. Я сказал ей… Ого! этот удар он точно запомнит. Я спросил ее, полагается ли нам сообща питаться рисом из большого котла, приготовленным на костре в моей опочивальне.
– Спать в твоей комнате? – изумился Джозеф. – Безумие. Я бы не выдержал ни единой ночи.
– Знаешь, – задумчиво молвил Гарри, с любопытством наблюдая за бойцом, что, оступившись, падал назад, а соперник между тем продолжал молотить его по голове, – эти парни, они сверх прочего умеют сдерживать гнев. Это, я бы сказал, талант.
– Их жены, должно быть, разукрашены синяками с головы до ног.
– Клевета и предрассудок! Нет, я весьма в этом сомневаюсь. Скорее уж дома эти мальчики позволяют себе побыть агнцами. Для водворения порядка достанет тишайшего их слова.
В этой оценке Джозефу почудилась зависть, ибо Гарри, по всей вероятности, вынужден был прибегать к иным мерам; впрочем, как бы он ни гневался, трудно было вообразить большую пользу от этих мер. Шесть футов роста с лишним, однако Гарри был тонок как жердь и неизменно клонился на манер озерного камыша, дабы расслышать, что же говорят другие. Он пригвождал локти к бокам и поспешно семенил, что наделяло его аурой трепетной, женственной аккуратности, а также способностью подходить неслышно, коя проявлялась и в лаборатории с ее жесткими полами: Гарри подавал голос прежде, чем о его присутствии становилось известно, чем несказанно стеснял окружающих, допускавших, что он мог наблюдать за ними незамеченным.
Притом наружность Гарри Делакорта и его тонкий голосок отнюдь не отражали его характер – его влечение к дамскому обществу, его злодейскую спесь, его болезненный юмор. (Ранее тем же вечером он хохотал почти до кашля, описывая Джозефу игру, изобретенную намедни двумя его сыновьями; в этой игре они притворились солдатами, кои натыкаются на тела собственных умерщвленных родителей – Гарри и его супруги, – порубленные чернокожими на мелкие кусочки, и встают на благородный путь отмщения. «За моего отца!» – провозгласил Гас, деревянной саблей кроша Гарри, кой играл роль главаря африканских разбойников.)
Джозеф свел дружбу с юным Делакортом, когда последний, будучи студентом-медиком, впервые объявился в лаборатории, то есть через пару недель после рождения Ангелики. Джозеф наблюдал за Гарри, коего доктор Роуэн наставлял в ряде изрядно элементарных хирургических воздействий на образец. Гарри, исказившись лицом и нервируем писком образцов, при виде настоящей дрожащей плоти и розовой ткани замешкался. Он открывал то, что в свое время открыл для себя каждый: рисунки в анатомических атласах являли собой негодные упрощения, благообразные зарисовки морского дна, в то время как перед ним корчились на непроницаемой поверхности одни лишь волны. Джозеф, в недавнем прошлом отвергнутый женой ради неблагодарного ребенка, замыслил (почти ей в подражание) прибрать юношу к рукам. Он смотрел, как Гарри трясущимися пальцами вознес лезвие и держал его над образцом, коего не мог смирить слабым и неуклюжим захватом.
– Если позволите совет, сэр, – Джозеф принизил себя, величая «сэром» юношу, собиравшегося довести до конца то, от завершения чего он бежал шестнадцатью годами ранее, – следует попросту доверить рукам выполнять свою задачу, не особенно совещаясь с глазами.
Джозеф поместил пальцы на кисти мальчика и сведуще напутствовал левую руку на сковывающий зажим и правую – на надрез.
– Да, да, – сказал Гарри, отступая и потирая ладони. – Не удивлюсь, если я немало переоценил собственные навыки.
– О нет, сэр, видите ли, все изменится, стоит лишь проявить упорство. Вы не заметите, как сделаетесь мастером своего дела.
– Черт возьми, как приятно встретить здесь радушного собеседника. Вы, наверное, принц, что работает инкогнито. Я пожал бы вашу руку, но, э, конечно же.
Гарри, коего Джозеф спас от явной неумелости и с коим затем свел дружбу, был теперь его начальником.
Получив степень, Гарри вернулся в лабораторию на положение главного помощника доктора Роуэна и отвечал за план исследований. Джозеф считал, что, возможно, он и сам заслужил этот пост или мог бы заслужить, пусть и не был доктором медицины. Гарри принял лавры с легким сердцем и ни разу не намекнул на сдвиг в отношениях между ним и его бывшим ментором. Он по-прежнему коротал в обществе Джозефа вечера, часто посещал с ним боксерские представления, делал ставки, руководясь его советом, и немало в итоге выиграл.
Кулак Лекрозье взрезал защиту Монро снизу и, уподобясь картографу, нанес новооткрытый красный архипелаг на выцветшую голубую карту холста. Монро опустился на одно колено, как бы поверяя его исправность.
– Отлично сработано. – Гарри зааплодировал, плотно прижимая локти к бокам. – Знаешь, не удивлюсь, если сегодня ночью родится девочка. Кого бы ты предпочел на моем месте? Подозреваю, что заполучить третьего сына будет презабавно. Один унаследует мои владения, один станет адмиралом, а тот, что родится сегодня, – епископом. Так оно проще. Все мальчики совершенно одинаковы. В два года они узнают о локомотивах и радуются, как будто Иисус показал им райские красоты.
Годом позже они совершенно охладевают к машинам, зато всей душой прикипевают к лошадям. В четыре года лошади годятся лишь для тупых малышей, ибо Господь Бог сотворил земной шар исключительно ради насекомых, коих ловят, кормят, а затем давят либо опаляют в огне. А теперь, в пять лет, Гас без умолку тараторит об оружии.
Монро уже не держался на ногах, и чистильщики сошлись, дабы оттереть ринг. Гарри развернулся, обозревая дам, кои ныряли в тени и выныривали из них в тылу павильона – бокс умножал сладострастие их зрителей (правда, здесь дамы преуспевали соразмерно меньше, нежели на казнях через повешение).
– Чем заняты девочки? – спросил Гарри, воздевая палец и приманивая им взгляд рыжеволосого образца. – Твоя, например?
– Понятия не имею. Она без ума от своей тряпичной куклы. Неравнодушна к науке. Обсуждать ее занятия часами не принято.
Когда Джозеф возвратился домой далеко за полночь, Констанс не пошевелилась, а вот дочь села в кроватке, притулившейся в изножье его собственного ложа. Возвращаться ко сну ребенок не желал, и, коль скоро Констанс похрапывала, Джозеф два бесплодных, ожесточающих часа кряду умасливал, повелевал и ластился, пока девочка в конце концов не смежила веки; он же не последовал ее примеру, ибо был слишком зол. Свора цыган.
IIIСперва Джозеф не мог воспринять мое рождение иначе, нежели злосчастье, дуновение погибели.
Погибели его супруги, само собой разумеется. Он влюбился в огромные, почти детские глаза Констанс, придававшие ее липу в минуты покоя выражение, кое достигалось другими только за счет расходования мышечной энергии. Однако с каждым лжерождением эти глаза убывали, поедаемы ржой истощения. При всяких родах Констанс имела все более хворый вид, и Джозеф стыдился того, что обнаруживал в ней в моменты наибольшей немощи уродство, как в голодавших, коих видел на войне.
После каждой попытки она исцелялась, но лишь отчасти, не обретая ни первоначальной красоты, ни даже того пригашенного облика, до коего восстановилась, миновав предшествующую потерю.
Полурождения постепенно умерщвляли Констанс, Ангелика же нанесла ей самый тяжкий удар. Избегнув смерти, Констанс была терзаема выжившим ребенком.
Ритмические подвывания Ангелики, к примеру, доводили Констанс до слез, ибо она еще не окрепла для того, чтобы заботиться о нуждах неприятеля. Вопли являли собой лишь вступительный упрек. Второй по счету жалил, когда интонация крика менялась, извещая о том, что Нора отнесла девочку к кормилице, обитавшей в Нориной ком нате. Третьим выпадом становилось молчание, коему ликующий от пресыщения ребенок предавался, доставляя своей жертве двумя этажами выше новую, худшую боль.
Джозеф осознавал потребности новорожденного животного, однако не мог отделаться от мысли, что сей зверь едва не вогнал его жену в могилу, а ныне перешел к насмешкам над искалеченной жертвой, настойчивым воем добиваясь милостей от запуганных и наказуя тех, кто бессилен был ему услужить. То и дело издаваемый зверем двухтоновый победный визг напоминал Джозефу боевое гиканье африканцев, что доносилось из мрачной чащи отовсюду и ниоткуда, нарастающий стон, призванный до сражения выпотрошить вражескую душу.
Собственная мать Джозефа умерла родами (если можно так выразиться). Память о ней сделалась наваждением его отца и его дома, этого самого дома, что ныне всечасно оглашался младенческими стонами; так и Джозеф стонал некогда по матери, коя не могла прийти ему на помощь, пока взамен не возлюбил грудь кормилицы.
Его жена снова и снова грозила покинуть его вслед за матерью.
Погибель его супружеских обыкновений, его уюта, его домохозяйственной рутины. Появление Норы – видимой и слышимой обитательницы дома, коя не отказывала себе ни в голосе, ни в разговорах. Медленная и скорая погибель принципов и привычек, более чем заметных, наподобие спальных перестановок, и малозаметных: полугодовалая девочка принимала пищу в рот и живо выплевывала первую порцию, будь кушанье любимым или непробованным, мерзким или приятным. Вторая порция поглощалась с жадностью, но первая неизменно возвращалась, словно младенец был каким-нибудь соме лье.
Джозеф не ограничивал расходы на ребенка, на одевание, кормление и лечение, но отвергнутая, изрыгнутая, сплюнутая пища, кою дежурившие взрослые принимали, со смехом глядя на огромноглазую пожирательницу человеческой плоти… Джозеф находил затруднительным симулировать веселость. В доме не осталось места, куда возможно было сбежать. Обладай Джозеф способностью успокаивать дочь самостоятельно, он так и поступал бы, по помочь он был не в силах. Когда он пытался обращаться с ребенком на манер Норы и Констанс, извиняясь перед ним за его же гневливость, балуя его молочком теплым или попрохладнее, выдвигая (в редкой тишине) суждения и контрсуждения касательно похожести младенца и Констанс, в общем, всячески унижаясь перед распускавшим нюни созданием, его все равно с улыбками вышвыривали прочь из комнаты, дабы он обрел иное пристанище и внимал истерическим восторгам в одиночестве.
Вы скажете, что таковы всего-навсего переживания любого мужчины. Воистину, однако иных осеняет искра себялюбия по Дарвину либо благочестивая привязанность. Должны ли мы осуждать мужчину, что находит явление младенца малопривлекательным? Если жена этого мужчины почти умерла, а затем оставила его, дабы посвятить себя обидчику? Обуяло ли его саможаление? Не сразу и не вдруг; для прорастания таких качеств потребно время.
Некогда ему примечтались дети, кажется, смутные образы сыновей, уменьшенные разновидности его самого, азартные до науки и влекомые английским спортивным бытием. Когда Констанс понесла в первый раз, Джозеф, вероятно, предавался временами недолгим грезам, направляясь к Лабиринту либо наблюдая ее беспокойный сон и промакивая увлажнившееся чело. Быть может, он воображал будущего профессора анатомии.
Быть может, он предвкушал роль первого наставника, что тщательно выверенными шагами поведет сына к знаниям. Быть может, он намеревался преподнести ему серебряный праксиноскоп[16]16
Праксиноскоп – оптический прибор, запатентованный Эмилем Рейно в 1877 г., приспособление для рассматривания рисунков, нанесенных на бумажную ленту, прикрепленную к вращающемуся барабану, благодаря чему достигался анимационный эффект плавного движения.
[Закрыть] и насладиться очарованностью мальчика, что вперит в него взор. Эти образы, однако, испарились в первую родовую горячку Констанс.
«Я желаю подарить тебе ребенка», – поведала ему Констанс вскоре после бракосочетания (кое состоялось, по его мягкому настоянию, не в церкви). «Я желаю подарить тебе ребенка», – сказала она, когда они отправились в свадебное путешествие. Она повторила эти слова в башне флорентийской гостиницы. «Я желаю подарить тебе ребенка». Дар невесты.
– Я желаю подарить тебе ребенка, – прошептала она, вложив все силы без остатка в этот слабый, сухой шелест, когда и часа не прошло после первой утраты, и он ясно видел, был уверен, что она вот-вот умрет. Он сказал:
– Никогда более. Ты не должна испытать такие муки вновь. Мне больно смотреть, как ты страдаешь.
Но его убогие признания в любви омрачили ее более прежнего:
– Да, вновь. Я желаю подарить тебе…
И сквозь скорбь, причиненную ее страданием и утратой юности – все это за считанные мгновения, – он ощутил укол изумления ее стойкостью: даже в нынешнем положении она страстно желала подарить ему ребенка? В то время, как повивальная бабка судорожно закутывала и уносила прочь останки ее прошлой попытки, титруя ложь о незавершенных крестинах, коя служила обезболивающим? Лишь тогда он впервые задумался о том, к нему ли она обращалась. В те разреженные часы она заявила множество иных бессмыслиц, и знакомое удостоверение преданности казалось на их фоне искаженным.
– Я желаю подарить тебе ребенка, – сказала она позже; глаза ее были закрыты. Он взял ее ледяную руку, согревая горячим дыханием посиневшие пальцы.
– Моя Кон, единственная моя Кон, – сказал он, и она отверзла очи.
– Джозеф? Ты здесь?
Разве она думала иначе? Тогда кому она только что предлагала ребенка?
– Я желаю подарить тебе ребенка, – говорила она впоследствии, когда бы он ни подступал к ней с ласками. Она распевала эти слова с таким упорством, что его кроткое несогласие («Сие вряд ли существенно, дорогая моя, учитывая хрупкость твоего здоровья») служило лишь к упрочению ее решимости.
– Нет! Это мой долг перед тобой. Наиважнейшее из дел, мой дар, ради коего я существую. Все, что я имею.
Это ужасающее провозглашение веры одновременно и радовало, и сокрушало его. На самом-то деле ему было все равно, подарит она ему ребенка или спаниеля.
Он не особенно представлял себе, что станет делать с эдаким подарком, а история собственного Джозефова рода, сильно подозреваю, более чем разубеждала его в том, что река семейного довольства берет исток в детях.
– Я желаю подарить тебе ребенка, – пробормотала она, даже когда живая Ангелика заходилась криком в той же комнате. И Джозеф оплакивал девочку из канцелярской лавки, коя застыла на пороге смерти, так и не узнав, что ее напрасный дар уже перешел в его негнущиеся, безжизненные руки.
Если оглянуться назад и принять во внимание роль, кою Ангелике предстоит сыграть в жизни матери, сомнения Джозефа в непорочности ритуальных заявлений Констанс окажутся провидческими. Она хотела ребенка по личным причинам, коренящимся в ней самой или во всех женщинах столь глубоко, что она, верно, и не способна была их изъяснить; потому она вполне могла верить (он допускал и свое тщеславие, и ее искренность), что произведение на свет ребенка в самом деле замыс лено было как дар любви и что он так или иначе отчаянно желал потомства, пусть все его слова, склонности и история свидетельствовали об обратном.
Безусловно, она по-прежнему ему не верила. Превращение Констанс из жены в мать было столь обстоятельным, столь волшебно исчерпывающим, будто она разыгрывала некую легенду. Она отдалась ребенку в ущерб всем обязанностям супруги, включая простейшую привилегию супруга и расположение к нему. Она, некогда столь изощрявшаяся, дабы очаровать его и ему угодить, ныне открывала рот исключительно с целью трепетно обсудить последний ор или чих дочери. Кроме того, у него начало складываться впечатление, что она выучилась утонченно над ним глумиться, осмеивая одним лишь тоном его бесполезность, даже интеллект, его созерцательность, коя, он знал, дает повод считать его вялым.
Она, которая некогда не замечала его тихоходности либо мирилась с нею, называла его «мой мудрый черепах» и видела в его манерах квинтэссенцию ученой прозорливости, – даже она надувала щечки, топала ножкой, слегка закатывала глаза, когда он отвечал слишком медленно, и думала, что он ее не видит.
Как же могла она после всего полагать, будто ребенок появился «для» Джозефа? Ребенок появился от него, против него, взамен его. Констанс отдалялась от него – если взглянуть на дело с высоты, – почти по прямой с самого рождения Ангелики. Мать и дочь дрейфовали рука об руку все дальше и дальше, будто на задней площадке удалявшегося в безмолвии омнибуса; «я желаю подарить тебе ребенка» значило доподлинно лишь «я желаю ребенка».
Возможно, все началось куда раньше. Возможно, она выбрала его, поскольку он часто бывал у Пендлтона, и позволила ему думать, что это он выбрал ее, ибо распознала в нем мужчину, от коего можно кое-что почерпнуть («подарить») и в свой черед избавиться, не выслушивая жалоб. Уже тогда она сознавала, что он идиот, сосуд зазорных страстей, коим она может помыкать с легкостью. Ныне две женщины станут неумолимо сближаться, все более походя друг на друга, а Джозеф будет стоять в стороне евнухом-финансистом-защитником гарема без султана. По временам, когда она всецело сосредотачивалась на Ангелике до такой степени, что вообще переставала замечать, вошел Джозеф в их комнату или ее покинул, он преувеличивал свои муки, позволяя ей узреть на его лице образ боли, и подчас добивался в итоге благожелательно дозированного расположения кормилицы. Однако, лишь добившись его, он хотел бежать прочь, ибо в совокупности данное упражнение виделось бесконечно унизительным.
Винить он мог, разумеется, единственно себя. Он не возражал, когда в его доме прутик за прутиком свили гнездо женские смешки и умолчания. Пока Ангелика была младенцем и не владела языком, Джозеф попросту не понимал, чем занять себя в долгие минуты наместничества; ее развитие не волновало его даже с научной точки зрения, ибо ребенок был куда менее интересен, нежели существа, над коими он трудился в лаборатории. Он знал, что младенец желал его ухода и возвращения той, что более умело холила, играла, пела и кормила. «Дорогая, она снова зовет тебя», – говорил он, отступаясь. Даже теперь, когда Ангелика постепенно обретала человеческий облик, когда Джозеф пытался справляться о ее играх, предлагал, более того, сделаться их участником, сплошная повторяемость ее речи и капризов заставляли его клевать носом, в то время как ее возбуждение лишь нарастало.
Полагаю, вы написали бы в диагнозе, что скука Джозефа есть сублимация его страха перед половым бессилием, что-то в этом роде, не так ли? Весьма в вашем духе. Видите, я играю вашу роль все искуснее. Да сэр, вы оказались бы правы, но только в том, что Джозеф страшился себя как существа, кое не нужно ребенку и, хуже того, вероятно, даже вредит ему. По самой меньшей мере, я думаю, он боялся, что приедается малютке так же, как она приедается ему, что в нем не сыщется и проблеска из тех, что веселят животное, порог увеселения коего наверняка весьма низок, раз уж зрелище матери, сведшей глаза к носу, или притворно падавшей Норы доставляло ему столько удовольствия.
Впрочем, разве нельзя назвать все это «безответной любовью»? Предпочтение, кое ребенок отдавал Констанс, – слово «предпочтение» едва выражает абсолютность границы, проведенной ребенком между Констанс и прочим мирозданием, с равным успехом можно сказать «он предпочитает кислород ядовитому газу», – было очевидно на любой стадии его развития, проявлялось даже у предмета почти нечеловеческих очертаний нескольких недель от роду. Конечно, Джозеф разделял это предпочтение и способен был его одобрить, однако – не оправдались ли подозрения Энн Монтегю, не преобразилась ли безответная любовь в ярость на свой объект? Признайте: вы считаете Джозефа виновным. Признайте также, что сегодня вы смотрите на меня, коя лежит у вас в ногах, как лежала однажды в ногах Джозефа Бартона, и постигаете его преступление.
Он стал проводить одинокие вечера в парке, давя ботинками гравий, не желая возвращаться домой, сознавая все свои потаенные слабости, боль, причиняемую обидой и стыдом, внушенный отвращением к себе озноб.
Он наблюдал на закате дня за детьми, коих сторожили сидевшие матери и стоявшие гувернантки. Прелестная девочка пробежала мимо, иллюстрируя тангенсы палочкой и обручем. Будучи на два или три года старше Ангелики, она забросит вскорости игрушки, займет всю себя менее детскими упражнениями, сведет на нет острые углы своей личности и обратится в более совершенное создание, упакованное для новых ролей. Ангелика, за коей пристально следит и кою оформляет ее мать, довольно скоро будет потеряна для Джозефа, сделавшись недоступнее, нежели теперь. Он не стал бы отрицать, что немного завидует клейким узам, что скрепляют женщин столь прочно, завидует смеху и слезам, кои разделяют жена и дочь, Констанс и назначенный ему дар.